Иван НИКУЛЬШИН (Самара)

ДОБРОВОЛЕЦ КАРАВЕЙНИКОВ

Рассказ

 

Выйдя из подъезда, Юрий Михайлович увидел полную скамейку женщин, дёрнулся было назад, но, услышав, что говорят не о нём, подошёл и поздоровался.

Скамейка не шелохнулась и скорбно промолчала, кроме глуховатой старухи Егоршиной с глазами, утупленными себе в ноги, продолжавшей тянуть начатый разговор.  Да ещё его соседка по лестничной площадке Вера Яковлевна, завидев его, поднялась с готовностью уступить ему место, но Юрия Михайловича отрицательно покачал головой, и она снова села.

Говорили о Саше Наумове, жильце их дома, убитом на Донбассе, о его вчерашних похоронах. Было всем ужасно жалко парня: молодой, добрый – мухи не обидит.

- А уж каким вежливым был! – низко свесив голову, вздыхала старуха. - Десять раз встретится и все десять раз поздоровается с тобой. Золото, а не парень!.. И на Донбассе, говорят, героем был. Два чужих танка подбил... Да-а, - с нажимом на каждом слове, тянула она, непонятно, откуда чего взяв, –    на третий вроде бы нацелился, да бендовская пуля прямо в висок угодила... Вот ведь как бывает. Не думаешь, не гадаешь, а смерть, она вот, рядом ходит...Ох-хо-хо, жизнь наша!..

Шевельнув клюкой, старуха подняла голову, увидела стоявшего перед ней Юрия Михайловича и страшно удивилась.

- Ба, ба, – запричитала она, - а ты откель тут взялся!?

Скамейка дрогнула и затряслась от смеха.

- Да он с коих пор здесь стоит! - смеясь, кричали женщины.

Пеняв свою оплошку, Егоршина сконфузилась и принялась оправдываться:

- А я и не почуяла, ишь ведь тихоня какой - весь в отца !..

Этот небольшой казус оживил женщин, поднял им настроение, и разговор с вчерашних похорон перелетел на Юрия Михайловича.

Начала его Евдокия Твердюкова, бывшей контролёр ОТК их завода, полная, рыхлая женщина в розовом платке, намотанном на голову в виде пышного тюрбана.

Она повернулась к Егоршиной и, смеясь, сказала:

- Вот ведь что творится, баба Катя. Рядом столько не определённых женщин, а этот бычок-простачок, - кивком головы указала на Юрия Михайловича, - ходит, никого не замечая.  Разве это справедливо?

И она с ног до головы обежала глазами фигуру сконфужено мнущегося Юрия Михайловича:

- Когда жениться будем? – с грозным притворством спросила контролёрша.

«Ну, началось», - досадливо подумал он, ёжась и слегка пожимаясь.

- А никогда! - шевельнув клюкой, решительно ответила за него старуха Егоршина.

И он следом подхватил с застенчивым смешком:

- Моя невеста ещё не выросла.

- Господи, да черт с ней, с этой твоей невестой, пускай растёт! – разом загудела скамейка. – Пока она вырастет, мы тебе этих невест целую вязанку тут навяжем. У нас их – пропасть сколько!.. Да вон хотя бы Вера Яковлевна, чем тебе не невеста? И посмотреть любо-дорого: и ладом, и задом взяла! И губы накрашены, и ноги бутылочкой...

Дурачась и похохатывая, женщины принялись нахваливать Веру Яковлевну.

Она тоже смеялась, конфузясь и краснея от шутливых соседских похвал. 

- Да и Юрий Михайлович у нас конь, хоть куда!  – не забывали похваливать и его.

- Посмотрите, это же не мужчина, а кровь с молоком! По всем статьям молодец молодцом! - кричала Твердюкова, обеими руками указывая на Юрия Михайловича. – И рост, и бравость, хоть сейчас - в солдаты!

- Это ещё чего?! - возмутилось сразу несколько женщин. -  А нас куда?

Тут и Вера Яковлевна тряхнула завитушками своей кудрявой головы и крикнула с грубоватой разухабистостью:

- Нет уж, мы его сами съедим, никому не отдадим!

Скамейка шумела, волновалась, заливалась смехом. Вера Яковлевна даже кокетливо привстала, чтоб показать свою фигуру. Дурачась, она стала притопывать ногой и сладко повизгивать. И все, вторя ей, тоже легонько повизгивали и кричали на разные голоса.

Юрий Михайлович смущено улыбался и чувствовал себя, как человек, случайно выставленный на подиум. Было и неловко, и даже как-то немного совестно. Он морщился, кривился и думал, как бы ему, никого не обидев, сбежать от столь дружного женского внимания.  Но разве соседки отпустят просто так, не утолив своего балагурства? Они вошли уже в такой задор, что теперь не скоро успокоятся.

Все они тут живут одним сплочённым кошем, все друг друга знают, можно сказать, со времён Адама, а вернее - с самого заселения в эту пятиэтажку, построенную ещё в советское время механическим заводом для своих рабочих.

Юрий Михайлович и вырос в этом доме, вся история его семьи никакая не тайна для большинства сидящих на скамейке женщин. И уж тем более для старухи Егоршиной.

Это она сейчас глуха да подслеповата, а когда-то её имя на весь их заводской микрорайон звенело. Это она теперь одряхлела и раскисла, как перестоявший гриб под осенними дождями, а в пору своей женской молодости была передовой станочницей завода, активной депутаткой райсовета. Ради забавы, бывало, не упускала случая с ними, мальчишкам двора, стометровку пробежать наперегонки.

А с Верой Яковлевной они в одну пору росли, ему даже когда-то в жены её прочили. Оно, может, всё так и состоялось бы, если бы не его холостяцкие убеждения.

   С этими его убеждениями тут довольно непростая история. Все, кто хорошо знает семью Каравейниковых, помнит и покойную Полину Андреевну, мать Юрия Михайловича, женщину, по согласному мнению соседок, властную с тяжёлым изломанным характером.  Вот она, по общему уверению, и посадила сына на холостяцкий кукан.

 Старуха Егоршина однажды об этом прямо сказала: «Знаешь, Юрочка, мать твоя, царствие ей небесное, и себе, бедняжка, отравила жизнь, и вам с отцом её, как сухую былинку, переломила. А всё это с любви её окаянной: сама на ней свихнулась и тебя вот на холостяцкую жизнь обрекла».

Егоршина знает, что говорит. Они с матерью Юрия Михайловича в одном классе училась и запомнила её девочкой с большими запросами, гордой, эгоистичной и самоуверенной. По словам старухи, в школьные годы угораздило Полину со всей её нервной страстью влюбиться в соседа по парте Колю Денисова, парня красивого, но пустого и шалопаистого. Уж так она полюбила его, что за бога готова была почитать. Вся судьба, весь свет её жизни сошёлся на этом её Коленьке – милом ангелочке. И все мечты сводилась к одному: вот настанет такое счастливое время, поженятся они с Колей и заживут в большой любви и светлой радости.

С этим мечтаниями и в армию Коленьку проводила, письма ему страстные слала, каждый час, каждую минуту возвращения ждала. А он вернулся и сразу женился на их бывшей однокласснице Светке Старковой, которую и красивой-то никак не назовёшь: сутула, чернява, один глаз в сторону косит. Да как можно было променять её, красивую, гордую, на такую страхолюдину?..

И оплела сердце Поленьки лютая ревность своим адским плетением. Совсем чумной стала, всё бегала, желая объясниться с Колей, на каждом углу его подстерегала. А когда подстерегла, он и разговаривать с ней не стал, засмеялся, махнул рукой и пошёл прочь.

И такое отчаяние охватило Поленьку, что в отместку ему, она возьми, да и выскочи замуж за Мишу Каравейникова, парня, можно сказать, совсем не красавца, нрава тихого, покорного, как цыганская лошадь. Понимала, не по себе вьёт венец, сгоряча, с гордости, со слепого отчаяния замуж выходит.

И с первых же дней возненавидела своего тихого супруга. Всё в нём не так да не эдак, всё не по ней да не по её: и сон-то у него, как у древнего старика, и походка-то корява, в глазах-то ягнячья робость, и до пирожков-то с ливером он большой охотник. Ещё и сама не знала, к чему прилепиться.

Все горести, все неутолённые страсти души своей стала на муже вымещать. Любой неверный шаг, любая его оплошка выливалась в истерику с визгливыми криками, с горючими слезами, с чередой надуманных упрёков и придирок. Близкие люди, наблюдавшие эту картину, качали головами, говоря: «Похоже, у бабы крыша поехала вместе с трубой... Да это же циркулярная пила! И как только терпит её Мишка? Она же ему голову когда-нибудь отпилит».

 С появлением в семье ребёнка всю свою нелюбовь к мужу Полина Андреевна перенесла и на сына. С того и стало всё семейное несогласие Каравейниковых ложиться на душу маленького Юры, как ржавая мгла на первые весенние травы.

Как только маленький Юра начал помнить себя, стал он помнить и бесконечное буйство матери, её нервные срывы с шумливой бранью и отцову бесконечную покорность в ответ. При первых же признаках материнского гнева, маленький Юра в страхе заползал под стол и, вытаращив глазёнки, оттуда наблюдал за происходящим, пока не спохватывался отец и не уносил его в дальнюю комнату.

 Ему было лет шесть, наверное, когда вместе с матерью случилось им идти куда-то. Она шла, как всегда, мелко дробя каблуками асфальт, и он едва поспевал за ней. В одном месте споткнулся, упал, ушиб носик и заревел.

