В конце жизни писатель выстрадал свое понимание истины - в «раскрытии сердца», в «просветлении духа», «отверзании разумения». «Чей я? - размышлял Лесков. - Хорошо прочитанное Евангелие мне это уяснило, и я тотчас же вернулся к свободным чувствам и влечениям моего детства… Я блуждал и воротился, и стал сам собою - тем, что я есмь». Готовясь пройти в «выходные двери» последнего странствия, он паковал свой духовный багаж, в котором «не значили ничего ни имения, ни слава, ни родство, ни страх». Лесков постиг, что значат слова: «Ты во мне, и я в Тебе, и Он в нас». «Во всей жизни только и ценны эти несколько мгновений духовного роста - когда сознание просветлялось и дух рос». Писатель познал, что «в делах и вещах нет величия» и что «единственное величие - в бескорыстной любви». Восстанавливая на склоне лет давно угасшую переписку с сестрой Натальей Семеновной, ставшей в монашестве «сестрой Геннадией», Лесков писал: «в общении людей вижу большую для них пользу, а в отчуждательстве и прекращении сношений - явный и очевидный вред». Ранее не любивший поздравлений с днем рождения - с «нарастанием лет», теперь он растроганно благодарит сестру за поздравление с 64-й его годовщиной - всего за несколько недель до смерти: «Ведь чуть было не растерялись совсем! Ну и хорошо! Значит, и в новом существовании друзьями встретимся. Хорошо!» «Пустого и незначительного» в отношениях с людьми для писателя не существовало: все было ценно, требовало внимания снисхождения, участия. Когда дни Лескова были уже сочтены - 12 февраля 1895 года - в «прощеное воскресенье» - день, в который православным «положено каяться друг перед другом во взаимно содеянных грехах и гнусностях», к дому писателя пришел, не решаясь переступить порог, «злейший его враг и ревностный гонитель, государственный контролер в министерском ранге» Тертий Филиппов. Сцену их встречи Лесков взволнованно передавал сыну Андрею: «- Вы меня примете, Николай Семенович? - спросил Филиппов. - Я принимаю всех, имеющих нужду говорить со мною. - Перечитал я вас всего начисто, передумал многое и пришел просить, если в силах, простить меня за все сделанное вам зло. И с этим, можешь себе представить, опускается передо мною на колени и снова говорит: - Просить так просить: простите! Как тут было не растеряться? А он стоит, вот где ты, на ковре, на коленях. Не поднимать же мне его по-царски. Опустился и я, чтобы сравнять положение. Так и стоим друг перед другом, два старика. А потом вдруг обнялись и расплакались… Может, это и смешно вышло, да ведь смешное часто и трогательно бывает <…> все-таки лучше помириться, чем продолжать злобиться <…> Я очень взволнован его визитом и рад. По крайней мере кланяться будем на том свете». Лесков не стоял перед перспективой полного уничтожения, он твердо хранил веру в Бога и личное бессмертие: «Думаю и верю, что «весь я не умру», но какая-то духовная постать уйдет из тела и будет продолжать вечную жизнь». В последние годы писатель страдал тяжелым недугом сердца. Первый приступ болезни он испытал на лестнице суворинской типографии, где печаталось Собрание сочинений Лескова, в знаменательный день 16 августа 1889 года, когда он узнал о цензурном аресте шестого тома его сочинений куда входили “Мелочи архиерейской жизни”. С тех пор он постоянно ощущал «истому от дыхания недалеко ожидающей смерти», сжился с мыслью о ней. «Распряжки», как он называл, и «вывода из оглобель» Лесков не страшился. Затронув вопрос о неизбежном, старался ободрить и близкого человека: «Может быть, так легко выпряжешься, что и не заметишь, куда оглобли свалятся». Однако писатель не мог не думать о «великом шаге». Склонность «заглядывать за край того видимого пространства, которое мы уже достаточно исходили своими ногами» он все чаще обнаруживал во многих беседах и письмах последних лет. Одно из них - к А.