Его неловкость обозлила мать, лицо её побелело. Она схватила Юру за ворот и тряхнула его так, что он вылетел из курточки и заплакал ещё отчаяннее. Мать наклонилась к нему и зло прошипела: «Весь в отца, недотёпа!» И принялась трясти, напяливая на него курточку. Делала это зло, порывисто. Прохожие оглядывались на них, удивлённо качали головами. А толстый дядька в соломенной шляпе остановился и возмущённо стал говорить:

- Да это что вы, матушка, вытворяете с ребёнком?!

Мать заплакала, подхватила Юру на руки и понеслась, как слепая, задевая и толкая прохожих.

Материнские слёзы вызвали жалость в нём, он раскрыл ручонки, желая обнять её. Но она быстро сняла его с рук, поставила на ноги и опять понеслась, словно бы решила навсегда убежать от них с отцом.

Материнская тирания порой и отца доводила до слёз, и когда он растроганно хлюпал, сидя за кухонным столом, она говорила: «Сам виноват, незачем было жениться».

И в голову маленького Юры с каждым разом западало, что женитьба – дело не только негодное, но и, пожалуй, даже самое из всего плохого: кто женится, тому только худо бывает.

Мать и сама, должно, страдала от собственной тирании. Иной раз, просыпаясь ночами, он видел чёрную тень женщины, роняющей слезы над его кроватью. И он, как испуганный червяк, ещё глубже заползал под одеяло.

Бывали случаи, когда мать, словно бы опамятовалась, сама начинала ластиться к нему. Но он уже не верил в её ласки и даже боялся их. 

Болезнь материной души быстро подточила её организм и раньше времени свела в могилу. Умерла она совсем молодой, во сне, никого не потревожив.

Он молча поплакал над её гробом. Слёзы не утешили его, однако принесли облегчение, будто свинцовая рубашка сползла с его тела.

С кончиной матери и отец заметно переменился: стал свободней в сужденьях, вольней в поступках, словоохотливей, с друзьями чаще начал встречаться. Ему наперебой сватали невест, но он не стал больше жениться, один растил Юру. И этот отцовский поступок тоже послужил ему уроком.

От отца к нему перешли некоторые его черты и привычки: он так же слегка сутулился, был застенчив и молчалив, как и отец. И глаза у него были отцовы, небольшие, серые, немного печальные.

В школе особой дружбы Юра ни с кем не заводил, увлёкся «живым уголком»: в свободное от уроков время возился с павлинами, со школьными цесарками, за кроликами убирал в клетях.

Как это и бывает с безответно покорными мальчишками, его норовили обидеть не только отпетые школьные оторвишники, но и девочки-паиньки не упускали случая выместить на нём какую-то свою мелкую досаду. А долговязая одноклассница Люба Мелешкина однажды в углу школьного коридора своей лаковой туфелькой так заехала ему в пах, что он всю большую перемену корчился от боли.

Проявление столь лютого девичьего коварства тоже не вызывало в Юре желания когда-либо жениться. С этими крепко засевшими в нём настроениями, перешедшими в твёрдые убеждения, он и до выпускного класса дошёл.  А тут и армейской службы подкатила пора.

Полностью армию служить ему не пришлось. Это было такое время, когда страна всё умильней стала поглядывать на «загнивающий» Запад, телевидение захлёбывалось восторгом от перестроечных свершений, а в печатных изданиях громче заговорили о конвергенции.

И выходило так, что кругом у нас одни друзья и камрады: все за мир, за дружбу. И мы тоже всех любим, обнимаем и целуем взасос.

А коли так, воевать-то, получается, не с кем, то и на фига нам армия.

Заводские мужики за отцовским дружеским столом откровенно насмешничали над такими перестроечно-благодушными настроениями и говорили, озорно подмигивая Юре, ждущего повестку на призыв: «Вот, парень, время-то какое, и подраться нам не с кем!..»

Ну никак не верили они ни в перестроечные сказки, ни в буржуазное миролюбие.

А Юрин отец как-то ляпнул с задумчивой серьёзностью:

- Ничего, у нас по деревням дедовских плетней ещё много. Если что, в колья встретим супостата...

Мужики смеялись, и Юре было смешно. Выдумщики всё-таки эти заводские мужики!..

Но смех-то смехом, а, несмотря на общее перестроечное брожение в народных умах, армейской службы пока никто не отменял. Дождался и Юра своей повестки, по которой угодил в учебный центр не самого дальнего военного округа. Здесь под нулёвку остригли его, одели в солдатский бушлат и вместе с другими новобранцами стали учить строевому шагу, из «калаша» палить, да азы политической подготовки вкладывать в их молодые незрелые головы.

Но и солдатскую лямку ему пришлось тянуть недолго - упразднили их военный округ.

Дома Юру встретил отец, худой, ссутулившийся, похожий на городского голубя, перенёсшего голодную зиму. Нелегко всё-таки далась ему смерть жены.

Встретив сына, Михаил Иванович к обеденному столу напёк пирожков с ливером, в только что открывшемся «Макдональдсе» накупил пепси-колы, великого заокеанского освежительного «чуда». Этим напитком и отметили благополучное завершение Юриной солдатской службы.

Стали решать, кем дальше ему быть, с чего гражданскую жизнь начинать. Долго думать не пришлось, утром отец повёл Юру на механический завод устраивать учеником слесаря в свой инструментальный цех.

Громада завода с кирпичными корпусами впечатлила его.  Впечатлил и цех, в котором предстояло учиться и работать. Он был просторен и высок под арочной крышей из застеклённых рам. По цеху бегали автокары, управляемые румяными девушками; вверху с металлическим жужжанием ползал, позвякивая свисающими цепями, мостовой кран.

Была в цехе и своя медницкая с коленчатой вытяжной трубой из белого дюраля. Эта труба слегка вибрировала при работе и походила на гигантского червяка, по кирпичной стене вползающего на крышу.

При входе в цех стояла небольшая конторка. За её стенами из матового стекла располагалась служба ИТР. Люди, находившиеся там, напоминали разноцветных рыбок в аквариуме. Среди них была и Юрина соседка по лестничной площадке Верочка Гунько, строгая, как туго натянутая струна.

 Юре нравилась её каштановая пышно взбитая причёска, пугливый взгляд быстрых серых глаз. Она той весной вышла замуж за молодого инженера Андрея Гунько и поступила работать табельщицей в их цех.

Её замужество обрадовало Юру – наконец-то знакомые отлипли со своими вечными приставаниями: «Когда, Юра, свадьбу будем играть? Смотри, Верочка-то прямо на глазах расцветает! И ходить никуда не надо, под боком невеста...»

 Он лишь сердито сопел в ответ.

Тем же летом в третьем подъезде их дома поселился отставной прапорщик Перемогин Николай Васильевич с молодой женой Эллиной, певичкой из бывшего окружного ансамбля, расформированного одновременно с округом.

 Это была яркая парочка: она - молодая, голенастая, с лаковым ридикюлем под мышкой - своей прелестью любого могла обаять. И он –лёгкий на слово, в некотором роде даже осанистый, несмотря на его молодость, сразу ставший своим человеком для всего дома. Уже одно то, что прапорщик показал себя превосходным музыкантом, много значило. А ещё он оказался умельцем на все руки и заядлым рыбаком.

Он и Юриного отца быстро вовлёк в рыбалку. Она настолько увлекла Михаила Ивановича, что, кроме завода да этого нового своего увлечения, у него и других разговоров не стало.

Прапорщик и Юре понравился своей простотой и живостью.

А в цехе на время ученичества к нему приставили наставника. Им стал украинский хлопец Артур Даниленко. Два года назад он отслужил армию в местном гарнизоне, перед демобилизацией получил из дома письмо, в котором извещалось, что его волоокая Оксана вышла замуж за какого-то московского кацапа, и Артур, чтобы не травить ревностью своего сердца, решил не ехать домой, осел в городе, устроился слесарем на завод. По рекомендации райкома комсомола его сразу же выдвинули в секретари молодёжной цеховой организации.

Это был видный из себя парень: высокий, стройный, с завитушками русых волос, свисающих на лоб. Его голубые внимательные глаза под тонкими чёрными бровями не могли не волновать девичьих сердец. Возле Артура так и вился весёлый хор невест.

Юра тоже не был обделён вниманием девушек. Его с перовых же дней заприметила водительница автокара Зина Карлушина. Маленькая, юркая, как лесная птичка, она взяла себе такую моду: остановит возле Юриного верстака свой автокар, вскинет на парня лукаво прищуренный взгляд, да и произнесёт, мило улыбаясь:

- Карета подана, сударь, извольте прокатиться!

И с наклоном головы широким артистическим жестом повторит своё приглашение.

А он даже не взглянет в её сторону. Но Зина не отступает, уставится на его руки и глядит, как они мелькают, тяжёлым драчёвым рашпилем шаркая по закреплённой в тисках заготовке.

И его подмывало поболтать с этой маленькой бойкой милашкой, но он не позволял себе этой вольности. И чем упорнее Зина смотрела на его показное старание, тем он злей и упорней шаркал по железу.

Она, конечно, понимала: неспроста злится парень. И не отступала.

Но тут с соседнего верстака доносился требовательный голос того же Артура Даниленко, их комсомольского вожака и бригадира:

- А кто план за нас будет ковать?

Зина спохватывалась и тотчас отъезжала...

Юрий Михайлович хорошо помнит все те золотые дни. Да и можно ли забыть время, которое прошло через твою молодость и твоё сердце?

Можно сказать, целая эпоха с той поры пролетела, а он всё ещё одинокий. Томит ли его одиночество? Да, случается.  Бывает, при виде иной женщины и его накрывает тихое очарованье. Но он научился бороться с этим своим искушением: закрывал глаза, представлял визгливый голос матери, и очарование пропадало... 

А после вчерашних похорон Саши Наумова, ему стало совсем не до очарований. В нём словно бы перевернулось что-то, всю ночь донимали тяжёлые мысли: такого парня потеряли!..

И сама специальная военная операция в его глазах совсем другой предстала. Когда её объявили, и сам он, и мужики в их цехе, посчитали, что это так себе, семечки; сегодня она началось, завтра операция кончится.

А выходит, не так себе. Выходит, очень даже всё серьёзно. Самый настоящий пожар занялся, и стаканом воды его не залить. Тут не расслабляться, а в единый кулак собираться надо.

 С этой тревожно насевшей на него мыслью, он и вышел сегодня из дома. А тут соседки о погибшем парне сошлись погоревать. Теперь вот на него насели.

             Принимая их балагурство, Юрий Михайлович благодушно улыбался, держа голову на бочок, и щурился от солнце. Оно уже высоко поднялось. С развесистых берёз, наросших по всему фасаду дома, при каждом шевелении воздуха на скамейку и асфальт сыпалась рябая пестрота света. Она вносила не только некоторую живость в привычную картину городского дня, но и даже как бы одухотворяла её бесконечным мельканием летучих солнечных зайчиков.

Юрий Михайлович сощурился при очередной слепящей вспышке солнечного зайчика, и лукавая догадка тронула его губы; он хитро усмехнулся и заметил, как можно равнодушней:

- Вы вот тут болтаете о разной ерунде, а я, между прочим, ценами озаботился. Заглянул вчера в «пятёрочку», а они даже очень ахово скаканули.

Женщины на мгновение замерли, напружинились, вытянув шеи, как будто они что-то проглотить не могли, возмущённо посмотрели одна на другую и разом зашумели.

Прежде всех возмутилась Евдокия Твердюкова. У неё, кажется, даже её красный тюрбан налился пылом горячего возмущения.

- И правда, бабы, это что за херня такая? Пошла утром в молочку, а там куриные яйца с какого-то перепуга золотыми стали, - тяжело ворохнулась она, и большое дряблое лицо её побагровело.

- Это с чего у нас хозяева курятников совсем с катушек слетели?! – кричала она, -  Они что, бриллиантовых петухов себе завели?! Или, может, кур жемчугами стали кормить?

- Прям, жемчугами! – зажигаясь праведным гневом, завскакивала, пришла в движение вся скамейка. – Накормят, держи карман шире!.. Жемчуга да бриллианты московские барыни теперь вон к своим задницам лепят!.. Сталина на них нет...

Подняли такой тарарам, такое устроили возмущение, что жильцы верхних этажей стали высовываться из окон.

- Девальвация, девальвация! С какой грыжи она, эта ваша девальвация?! Посадили себя на американский доллар, а он у них пустой, как пионерский барабан, вот и вся их девальвация!..

О, это теперь надолго завелись!

И Юрий Михайлович, пользуясь моментом, быстренько двинулся от скамейки. Никто его ухода и не заметил, кроме Веры Яковлевны, разумеется, проводившей его долгим сожалеющим взглядом.

Проходя по пустому скверику, Юрия Михайловича вспомнил, как вчера приходил в себя здесь на скамеечке во время Сашиных похорон.

На вынос гроба народу стеклось неслыханно много; наверное, весь их рабочий квартал пришёл. Траурная процессия, запрудив всю проезжую часть, помаленьку колыхалась, двигаясь под свой живой приглушенный ропот. Женщины плакали не во весь голос, а так, как будто их мучительно давил кто-то.

Мертвенно белое, почти детское лицо покойного среди кроваво- красного отсвета свежих роз вперемежку с гвоздиками выглядело как-то неестественно и выливалось в невыносимую душевную боль.

Сплотившиеся фигуры угрюмых мужчин и заплаканных женщин изливали такую тяжкую скорбящую тоску, что не хватало дыхания.

Сдерживая слезы, Юрий Михайлович с трудом выбрался из плотно сбившейся теснины человеческих тел, завернул в скверик, сел на первую попавшуюся скамейку и стал думать о войне, убившей его совсем юного соседа. И о себе думал: сам-то он кто? Клоп вонючий, которого не жалко раздавить, или человек с гражданской совестью и честью?

Пройдена большая часть жизни, а у него ни детей, ни плетей. Что он такого совершил, чтобы оставить достойную память по себе? Не Саше Наумову, это ему надо было быть на передовой. Совсем не по-мужски, не по-человечески в столь трудный час отсиживаться за спинами молодых наиболее отважных сынов своих.

И он, желая приглушить в себе жгуче разрастающуюся неловкость души, стал думать об Украине, о безумных переменах в ней, об этих её трескучих майданах с дикими плясками, с воплями сатанинской очумелости: «Москаляку на гиляку!», «Кто не скачет, тот москаль!»

 Откуда, с чего там этот смердящий дух палачества? Это до какого же каления ненависти надо довести себя, чтобы целый Дом профсоюза сжигать вместе с гражданами собственной страны сжигать? Да это же самая последняя степень фашистского озверения! Да это же новая Хатынь!.. 

Когда, как, с какого дурного поветрия чёрный морок зла обрушился на добрый украинский народ?.. Он же помнит совсем другую Украину. Не такой запечатлелась она в его сердце, когда в составе заводской молодёжной делегации во главе с их комсомольским секретарём Артуром Даниленко они ездили туда по обмену опытом. Тогда в городах и сёлах их встречали добрые, радушные люди, и во всей широте народной жизни пред ними представал праздник дружбы и великого украинского гостеприимства.

Теперь-то куда всё это делось? Когда, какими мёртвыми ветрами всё это выдуло? Сердце кровью обливается, когда видишь безусого хлопца, скачущего по брусчатке с безумно вытаращенными глазами. Вот сейчас он в своём безумном неистовстве рухнет на мостовую, забьётся в страшных конвульсиях и пустит изо рта белую бешеную пену. Кто его довёл до такого исступления, накачав звериной ненавистью ко всему русскому?

И опять в памяти встала та Украина, которую видел собственными глазами. Её дороги, прямы и гладкие, как штык. Таких не было в их российском Заволжье. А далеко-далеко, за светло взблеснувшей рекой, туманная череда седых курганов медленно уплывала в небо... Разве такое забудешь?..

До сих пор он бережно хранит советскую десятикопеечную монетку с дыркой, пробитой лучиком лазера. Эту дырку на фабрике по обработке искусственных алмазов ему на память пробила белолицая дивчина с тяжёлой, туго повитой косой, с глазами чистыми, как утренняя роса на луговом лазоревом цветке.

Она так запала ему в сердце, что и дома он думал о ней. И даже ловил себя на совершенно дикой мысли: а не повенчаться ли ему с этой чернобровой украинкой, если только она пожелает того?.. Думал и пугался взволновавших его чувств.

Вспоминая глаза той девушки, он вспомнил и украинские колодцы вдоль степных дорог с их хрустально чистой водой, с журавцами в виде ярко раскрашенных аистов.

По народным поверьям, аисты приносят в дом детей. А кого теперь несут в Украину эти добрые птицы? Заморские снаряды смерти?.. С чего это успел так помутиться добрый человеческий разум за столь короткое время?

 В один из тогдашних дней они поехали посмотреть на знаменитую Сорочинскую ярмарку, по дороге в утреннем тумане сбились с пути и долго плутали где-то под воспетой Гоголем Диканькой. Это маленькое приключение развеселило их, и они дружно посмеялись, уверяя друг друга, что это сама гоголевская нечистая сила водила их по кругу...

А кого ныне она водит в Украине?  Какой чёрный паук вполз в её просторы?..

И где теперь их бывший комсомольский вожак Артур Даниленко? Жив ли он?  Догадывается ли, в какую страшную пучину зла и ненависти ввергли его «вильну няньку»? Если жив, то, наверное, должен воевать. И уж никак не рядовым «сечевиком». Он же всегда чувствовал себя лидером по жизни...

И Юрия Михайловича внезапно уколола ошеломительная догадка: если ему случиться воевать на Донбассе, очень даже возможно им с Артуром придётся стрелять друг в друга. «Ну и что ж,- уже совсем холодно рассудил он. -  У войны двух правд не бывает. Права лишь та сторона, на которой сам стоишь».

С этой мыслью и дошёл он до кулинарии, открывшейся вместо угодившего под западные санкции «Макдональдса».

 Внутри помещения было просторно, однако сумеречно от плотных на окнах штор. В нос ударили запахи лука, жареного на растительном масле, за раздачей звенела посуда и мелькала белёсая девушка с жёсткими прямыми волосами под поварским колпаком. Увидев Юрия Михайловича, она приветливо кивнула ему и сразу же подала привычные три беляша со стаканом горячего чая на подносе.

Встав за ближнюю круглую стойку, он принялся за завтрак. Есть, в общем-то, не хотелось. Опять и опять думалось о гибели Саши Наумова, об этой вынужденной военной операции. О себе опять думал, злился на свой изворотливо выскакивающий вопрос: «А тебе-то какое дело? А ты-то при чём?»

В конце концов всё это достало его: «Нет, - решил он, - хватит волынку тянуть! Настоящие мужики воюют».

Бросив на поднос недоеденный беляш, он выдернул из пластиковой подставки бумажную салфетку, тщательно вытер ею руки, скомкал, бросил в корзину и стремительно вышел из помещения.