С. Суворину от 30 декабря 1890 г. : «Я получил ваше приглашение, Алексей Сергеевич, - встретить с вами новый, 1891 год. Благодарю вас за внимание и ласку и приду к вам. <…> никому не ведомо - придется ли нам еще раз встретить этот день на этой планете… Радуюсь за вас, что мысль о «великом шаге», по-видимому, все сильнее дружится с вами и даже, быть может, уже «сотворила себе обитель в вас»… На свете есть много людей, которые ее боятся и гонят от себя, а как это жалостно и как напрасно! Она очень сурова, но как только сроднишься с нею, так она словно будто делается милостивее… А между тем в ней кроется самая могущественная сила утешения и усмирения себя. Кроме смерти, в известном возрасте все становится очень мелким и даже не волнует глубоко. У аскетов читал, от вдумчивых стариков слыхал, и Лев Николаевич <Толстой> мне сказывал, что самое нужное - это смириться (то есть войти в лады) с мыслью о неизбежности смерти. Я с нею ложусь и встаю давно, и с той поры как сжился с нею - увидел свет: мне все стало легче, и в душу пришла какая-то смелость, до сих пор неизвестная». Так, по крайней мере, в теории смерть не страшила. Писатель имел «ясную веру в нескончаемость жизни» - это был большой шаг к моменту постижения «истины в последней инстанции». «Но, - писал Лесков Л.Н. Толстому, - как ни изучай теорию, а на практике-то все-таки это случится впервые и доведется исполнить «кое-как», так как будет это «дело внове». Хотелось преступить последнюю черту с достоинством, сохранив «бодрость душевную - бодрость ума и живость чувства», как «доберегла» до 85 лет Татьяна Петровна Пассек - писательница и журналистка - о ней Лесков написал теплую статью. По слову писателя, эта «литературная бабушка» «умерла молодцом! - «Уплыла»… В свою последнюю ночь она попросила сыграть ей на гитаре: «Хорошо… Я плыву… Перебирай аккорды гитары! … Жила умницей и «уплыла» во всем свете рассудка, без слез, без визгов и без поповского вяканья». «Все чувствую как будто ухожу…», - говорил о себе Лесков. Но, и уходя от мира, писатель сохранял свое удивительное жизнелюбие, особенно ценил, как последние лучи заката, дружескую беседу, общение с близкими, малейшее радостное проявление жизни вокруг себя. Сын его - Андрей Николаевич - вспоминает, как привел своего собственного сына - поздравить дедушку с именинами и с 64-й годовщиной, которая стала последней в жизни писателя: «4 февраля, в день «списателя канонов» Николы Студийского, в шестьдесят четвертую годовщину рождения Николая Лескова, поздним утром на мягкой оттоманке у него сидел пришедший поздравить деда 2-х с половиной -летний его внук. Лесков был неузнаваем. Забывая все свои недуги, он ползал по ковру, умиленно поднимая и подавая младшему из Лесковых вещицы, которые последний святотатственно брал со святая святых - с писательского письменного стола! Случайные гости, не веря своим глазам, дивились благорастворенности, светившейся в обычно гневливых глазах хозяина. Сколько бы раз внук ни бросил только что поданную ему дедом безделушку, тот торопился сам разыскать ее на полу и снова вручить баловнику. Попытки невестки, опасавшейся утомить больного свекра, увести сына вызывали горячий протест и трогательные просьбы старика побыть у него подольше». Лесков был поистине живым человеком и горел полнотой жизни - не только в кругу домашнем, но и в общественном, литературном - до последнего вздоха. «Когда, бывало ни зайдешь к нему в его маленькую уютную квартирку на Фурштадской, - вспоминал критик М.О. Меньшиков, - всегда застанешь его чем-нибудь взволнованным, расстроенным или восхищенным: каждая низость в общественной жизни делала его больным на несколько дней <…> зато и каждый признак свежей, чистой жизни в литературе, политике, обществе приводил его в умиление: он радовался, как ребенок, и «носился», как говорится, с хорошею новостью, спеша всем ее сообщить и расславить. К молодым писателям, обнаруживающим дарование, он питал просто отеческую нежность: он первый писал им письма, приглашал их к себе и часто захваливал до преувеличения <…> В Лескове, который по возрасту и заслугам мог бы считать себя «литературным генералом», не было и тени этого противного генеральства: он был необыкновенно для всех доступен и со всеми одинаково прост и любезен». Но в то же время писатель был скромен и не любил помпезного шума вокруг своего имени. В наступившем 1895 году исполнялось 35 лет его литературной работы. Ранее Лесков отклонял перспективы празднования и двадцатилетнего, и тридцатилетнего юбилеев его служения литературе. В письме 1890 г. в редакцию газеты «Новое время» писатель просил «оставить без исполнения» мысль об устройстве «юбилейного праздника»: «С меня слишком довольно радости знать, что меня добром вспомянули те люди, с которыми я товарищески жил, и те читатели, у которых я встретил благорасположение и сочувствие. «Сие едино точию со смирением приемлю и ничего же вопреки глаголю». А затем я почитаю мой юбилей совершившимся и чрезвычайно удобно и приятно для меня отпразднованным». А в начале 1895 года писатель посылает письмо редактору «Исторического вестника» С.