На улице было все так же по-августовски солнечно, тепло и совсем мало прохожих, лишь разносчики пиццы изредка пролетали на самокатах. И всё вокруг до скуки знакомо ему. На ближнем перекрёстке за изгибом трамвайного пути белая трансформаторная будка торчит, как торчала вчера. И скверик с обвислыми клёнами – всё тот же и будет таким же во веки веков...

Ничему не удивившись, Юрий Михайлович минуту постоял и двинулся к прапорщику Перемогину. Только дома ли вот он, не ускакал на рыбалку? День-то тихий, сходный для ужения...

Этой своей рыбалкой прапорщик и его пытался увлечь, как когда-то увлёк отца. Только не привилось Юрию Михайловичу это занятие: сиди, как дурак, шлёпая на себе комаров в ожидании поклёвки и не зная, куда девать себя от скуки. Нет, ужение рыбы не для него.

 «А ты природой наслаждайся», - советовал ему прапорщик.

С наслаждением природой тоже ничего не получалось. Какое наслаждение, когда поплавок торчит перед глазами?..

Выйдя на пенсию, за телевизором стал дни коротать, новости по десятку раз слушать, а ещё в скверике костяшками домино со стариками шлёпать. Тоже обрыдло.

Приладился на велосипеде к отцу на могилу ездить, пенье унылых кладбищенских птах слушать. Грустно поют, похоже, самих тоска заедает... Тут и забрезжила в голове думка: воевать надо. А после вчерашних похорон прямо всё нутро зажглось, так захотелось на фронт. Вот и надо с Николаем Васильевичем перетереть этот вопрос...

Подходя к своему дому, он ещё издали увидел, что скамейка их подъезда пуста, значит, натешились беседою милые соседки, по своим углам расползлись.

И Юрий Михайлович зашагал бодрее.

 В подъезде он остановился, шумно выдохнул, для чего-то плотнее заправил рубаху под пояс и по лестнице стал подниматься в квартиру Перемогина, уже с год, как тоже ставшего одиноким.

 Оставила его Эллинка, сбежала. Этого и надо было ожидать.  Вольная птичка из попсовых тусовщиц – всё моталась, как лоскут на ветру. Он на рыбалку с ночёвкой, Эллина нагладиться, накрасится и тоже на «рыбалку». Он всё переживал, как бы дурную болезнь себе не подхватила...

А теперь вот не за кого ему переживать. Пока рыбачил, его певунья подогнала такси, тихо, мирно, без шума и пыли собрала вещички и переехала к руководителю местной вокально-эстрадной группы «Синий платочек» Рудольфу Синебоку.

Время нынче такое вольное; ни парткомов, ни профкомов – никто тебе не указ: надоело жить вместе, раз-два и разбежались! Вот только судиться стали чаще. Ещё и супружеская постель не успеет остыть, как, глядишь, уже судятся; бывшая благоверная капитал требует за свою безвозвратно порушенную невинность.

Перемогинская Эллиночка тоже собралась у прапорщика чего-то отсудить, возможно, даже квартиру. Ради такого случая её режиссёр кучу адвокатов нанял. И Юрий Михайлович, со стороны наблюдавший их имущественную тяжбу, сочувственно думал: «А что, могут и без угла Николая Васильевича оставить. Вот до какой чертовщины доводят эти их пошлые женитьбы!..»

Он позвонил в дверь, и перед ним тотчас предстал сам Николай Василевич в рыжем халате нараспашку, в пляжных шлёпанцах на голую ногу и с отвёрткой в руке. Значит опять что-то кому-то чинит.

Когда он переехал в их дом, жильцы быстро распознали в нём человека не только с абсолютным музыкальным слухом, но и мастера на все руки. С тех пор все рачительные хозяйки и стали нести к нему на ремонт мелкие бытовые приборы. На этот раз будильник кто-то приволок, он лежал рассыпанным на кухонном столе.

Помимо бытовой мелочёвки, Николай Васильевич ещё и к большим начальникам на дом с ремонтом выезжает. Их жены и дочки на фортепьяно постоянно бренчат, приводя в разлад свой инструмент. А прапорщик в армии как раз по этой части служил, был музыкальным настройщиком при армейском ансамбле, упразднённом одновременно с их округом. С тех пор и на гражданке настройкой музыки стал кормиться.

Сам он музыкант от бога. Сердце заходится от восторга, когда Николай Васильевич по настроению со своим аккордеоном цвета переливчатого изумруда выходит во двор, садится на скамеечку и своей изумительной игрой услаждает публику.

Женщины в возрасте под его музыку начинают танцевать вальсы своей молодости «На сопках Манчжурии», «Дунайские волны». И делают это с такой тоскующей элегантностью, что сопливые девчушки, никогда не знавшие ничего этого, сбившись в стайку, начинают перебрать ногами и с завистливым смущением прыскать себе в ладоши.

  И Юрия Михайловича безумно трогает его музыка. Всякий раз тоска о чем-то светлом и несбыточно высоком ложится ему на сердце. И ему кажется, что не только он сам, но и весь их уличный квартал наливается токами неизъяснимо радостного очарования.

Не только музыкальные способности прапорщика влекли к нему Юрия Михайловича. Было в Николае Васильевиче ещё что-то такое, чего не было в характере его отца - мужской решимости, что ли? И потому в минуты каких-то своих особо трудных решений, он тащился к нему.  Вот и теперь пришёл.

Хозяин, проведя гостя на кухню, кивком головы указал ему на свободный табурет, включил электрочайник и, сосредоточиваясь на работе с будильником, по-приятельски небрежно бросил:

- Ну и что, брат Юрий, нового в мире? Не слышно ли ещё архангельского трубного гласа?

 И сухое гладкое лицо Николая Васильевича с обгоревшим на рыбалке носом просияло иронической улыбкой.

 - Да то же самое, что и вчера было, - осёдлывая табурет, тоном унылого безразличия ответил Юрий Михайлович.

 Это у них такая манера, сойдясь, о скуке жизни небрежно говорить. А ещё хозяин любит в разговоре что-нибудь эдакое туманно-книжное подпустить. Впрочем, это так, вскользь, о пустяках, когда.

О вещах серьёзных прапорщик и говорил серьёзно, всякому сложному событию и факту находит своё простое и ясное объяснение. Это качество все мужики двора в нём отмечают.

А старуха Егоршина, повидавшая на своём веку немало самых языкастых лекторов из общества «Знание», как-то послушав Перемогина, очень даже умно о нём выразилась: «До чего головастый чёрт! Скажет, как мёдом намажет. Из пустой яичной скорлупы живого птенца выведет».

Юрию Михайловичу же особо запомнился случай из первых дней их знакомства с Николаем Васильевичем. И было это на самом сломе большой страны, когда на улицах их города множество англоязычных вывесок появилось. Эта совсем непривычная для тогдашнего российского глаза картина не могла не насторожить наиболее сознательных горожан.

Дядя Володя Рекунков, большой, худой, усатый молотобоец из кузнечного цеха, тоже обратил внимание на это возмутившее его новшество, и съязвил, чадя дешёвой папироской на подъездной лавочке с мужиками:

- А вы не заметили, как нас к чужой грамоте приучают? Похоже, собираются западному барину в холопство отдать...

И он возмущённо шлёпнул себя по коленям.

- Это прямо диво какое-то! Идёшь по родному городу, как по какому-нибудь капиталистическому Чикаго. Аж в глазах рябит от этого их инглиш!

Мужики благодушно посмеивались, и стали говорить, что за перестройку, должно быть, всю родную азбуку растеряли, с того и перешли на чужую буквицу.

А Перемогин не стал смеяться, он в этих вывесках увидел признаки «ползучей оккупации», как сам выразился.

И пояснил:

. - Похоже, англосаксы всеми копытами вламываются в наш социально-общественный огород.

Мужики заволновались, заспорили; какая, мол, к черту оккупация? Какие англосаксы? У нас своё чиновничество не хуже этих саксов. С жиру бесятся, только и выдумывают что-то чужое для собственной услады. А на своё народное у них мозгов, наверное, не хватает.

Тогда ни к чему определённому в том разговоре так и не пришли, всё в словесной песок ушло, а впоследствии, когда открылась теневая сторона той пролетевшей поры, Юрий Михайлович так и ахнул: Перемогин-то прав оказался! Теперь-то ни для кого уже не секрет, в те лихие годы в иные наши министерства церушников дополна – вот они дёргали за реформаторские вожжи.

А тогда спор на скамеечке с этих вывесок пересыпался ещё на разговор о языке нашем. Он тоже запомнился Юрию Михайловичу, не мог не запомниться потому, как подумалось: взрослые, солидные вроде бы мужики, а не своим делом занимаются, как бы о пустяках спорят. А вышло опять же как бы совсем не о пустяках.

Вывел на разговор всё тот же дяди Володи Рекунков своим едким замечанием:

- Это что же, - заметил он, - у нас как бы получается, своих букв в алфавите не стало хватать, что мы в свои рогожи чужое пересыпаем?

И он невинно скосил глаза на Перемогина.

Тот ответил не сразу.

- Не букв, мозгов не хватает! –, качнувшись, вспылил он после некоторого молчания. – Иные наши господа-товарищи до того перестроились, что отеческой язык запрезирали.

- Вот это верно: запрезирали! - радостно подхватил дядя Володя. – А все с того, что много жаб стало, готовых чужому болоту квакать. В кузню бы их к нам, мать их перемать! Мы бы их под пневмоническими молотами не стали рихтовать, мы бы их в ручную перековали.

- Э-э, -  загудели в ответ мужики. – перековкой корявых мозгов не исправить! Тут надо с колыбельки начинать. А сейчас они закаменели, перед Западом красной дорожкой выстилались. Теперь они сами, кого хочешь, перекуют.

Дядя Володя задумался, Перемогин тоже не стал отвечать, сразу на разговор о языке перешёл.

- Язык, - сказал он, - это никакая не забава, мужики. Тут надо помнить, что сокрушение всякого народа начинается с разорения его языка.

Толково, вразумительно говорил о значение родного языка для страны. Интересно было такое не послушать. Особенно вот что их его слов запомнилось.

- Язык для человека, – чеканя каждое слово, сказал он, - это всё равно, что святоотеческая икона для праведника веры. Подмени ему эту икону чужим символом, и молитва будет уже чужому богу.

Все молчали, лишь дядя Володя, бросив папироску, заметил:

  - Конечно, о чём тут говорить. Без языка вон и колокол молчит.

К чему, с чего это Николай Васильевич о языке тогда заговорил, это Юрию Михайловичу лишь потом понятно стало, когда однажды за чтением словаря Даля его застал.

Вот оно, оказывается, всё откуда! Перемогин Даля изучал.

Сам тот разговор Юрию Михайловичу ещё запомнился, наверное, потому, что очень уж мудрёными мужицкие рассуждения ему показались. Да и как бы вроде не к месту он, да и не по чину.  Но вот слышал, что русское слово (и не только слово) на Украине запретным стало, он и подивился: а ведь всё к месту, по чину и всё провидчески вышло.

Но тогда ни о чём таком Юрий Михайлович, разумеется, не думал. Армейская служба, хотя и вытряхнула его из тесного школьного пиджака, а крепко на ноги поставить не успела. Ещё много мутных туманов бродило в его голове. И гражданское понимание по-настоящему в нём вызреть ещё не успело. Это уже потом, когда, по выражению покойного отца, он «в свой ум вошёл»; а сама жизнь покрутила, покатала его на своих жерновах, многое не только проясняться стало, но и само собой на должное место встало. Завод обрёл в нём авторитетного специалиста, рабочий коллектив - достойного товарища. Его избрали в члены месткома и поручили совсем непростое общественное дело - распределение средств особо нуждающимся рабочим семьям через цеховую кассу взаимопомощи.

Он и сам к этой поре почувствует, как бы сдвинулось в нём что-то: он стал строже к себе, основательней в своих суждениях.

А вот его холостяцкие убеждения так и закоченели в нём. Для многих они выглядели глупым чудачеством, простой ненормальностью, отклонением от общего порядка жизни. Ну как это можно, рассуждали иные критически настроенные умы, чтобы здоровый мужик до седых волос неженатым ходил? А вот так и получается, что у каждого своя жизнь, своя судьба. Дядя Володя Рекунков однажды об этом так сказал: «На чужою жизнь не стоит со своей горы смотреть, голова закружится» ...

Смерть отца Юрий Михайлович принял по-мужски твёрдо, зная, что ничего вечного нет на земле, а чему быть, того не миновать. Тут он выглядел в некотором роде лермонтовким фаталистом, которого читал ещё в школе. Однако его фатальность была совсем не бездушной, поскольку всем существом своим почувствовал, не мог не почувствовать: как самая главная опора рухнула в его жизни, и на её месте образовалась бесприютная пустота одиночества.

Хоронили отца в первый день марта. Был снег, была грязь, была свежая могила среди глинистой, начинающей отходить земли.  Была невыносимая тоска ...

Вернувшись с похорон, он вдруг увидел, сколь неприкаянно унылой стала их квартира. Она и представилось ему самым настоящим склепом. Обжитым, просторным, опрятно прибранным, но все-таки склепом. Даже запахи по ней загуляли какие-то замогильные. Ясной головой он понимал, что всё это ерунда, глупость, игра воображения, но они были, эти запахи, он наяву их чувствовал. Приходившие к нему люди не чувствовали, а он чувствовал.

Со временем, однако, и это прошло; кладбищенский дух как бы испарился, выветрился и окончательно развеялся.

А вот дум у него прибавилось, больше их стало виться в его голове. Лежал бессонными ночами и думал, как бы вроде совсем ни о чем. Думал, что его жизнь проходит далеко от Москвы в промышленном не самом бедном российском городе. Рядом добрые друзья, бесконечно хорошие люди, все работают на один общественный пирог, на одно общероссийское дело, надежды, радости и беды у всех одинаковы.

Но вот бухнул колокол тревоги, пришло время специальной военной операции, она и отрыла ему глаза: оказывается, не везде и не всё так едино у нас в государстве. Оказывается, наряду с большинством работающих с ним рядом друзей и знакомых, единых в своём державном порыве, есть ещё бесконечно ничтожное меньшинство, гнилое и зыбкое, как загнившее болото.

Это болото, почуяв тревогу, ожило, вспучилось, всполошилось на глазах всей страны. Из его гнилых трясин выскочили испуганные существа и подобием стаи зачумлённых тараканов бросились бежать: одни - в офшорные крысиные норы, другие полезли в закордонную клоповую щель.

Юрий Михайлович кинулся к Перемогину: как это понимать, что за люди? Чьи они будут и для чего они у нас?..

Эллина жила ещё с Николаем Васильевичем. Встретив Юрия Михайловича, она оставила их с мужем, сама отправилась к себе макияж наводить.

Как только они остались вдвоём, Каравейников сразу и дёрнулся с вопросом: что происходит, как всё понимать? Перемогин был не менее его возбуждён и сам набросился на гостя: «Так и понимай, если мозги есть! Это метастазы девяностых. Ты что от них чего-то другого ждал? Мы же сами собственной грудью вскормили целую колонну чуждых нам по духу людей! И не только вскормили, но и на шею себе посадили, иных ещё многими наградами и званиями осыпали! 

Побежали те, для кого Россия не Родина, а место их сытной жрачки. Это и есть «пятая колонна». Выпади подходящий случай, ради собственной утробы они тебе и нож в спину всадит. Забыл, как в девяностых, тыча пальцами в патриотов, эти люди истерично визжали: «Раздавите гадину!» И потом, когда «глупый» народ им, «умным», в своём доверии отказал, они же и проорали на всю страну: «Россия, ты сдурела!»?

Плюнь на этих клопов и делай своё дело, как тебе твой человеческий и гражданский долг велит».

Ушёл от прапорщика совсем не успокоенным, лучше бы не ходил. А к кому ещё идти? Кто понятней и проще обскажет? Послушаешь телевизор, а там какой-нибудь усатый дядя умаслено мурлычет; ничего, мол, страшного, это всего лишь наши «релоканты» маленько испугались, с испуга в чужой стан сбежали. 

Чьи это наши? Что за чушь? Что за оправдания? Это что же, народ наш, наверное, по вековой своей глупости, считал и считает человека, бросившего Родину в её суровый час, перебежавшего чужой стан, за подлого предателя, лазутчика и врага? Нас и в школах наших этому учили. Неужто вековая народная мораль другою стала? Кто, когда, с его её переманил? ...

На эти вопросы Юрий Михайлович у Перемогина искал ответы.

 С тех пор, как Эллина оставила прапорщика, они чаще стали встречаться для разговора. Оба считались большими трезвенниками, но в удовольствии побаловаться пивом с таранью себя не отказывали.

А нынче Юрий Михайлович и сам толком ещё не осознал, с чем пришёл он к Перемогину: о своём намерении ли ему доложиться, его совета ли испросить?.. 

Пока сидел он, привыкая к яркому свету с улицы в раскрытое окно, да смотрел, как хозяин с будильником управляется, тот быстренько свинтил его, поставил на стол, звякнул колокольцем и бодренько спросил:

- Ну что, свет-Юрий Михайлович, какие у нас планы на сегодня?.. Может, на рыбалку с ночёвкой двинем?  А что? - сразу загорелся он. – Погода, смотри, позволяет, ишь какой разыгрался денёк!

И потянулся к окну.

- Нет, Николай Васильевич, - глядя в его начинающий редеть затылок, твёрдо выдохнул Каравейников.  - Я по другому случаю пришёл... я.... я....воевать собрался.

И он виновато улыбнулся, ожидая ответа.

Перемогин, кажется, ничуть не удивился, повернулся к нему, покряхтел, бычась и бросая на гостя изучающие взгляды, поморщился, похмурился и с иронией произнёс:

- Что, брат Юрий, аль тоска заела, али скучно стало? А ты для радости жизни любовный роман закрути. Или возьми, да и женись... ну...- он поискал вокруг глазами и выпалил, вскинув подбородок, -  ну, скажем, на Вере Яковлевне! Она, кажется, не против будет. Давненько замечаю её интерес к твоей персоне.

Юрий Михайлович шмыгнул носом и нахмурился. Разговор о женитьбе, как всегда, ввёл его в неловкость.

Он помолчал и смущённо ответил:

- Это совсем не так, это у неё соседское... Да и не время ныне свадеб...

- Ну, это как сказать, - возразил Перемогин, задумчиво пощипывая свой гладкий, чисто выбритый подбородок.

Походив, помолчав, он спросил, смахнув озабоченность с лица:

-  Нет, ты в самом деле собрался на контракт или это у тебя на сегодня бзик такой?

Каравейников посопел, повозился на табурете и принялся неопределённо мямлить:

- Я и сам пока... Вот пришёл посоветоваться ... Я же по сути белобилетник, и возраст, сам понимаешь. Вот и думаю, как тут обойтись.... 