Н. Шубинскому: «Уважаемый Сергей Николаевич! Очень может быть, что к вам обратятся с какими-нибудь предложениями по поводу исполнения 35 лет моих занятий литературою. Сделайте милость, имейте в виду, что я не только не ищу этого (о чем, кажется, стыдно и говорить), но я не хочу никого собою беспокоить, и не пойду ни в какой трактир, и у себя не могу делать трактира. А поэтому эта праздная затея никакого осуществления не получит, и ею не стоит беспокоить никого, а также и меня. Преданный вам Н. Лесков». Болезнь Лескова как будто отпустила, и 13 февраля 1895 года, в «чистый понедельник», на первой неделе великого поста, писатель посетил выставку картин «передвижников», открывшуюся в залах Академии художеств. Здесь был помещен его портрет кисти В.А. Серова. Во время работы художника писатель с радостью и шутливой гордостью делился первыми впечатлениями: «Я возвышаюсь до чрезвычайности! Был у меня Третьяков и просил меня, чтобы я дал списать с себя портрет, для чего из Москвы прибыл и художник Валентин Александрович Серов, сын знаменитого композитора Александра Николаевича Серова. Сделаны два сеанса, и портрет, кажется, будет превосходный». Однако на выставке портрет смутил писателя, произвел на него тяжелое впечатление: изображение было помещено в темную раму, которая показалась мнительному Лескову почти траурной. Чтобы развеять мрачные мысли и предчувствия, он морозным днем отправился на прогулку в Таврический сад - в любимую свою «Тавриду», с удовольствием вдыхал полной грудью свежий воздух - и простудил легкие: «непростительная неосторожность», как сказал впоследствии доктор. 21 февраля (5 марта) 1895 г. в 1 час 20 минут сын Андрей нашел Лескова бездыханным. Писатель скончался так, как ему и желалось, во сне: без страданий, «без слез, без визгов и без поповского бормотания». В чине православного отпевания есть слова о безобразии смерти: «Плачу и рыдаю, егда помышляю смерть и вижду во гробе лежащую по образу Божию созданную нашу красоту безобразною, бесславною, не имущею вида». Лицо же Лескова, по воспоминаниям современников, приняло самое лучшее выражение, какое у него было при жизни: выражение вдумчивого покоя и примирения. Он «отрешился от тела скоро и просто»... Сбылось моление о «мирной и непостыдной кончине живота нашего»… В «Посмертной просьбе» Лесков просил похоронить его «самым скромным и дешевым порядком», «по самому низшему, последнему разряду»; не устраивать церемоний и не произносить никаких речей; не ставить на могиле «никакого иного памятника, кроме обыкновенного, простого деревянного креста. Если крест этот обветшает и найдется человек, который захочет заменить его новым, пусть он это сделает и примет мою признательность за память. Если же такого доброхота не будет, значит, и прошло время помнить о моей могиле». Ранее - в одном своем «критическом этюде» - Лесков замечал, что как-то «не по-русски» придавливать могилу «каменным памятником»: «скромному и истинно святому чувству нашего народа глубоко противно кичливое стремление к надмогильной монументальности с дутыми эпитафиями, всегда более или менее неудачными и неприятными для христианского чувства. <…> Наш же русский памятник, если то кому угодно знать, - это дубовый крест с голубцом - и более ничего. Крест ставится на могиле в знак того, что здесь погребен христианин <…> русских простолюдинов камнями не прессуют, а «означают», - заметьте, не украшают, а только «означают» крестом». В заключительном пункте своего завещания Лесков писал: «прошу затем прощения у всех, кого я оскорбил, огорчил или кому был неприятен, и сам от всей души прощаю всем все, что ими сделано мне неприятного, по недостатку любви или по убеждению, что оказанием вреда мне была приносима служба Богу, в Коего и я верю и Которому я старался служить в духе и истине, поборая в себе страх перед людьми и укрепляя себя любовью по слову Господа моего Иисуса Христа». На письменном столе Николая Семеновича остался Новый Завет, раскрытый на словах послания апостола Павла: «Знаем, что когда земной наш дом, эта хижина, разрушится, мы имеем от Бога жилище на небесах, дом нерукотворный, вечный…» Религиозный философ и богослов Владимир Соловьев, хорошо знавший писателя, справедливо указал, что читатели Лескова «все сойдутся, конечно, в признании за ним яркого и в высшей степени своеобразного таланта, которого он не зарывал в землю, а также - живого стремления к правде». |