- А тут и думать нечего, - не дал ему договорить хозяин. – Как решил, так действуй. И возраст твой, думаю, не помеха.  Ты же у нас молодой пенсионер, по вредности производства... Да и не в возрасте сейчас дело.  Для армии главное – боевой дух, Юра! Если надумал – бери ложку, бери бак, если нет их, беги так, как трубили у нас на сборах трубачи. А тебе пока не к полевой кухне надо бежать, а в военкомат! Для тебя сейчас это самое верное дело. Теперь все уважающие себя мужики на линию огня встают. Это мы с тобой прокисли.... Впрочем, я могу кое-что уточнить для тебя, – спохватился он, звонко шлёпнув себя ладошкой по лбу. – Погоди-ка, брякну кое-кому. У меня же в военкомате знакомый. У него дочка очень музыкальная и к тому же, кажется, совсем не бесталанная...

С этими словами Перемогин поспешил в прихожую к радиотелефону.

 Юрий Михайлович остался ждать. Сидел, глядя в окно, и чувствовал, что в нём самом как будто начинает что-то меняться. Ещё ничего не произошло, но само ожидание неизвестно чего уже заставляло напрягаться. Он и дышать, кажется, стал чаще.

Электрочайник и зашуметь не успел, как появился Перемогин и сообщил, довольно потирая руки:

- Ну вот и всё! Порядок, как говорится, в наших танковых частях, а ты кручинился. Зря ты это... У нас всё, как у Аннушки в огороде! Бери документы, запасайся справками от участкового врача и утречком дуй в военкомат. Там какой-то представитель из Донецка вроде бы подбирает команду под себя. Возможно, и тебя прихватит. Вот и двинешь в наши доблестные ратные ряды...  Одним словом, завтра всё разъяснится. А пока давай пить чай... Тебе с лимоном?..

И рука хозяина доверительно легла на плечо Каравейникова.

Юрию Михайловичу не верилось, что так легко и просто может решиться вопрос, на который потрачена не одна бессонная ночь. Хотя, с чего он взял, что легко? Пока всё только ещё начинается.

От чая он собирался отказаться, но хозяин настоял. И пока они чаёвничали, Перемогин опять стал говорить о том, что у него руки чешутся взять автомат: «Вот уроды, что делают, по детским садам палят!»

Вот уладит он свои судебные дела и тоже двинет добровольцем на Донбасс. А пока только и остаётся, по новостям следить за ходом военной операции, и ему досадно, что не видит особых продвижений, повсюду идут позиционные бои.

- Это нас с тобой там не хватает, -  усмехнулся он, решительно отхлебнув из чайной чашки, и, поджав губы, нахмурился. - Вчера, - вдруг мрачно вспомнил он, - против наших ребят были пущены пиндосские кассетные заряды. Вот и нам, думаю, надо перестать миндальничать, тоже в ответ шугануть чем покруче. Воевать, так воевать! На войне кто решительней, за тем и победа.

 Он опрокинул опроставшуюся чайную чашку и пристально посмотрел на Каравейникова.

- Как только развяжусь с этой судебной канителью, сразу же двину в добровольцы. Ничего тут засиживаться,

И глаза его хищно сощурились.

Отодвинув ногой табурет, Перемогин встал к окну, спиной к Юрию Михайловичу, и, не оборачиваясь, заговорил, как будто для себя:

- Понимаешь, Юра, наше нынешнее положение. На нас весь колониальный запад окрысился. И «пятая колонна» замерла в чутком ожидании.... И тут неизвестно, которое из двух зол опасней. Яблоко сжирает не тот червь, который извне, а тот, что изнутри точит... Только, думаю, хрен им в сумку! Пусть только попытаются замутить что-то - предателей, как клопов, передавим!

Сказав так, прапорщик отчаянно взмахнул рукой и принялся ходить по кухне, издавая шлёпанцами резиново хлопающие звуки. Юрию Михайловичу сделалось тревожно, и он посмотрел на раскрытое окно.

Перемогин тем временем шумно выдохнул, опять набрал полную грудь воздуха и продолжил с прежней горячностью:

- Ты же не слепой, сам видишь: у нас сейчас две России. Одна большая, державная, наша с тобой, за правое дело в окопах бьётся. Другая –тусовочная, ничтожно-гнилая, хапужно-наглая, развратно – хлыстовская, из-за чужой подворотни по-змеиному на нас шипит и голую задницу нам показывает. Эти всегда готовы сдать нас с потрохами...

 И вся надежда у нас с тобой на самих себя, на нашу армию. А мы с тобой ныне и есть наша армия!

При этих словах Перемогин бросил на Юрия Михайловича взгляд такой обжигающей убедительности, что заставил и его расправить плечи и подобраться каждым мускулом. 

По большому счету, ничего нового в словах Перемогина вроде бы и не было. То же самое на скамейке у подъезда мужики говорят. Они выражаются ещё круче: скажут, как топором отрубят. Только в отличие от них, Николай Васильевич более точен в своих словах и убеждениях. Слушаешь его и всем нутром чувствуешь, что свой он в доску, позиция у него прямая, правильная, сердцем пережитая. Он не финтит, не петляет, как иные, и не держит в кармане ни фигу, ни пяток заграничных паспортов. И слепому видно, что это настоящий патриот-государственник, подлинный сын своего Отечества, а не какая-то моль перелётная...

 Юрий Михайлович уходил от прапорщика в приподнятом настроении не только с полной убеждённостью в правоте общего дела, но и с дружеским сочувствием Николаю Васильевичу. «Вот до чего доводят эти проклятые женитьбы, - растрогано думал он, тащась по жаре.  - Шлёпай теперь по судам! А ведь могли бы вместе в добровольцы двинуть».

Теперь он знал, с чего ему начать: с их бывшей заводской больницы, которая давно уже не заводская, к городу прилеплена и, конечно же, угодливо под Европу приглажена - муниципальной называется. А вот она и сама, эта самая «му-ни-ци-паль-ная», - попытался вывернуть он язык, - низенькое, голубенькое здание, между двух панельных многоэтажек втиснутое.

Хождение по медицинским учреждениям, для него, рабочего человека, было самым настоящим мучением. Очереди на прём врачу, на сдачу крови, на рентген, на кардиограмму и прочая, прочая... Надо иметь большое терпение, чтоб всё это вынести. Хорошо, если в одном месте весь этот комплект процедур, не то ещё в общественном транспорте до сыта накатаешься из одного конца города в другой мотаться. Юрию Михайловичу порой казалось, что легче две смены кряду у плавильной печи ему отстоять, чем весь этот круг медицинских обследований выдержать.

Но сегодняшний случай особый, он и оказался не таким, каким Юрий Михайлович представлял его себе.  В больнице, узнав, куда и зачем он собрался, медики сами кинулись ему помогать: организовали рентген, УЗИ, быстренько провели лабораторные анализы, подготовили соответствующие бумаги.  Полдня не прошло, как всё было готово – ать, два – давай служи, солдат, своей державе!

Сам заведующий клиникой, молодой, ладно скроенный мужчина в роговых очках с радужными переливами овальных линз, в безукоризненно отглаженном халате, на прощанье и руку ему пожал, и доброго возвращения пожелал.

А на Каравейникова нашло состояние какой-то необъяснимой тревоги; ему представилось, будто бы отгорающий над городом день, смыкаясь с медленно натекающей ночью, полон отдалённых грозовых раскатов. В действительности же ничего этого не было.

 С переутомления, должно быть, показалось. Он и вправду порядком накрутился и нашлёпался, потому и ужин не стал готовить, обошёлся бутылкой ряженки с багетом вприкуску. Зато и уснул быстро, и ночь проспал без тревожных сновидений, и утром был свеж и чист, как стёклышко.

На входе в военкомат, представляющий собой старенькое, советских времён бревенчатое помещение с узкими барачного типа окнами, его встретила молодая полнощёкая волонтёрка во всем зелёном, с красной повязкой на рукаве. Она и свела Юрия Михайловича с человеком, прибывшем из Донецка. Он представился майором Нуралиевым.

Это был невысокий, плотный мужчина с обветренным скуластым лицом в пятнистой камуфляжной куртке с зелёными звёздочками на таких же защитного цвета, тряпичных погонах. Майор с удовлетворением оглядел сухую, костистую фигуру Юрия Михайловича, пробежал быстрыми глазами его бумаги, подробно расспросил о профессии, о семейном положении. Удивился, что не женат, но развивать эту тему не стал.

А когда узнал, что перед ним потомственный слесарь шестого разряда, к тому же ещё и медник, проведший годы на пайке микросхем для автопрома, от радости едва руками не всплеснул.

- Да вы же бесценный для армии человек! – воскликнул он, показав безукоризненный ряд крепких белых зубов под черными, щегольски подбритыми усами.

С этой минуты он уже не отпустил от себя Каравейникова, пока они не покончили со всеми бумажными формальностями.

За это время и Юрий Михайлович успел кое-что проведать о майоре: узнал, например, что он из заволжских татар, на гражданке был инженером связи, на Донбассе уже год, как воюет. А собирает Нуралиев под себя команду специалистов, способных в фронтовых условиях вести ремонт, сборку, настройку повреждённых летательных аппаратов. А если коротко и просто - приводить их в боевое состояние.

Со своим заводским опытом медника и слесаря высшей квалификации Юрий Михайлович действительно оказался бесценной находкой для собираемой Нуралиевым дружины.

В присутствии Каравейникова к майору записались ещё трое, все молодые. Один, высокий, бледный с длинными пушистыми волосами, собранными в пучок под резинку, назвался блогером, ещё двое - линейные монтёры городской сети, крепкие ребята.

Блогера майор сразу предупредил:

- Немедленно подстригитесь, не то в проводах запутаетесь.

Пока в ожидании дальнейших распоряжений, Каравейников сидел на рассохшемся решетчатом диванчике полутёмной приёмной с ободранными стенами, пахнущими извёсткой давней побелки, он всё думал о том, как придётся ему там, на фронте, и эти думы легонько волновали его.

Беспрестанно хлопала входная дверь, люди приходили и уходили, волонтёрка долго скандалила с пьяным мужиком, не впуская его в помещение. Мужик бестолковился, не желая уходить, и всё бормотал:

- Я на контракт... я одной метлой разгоню всех этих хохлов...

- Иди, иди, проспись, разгоняльщик, - выталкивая его, беззлобно говорила волонтёрка.

 У Юрия Михайловича даже в ушах стало слегка звенеть от людской колготы.

Пьяного мужика наконец выпроводили, в приёмной стихло, и звон в ушах пропал.

К этому времени в помещение ввалилась небольшая группа новобранцев во главе с сержантом. Следом нацелилось войти несколько ярко нарумяненных девиц, но волонтёрка грудью встала на их пути. Посмеивающиеся новобранцы весело поглядывали на рвущихся к ним подруг и смущённо толкались. Строгий сержант тихонько цыкнул на них, и они успокоились.

Глядя на молодые лица ребят, Каравейников вспомнил, как сам когда-то был новобранцем, у них тоже был строгий сержант, гонявший их по плацу.  И его тронуло тихое торжество горделивой радости за себя, за то, что собрался воевать, и он впервые за много лет пожалел, что рядом нет женщины, которая гордилась бы им и переживала бы за него.

Из десятка мужиков, за это время побывавших на собеседовании у майора, ещё лишь четверо были им оставлены. И Юрия Михайловича порадовала мысль, что он со своей квалификацией оказался в числе самых востребованных.

Когда Нуралиев наконец освободился и вышел из комнаты, представлявшей собой узкую клетушку с двухтумбовым письменным столом против единственного подслеповатого окна, сержанта с его стрижеными новобранцами в помещении уже не было, остались лишь они, добровольцы майоровой команды.  Нуралиев ещё раз перепроверил свои списки и распустил всех по домам, отведя им меньше полутора суток на сборы. К назначенному часу вся команда должна быть на транспортной площадке военкомата, откуда, по словам майора, весь личный состав будет переправлен на ближайший военный аэродром, затем самолёт транспортной авиации доставит их непосредственно к месту дислокации.

Подобной скоропалительности Юрий Михайлович не ожидал и немного растерялся. В тревожном замешательстве по мобильнику позвонил Перемогину. Тот не понял его тревоги и сухо заметил:

- А ты как хотел? Ты думал, с тобой телиться там будут. Это же армия, Юра. Там некогда разводить турусы на колёсах...

Разговором с Перемогиным, как и сроками, отведёнными на сборы, Юрий Михайлович остался недоволен. Но делать нечего, назвался груздем - полезай в кузов; у новой жизни и порядки новые. Оставалась лишь поторопиться с устройством своих дел. А их тоже набегает.  Это только так говорится: голому собраться, лишь подпоясаться. А Юрию Михайловичу надо с квартирой всё вопросы уладить; с платежами, с коммунальным обслуживанием разобраться.

А так он хоть сейчас готов к походу, минутное дело рюкзак собрать. Да он у него, можно сказать, собран. Забрасывай его за плечи и двигай в боевые порядки.

Пока, решая бытовые вопросы, бегал по коммунальным конторам управляющей кампании, уже и вечер подкатил.

По дороге к дому встретился с дядей Володей Рекунковым из бывшего кузнечного цеха; всё такой же большой и усатый, но уже заметно одряхлевший, словно дубовый кряж, подточенный древесными жучками.

- Ну как, собрался? – спросил он, поздоровавшись.

- Куда?

- Как это куда? – удивлённо развёл руки. -  Прапорщик давеча у подъезда сказывал, будто на фронт отбываешь.

И без передыха с горечью сожаления:

- Я тоже бы махнул с тобой, Юра, да, видно, отпрыгался. Дышать тяжело стало: все лёгкие себе кузнечным жаром выжег.

Пришлось признаться дяде Володе, что да, пока собрался, а дальше, как получится.

- Это правильно, - сказал дядя Володя, подавая руку. - Ну, воюй там исправно, не поминай нас лихом.

Ещё двое знакомых встретились, тоже спросили:

-  Это как же ты решился?

-. Дурное дело – не хитрое, - пошутил. - Вот так и решился.

- А не страшно?

- Волков бояться, в лес не ходить.

Засмеялись:

- Ну ты всё равно молоток!

Оно по правде сказать, ему не было страшно, иными моментами он даже немного гордился собой, представляя себя героем. Ну, может, не совсем героем, а вот человеком, способным на решительные поступки, это точно.

Из третьего подъезда женщина повстречалась, тоже удостоверилась, что собрался воевать.

И Юрий Михайлович подосадовал на Перемогина: чего народ взбаламутил, зачем известил? Хотел по-тихому смотаться...

Перед тем, как начать смеркаться, прибежала Вера Яковлевна с вытаращенными глазами.

 Такой растерянной он её ещё не видел, встала в прихожей, растопырив руки, голова взлохмачена, губы дрожат, глаза бегают. Не поздоровавшись, крикнула:

 - Это правда!?

 - Что правда? - притворился непонимающим.

Она пыталась что-то произнести, но долго не могла - губы свело в подобие какай-то детской свистульки.

- Ты... ты что, не мог посоветоваться? – наконец вырвалось из неё отчаянным звуком, и она легонько заплакала.

Он даже растерялся, не зная, как себя вести, что ответить, и удивлённо хлопал глазами.

Она долго хлюпнула носом, платочком, скомканным в кулаке, вытирая слезы, наконец воскликнула с тоскливым отчаянием:

- Юра, нельзя же так!.. Мы же с тобой с детства знаем друг друга... мы же... как родные. Ближе-то у нас и нет никого!

И столько горького отчаяния было в её словах, столько нежности, столько страдательной тоски и ласки, что и его зацепило за сердце. Он испугался этого набежавшего на него чувства и потихоньку стал пятиться в глубину комнаты. И пятился до тех пор, пока икрами ног не упёрся в диван. И бухнулся в него всей тяжестью своего тела так, что простонали пружины.

И уже с дивана непонимающе всё смотрел на Веру Яковлевну, испуганно думая: чего ей от него надо, для чего она всё это говорит? Какое ей дело, куда он собрался?.. В то же время в груди тихонько и сладенько щемило.

Отчего и почему? Этого он тоже не понимал. И думал о том, что они и правда, давно друг друга знают. Он ещё с девичьих лет помнит её в беленьком платьице с горошком, тонкой, весёлой и бойкой на язык. В невесты же ему её прочили.

 Помнит и мужа её Андрея и знает, с чего ушёл от неё.

Об этом и в цехе у них знали, и весь подъезд их дома тогда говорил: смалодушничала-де наша Верочка во время родов. Про мужа нехорошо говорила. Всё кричала дурочка: «Да сдохни он, чтоб я ещё легла с ним в постель! Да пропади он пропадом!..»

Роженицы палаты шикали на неё, пытаясь успокоить. Говорили: «Что ты, глупая, делаешь?» Советовали: стисни зубы и перетерпи.

Не помогли ни их советы, ни уговоры. После того, как разрешилась, всё родильное отделение презирать её стало.

Верины проклятья дошли и до Андрея: народ у нас добрый, зря молчать не любит.

Терпел он Верочку, пока ребёнок был жив. А как дитя не стало, ушёл к крановщице башенного крана.

Тут Верочка и опомнилась, локти стала кусать, по парткомам, по завкомам бегать, требуя вернуть ей мужа. Никто и ничто не помогло. Андрей скоро уволился с завода и вместе с новой подругой махнул в Сибирь от скандалов подальше.  И осталась Верочка одна свою жизнь куковать. Не дурнушка, не тупица, а никто из мужиков так больше и не посватался к ней.

Юрий Михайлович втайне жалел соседку. Не со зла же она кляла своего Андрея. Молодая была, без бабьего опыта, родовых мук испугалась, тем и навела на себя беду.

Так вот и живёт с тех молодых лет в одиночку. Но одной и соломинке, говорят, в поле тошно. Народ не слепой, видит: положила она глаз на Юрия Михайловича. Да и сама не скрывает этого. Иной раз при встрече бросит как бы в шутку: «И что ты, Юра, за мужик такой? Никаких тёплых излучений от тебя. Ледяной, как замёрзший мартен».

 Поведёт конфузливо плечом и засмеётся фальшиво.

Он боится её доброго отношения к себе, своей слабости боится. Разрушить весь строй прежней жизни легко, но возможно ли при этом новую, лучшую жизнь создать?..

Он и сейчас жалеет Веру Яковлевну, зная, что расстроилась, с переживаниями к нему прибежала. Утешить бы, сказать ей что-то ласковое, милое, нежное, но он боится и не умеет сказать ничего такого: никому ещё не говорил. Разве, что в мыслях иной раз, а наяву никогда этого не было.

Вот и молчит, уставив глаза в одну точку, как насторожившийся сыч. И она не найдёт, что сказать ему. Вот и молчат оба, словно на похоронах.

Она первой нашлась, осторожно спросила:

- Когда отбываешь?

- Завтра с утра.

Сказал и опять замолк. Она переступила с ноги на ногу и с шумным вздохом произнесла:

- Я провожу тебя, а то чего же ты один...

- Хорошо, - поспешно согласился он и поднялся, чтобы проводить её.

Оставшись один, сразу ощутил, что и прежде много раз ощущал, оставаясь наедине с самим собой: звенящую пустоту одиночества, выползающую изо всех щелей.    

Разбирая постель, решил, что бессонной, наверное, будет ночь.  С тех пор, как надумал пойти в добровольцы, беспокойно стал спать. Батальные сны навязчивыми стали, а ещё порой эти сладковатые замогильные запахи неоткуда появлялись.

 А накануне похорон Саши Наумова, он ему приснился. Живой, весёлый, встретился на лестничной площадке, поздоровался, спросил: «Ну, что, сготовился, дядя Юра? Вот и отлично! Там классные мужики, вам нескучно с ними будет!»

 Сказал так и пропал, будто в воздухе растворился.

Проснувшись, долго думал, к чему бы это? Наверное, к тому, что с решением своим долго не мог определиться. А теперь вот определился, больше ни о чем ему думать...

И всё равно ночь была беспокойной. Томила ужасная городская духота среди мерцающей жёлтыми фонарями ночи. Она и подняла его, как только стало светать.

Из постели кинулся сразу под душ, затем сготовил омлет и окончательно стал укладываться в дорогу. Когда Вера Яковлевна зашла за ним, он был полностью собран, стоял рюкзаком в ногах.

У Веры Яковлевны влажно блестели глаза и слегка порозовели крылышки её слегка вздёрнутого носика.

Они сдержанно поздоровались и молча вышли. Он закрыл квартиру, подержал ключ в руке, хотел сунуть его в карман рюкзака, но посмотрел на Веру Яковлевну и протянул ей.

- Держи, соседка! – произнёс с развязно-небрежной нарочитостью. – Потерять могу, у тебя – надёжней...

- Надеюсь, не от сердца? – попыталась она сострить.

 Он не нашёлся, что ответить, поднял рюкзак и первым зашагал по маршу лестницы.

Обоим было непривычно, за все годы их жизни в этом доме им как-то не доводилось спускаться по лестнице вдвоём. Он держался первым, она, стуча туфельками, лёгкой козочкой прыгала следом.

При выходе из дома их встретила добрая половина их подъезда, в основном женщины - все вышли проводить. Юрий Михайлович и оглянуться не успел, как оказался в объятиях Перемогина.

- Как, брат, готов послужить народу и отечеству? - говорил прапорщик, тиская Юрия Михайловича и весело поглядывая на обступивших их женщин. – Вот соседи решили добрые напутствия тебе дать.

- Да, да, проводить честь по чести, как это и всегда бывало, - летело со всех сторон. - Береги себя, Юра! Целым и невредимым давай возвращайся! Будем ждать тебя.

- И молодушку тебе приготовим! – засмеялся кто-то сзади.

- У него вон молодушка! – возмущённо сказала старуха Егоршина, указывая клюкой на Веру Яковлевну 

Юрий Михайлович вертел головой, растроганно улыбался, чувствуя сухое першение в горле и предательскую влагу в глазах.

Стуча костылём, перед ним предстала Егоршина, седая, с   трясущейся головой, подала пакет с чем-то мягким и тёплым.

- Вот возьми с собой, - сказала она, хрипло дыша. – Пирожков в дорогу напекла с ливером. Отец твой покойный любил... Прежде-то, бывало, наши матери и бабки подорожники своим мужикам в дорогу пекли. А теперь не пекут, теперь всё покупное. А я вот пирожков напекла.

- Да вы чего выдумали, Екатерина Ивановна!? – пятясь от старухи, взмолился Юрий Михайлович. – Зачем хлопоты себе нашли?.. Зря всё это. Голодными нас не оставят...

Старушка даже растерялась, держа пакет, а женщины дружно закричали:

- Бери, бери, Юра, это что ещё за церемонии?!  Не обижай человека. Для тебя старалась... Дорогой и перекусишь за милую душу. Нас вспомнишь, людей наших, тех, которых с нами нет, добрым словом помянёшь.

Пришлось взять. Вера Яковлевна помогла уложить пирожки в рюкзак.

Прощаясь с соседями, Юрий Михайлович снял с головы бейсболку, прижал руку к сердцу, легонько поклонился   в одну, в другую сторону и, дрожа голосом, взволновано произнёс:

- Спасибо, дорогие соседи, спасибо! Простите, если что не так. Прощайте, до скорой встречи с вами!

Острое щемленье сдавило его сердце, а голос будто одеревенел.

Вера Яковлевна сразу же взяла его под руку.

Они ещё и на тротуар ступить не успели, как Перемогин бросил Юрию Михайловичу:

- Готовь там снайперское гнездо для меня!..

И, прижав обе руки к груди, крикнул во весь голос:

- Пусть, Юра, солнце победы осияет твою дорогу! С нами Бог и Россия!

Хотел, кажется, подурачиться, в шутку всё это сказать, а вышло торжественно и всерьёз.

Юрий Михайлович остановился, вскинул крепко сжатый кулак и потряс им в воздухе. Женщины переглянулись и растеряно захлопали в ладоши....

Две остановки до военкомата можно было проехать трамваем, но Вера Яковлевна настояла идти пеш. Он впервые шёл с женщиной под руку, это было для него хотя и непривычно, но оказалось совсем не в тягость. Даже невесть откуда появившаяся молодая лёгкость наполняла его тело.

Они так много знали друг о друге, что не находили, о чем им говорить, и оба молчали.

На асфальтированном квадрате транспортной площадки военкомата их поджидал армейский фургон с брезентовым верхом, за баранкой сидел водитель в солдатской форме. Близ грузовика толпилось десятка полтора добровольцев в окружении родственников, в основном, женщин пожилого возраста. Были и две девицы в белых ветровках. Они порхали, словно две бабочки-белянки, вылетевшие на первую весеннюю прогулку.

Уже знакомые Юрию Михайловичу парни-монтёры жадно курили в окружении своих весёлых девиц.  Был здесь и вчерашний длинноволосый блогер, теперь уже коротко подстриженный. Ему, видимо, недоставало его привычной причёски, и он поминутно подносил руку к облысевшей голове.

Юрий Михайлович со спутницей подошли к народу, поздоровались и тоже стали ждать, бросая взгляды в небо, чистое, как промытое спиртом стекло.

Из провожающих никто не плакал. Лишь маленькая согнутая старушка, держась за руку здоровенного дядьки с серым измятым лицом, поминутно вытирала слезящиеся глаза.

Юрий Михайлович по опыту знал, что нет ничего нудней и томительней ожиданий, особенно последних минут, когда обо всём уже переговорено, все слова сказаны, остаётся только томиться и ждать.

Вера Яковлевна стояла подле него, держа в руках дамскую сумочку, и грустно смотрела ему под ноги. И он смотрел вниз, на её туфли-лодочки, и думал о чем-то необязательном и далёком.

Но вот из помещения вышел их майор всё в той же пятнистой полевой форме с брезентовой сумкой на поясе. Провожающие зашевелились при его появлении и стали нетерпеливо прощаться с отъезжающими. Девицы радостно повисли на своих парнях и заболтали в воздухе красными кедами, как две взлетевшие гусыни вытянутыми лапками.

Майор остановился против фургона, обежал взглядом собравшихся, достал из бокового кармана бумагу и стал зачитывать. Чью фамилию называл, того сразу отправлял на посадку.

Когда выкрикнул: «Доброволец Каравейников!», Юрий Михайлович вздрогнул, подобрался весь и взглянул на Веру Яковлевну. Она обхватила его широко раскинутыми руками, крепко прижалась к нему грудью, влепилась горячими губами в его пересохшие губы и не отпустила их до тех пор, пока он не задохнулся. Как только она освободила его из своего объятия, он, испытав лёгкую шаткость в ногах, охмелело качнулся и слепо шагнул к фургону.

Майор тем временем закончил перекличку, взглянул на часы и, запрыгивая в кабину, коротко скомандовал:

- Трогаем!

 Мотор неровно чихнул, зафыркал и тут же взял ровный рабочий тон. Фургон, покачиваясь, выполз на дорогу и стремительно покатил навстречу солнцу, поднявшемуся над серыми крышами кирпичных пятиэтажек.

Юрий Михайлович всё ещё находился под впечатлением поцелуя Веры Яковлевны и кончиком языка трогал припухшие губы. Только теперь он узнал, сколь горяч и сладок бывает женский поцелуй.

 Он всё ещё представлял Веру Яковлевну с заплаканными глазами, и думал, что она, наверное, будет ждать его. И ему надо обязательно вернуться...

11.12.23 - 5.04.24

Иван Ефимович Никульшин известный самарский писатель, автор 10 прозаических и 7 поэтических книг, многочисленных публикаций в литературных журналах.
Родился Иван Никульшин в большой крестьянской семье в Кинельском районе Куйбышевской области 10 июня 1936 года. Учился в сельской школе, ремесленном училище, заочно окончил отделение работников печати Высшей партийной школы при ЦК КПСС.
Служил в армии, участвовал в строительстве Дороги Дружбы через пустыню Гоби. Работал трактористом, киномехаником, заведовал сельским клубом, был сотрудником Кинельской объединенной газеты, редактором Куйбышевской студии телевидения, корреспондентом областной газеты «Волжская коммуна», литературным консультантом Самарской областной писательской организации.
Обладатель ряда литературных премий, в том числе журнала «Наш современник», всероссийской премии им. А.Н. Толстого. Заслуженный работник культуры.

Наш канал
на
Дзен

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"

Комментариев:

Вернуться на главную