Михаил ПЕТРОВ

СЛОВО О ЛЕШЕМ

…Я взялся тогда почти в одиночку издавать журнал «Русская провинция», переехал в Новгород, жил в одноглазой двухкомнатной квартирке, окном выходящей на черную крышу детского кафе, из глухого уголка кремлевского парка ночами раздавались крики о помощи и нередко постреливали. Я с тоской вспоминал Тверь, где жизнь, в общем-то, тоже не сулила ничего хорошего. Но отступать не хотелось...

Благосклонная судьба свела меня там с Глебом Горышиным, который вскоре стал Глебом, а потом товарищем, наставником и, на какое-то время, смею сказать, другом.

Глеб Александрович Горышин родился в 1931 году и в начале 1990-х, несмотря на дружеское Глеб и Миша, воспринимался мною как классик и старший товарищ. Сейчас разница в возрасте кажется мне небольшой, всего семь лет, а тогда, в незримой очереди живущих и уходящих, он виделся далеко впереди. Его дружба с Юрием Казаковым и Шукшиным, Конецким, и профессором Бурсовым, академиком Панченко, Балашовым и Курочкиным внушала почтение. Разделял нас и его ранний «старт»: Ленинградский университет он закончил в 1954 году, первый рассказ напечатал в «Неве» в 1957, первую книжку выпустил в 1958, вступил в Союз писателей в 1960-м в Ленинграде же, где в том году я начал службу в армии и даже не помышлял о сочинительстве. Он успел уже пожить на Алтае и Сахалине, сняться как актер в фильме Шукшина «Живет такой парень». Шукшин писал ему: «Глебушка! Люблю твои письма – длинногие, нескладные, умные… Люблю твою честную прозу…» Его лучшая проза, повести «Запонь», «День-деньской», «Други мои» была востребована и любима читателем. А имя критика упоминала в ряду с Беловым, Конецким, Шукшиным.

Был он бродяга, исколесил Алтай, Карелию, Дальний Восток, любил ездить на Валдай и в Старую Руссу. В Новгород приезжал к Б.С. Романову и Д.М. Балашову, потом стал приезжать и ко мне, причем, всегда удивительно во время. Приезд его придавал мне сил, все как-то рассасывалось в его присутствии: и безденежье, и коварство начальства, и наветы писателей… Под мудрым, спокойным взглядом неразрешимые проблемы мельчали, отступали вовсе.

А когда становилось совсем невмоготу, вдруг приходило его письмо:

«Миша! Мой вам сердечный привет!

Написал о Ленькине более условленного, но ей-Богу, парень того стоит. 4 страницы — это уже как бы и новелла, мой жанр. Так что надеюсь на Вашу благосклонность.

До встречи у Ленькина на Шелони. Глеб Горышин».

И заявлялся сам с питерским поездом или автобусом: медленный, долговязый, изогнутый, освещая все чудесной своей улыбкой. Становилось тесно, потолок служебной квартирки-инвалида с высот его роста делался еще ниже. Я отводил ему гостевую комнату без окна, он перегораживал своими мокасинами 47-го размера узенькую прихожую, доставал из сумки домашние тапочки и тревога моя отступала. Мы садились за столик, появлялась нехитрая снедь, бутылочка, заводилась беседа. Он рассказывал, я слушал:

— Как-то вез я в Старую Руссу знакомых англичан, остановился у Старого Шимска отдохнуть. Иван Ленькин сварганил уху на берегу Шелони, англичане похлебали ее, обеззаразив какой-то шипучей таблеткой, колонизаторы старые, опытные, Иван давай читать свои вирши, переводчик переводить:

Здесь с песней ветра слит мой голос

И с вешней трелью соловья.

Я — ветка яблони, я — колос,

Травинка малая — все я.

И так им его стихи легли на сердце, что в Лондоне нашли они переводчика Пушкина и Ахматовой Ричарда Маккэйна, показали тому. А тот перевел. А англичане в благодарность за хорошую уху сделали сюрприз, напечатали книжкой, да на двух языках!.. Представь-ка удивление Ивана, (шел 1990 год!), когда почтальонка принесла ему всю в сургучных медалях бандероль из Лондона килограмм пять весом! Там сотня книжек и гонорар в фунтах стерлингов! Ленькин закатил пир, вся деревня стояла на ушах…

Оставлял свою новеллу о Ленькине, книжку стихов, изданную в Лондоне на двух языках, я обещал напечатать, он позвонить…И уезжал ненадолго. А когда становилось совсем уж худо, он каким-то непостижимым образом чувствовал и это, и являлся уже без предупреждения. Подавал свою теплую, всегда сухую ладонь и говорил, улыбаясь:

— Давно мы с тобой к Ленькину не ездили... Не поехать ли?..

Героев своих рассказов, эссе он не забывал, общением с ними наслаждался долгие годы, в знак особого расположения возил к ним и меня. А с поэтом Иваном Ленькиным из деревни Старый Шимск подружил. В бытность Горышина редактором «Авроры», Ленькина «открыл» ему писатель Марк Костров. С тех пор уже он опекал Ивана, печатал стихи, не забывал. Мы не раз ездили к Ленькину рыбачить, купаться на Святое озерко.

Ленькин человек очарованный, тянулся к тайнам жизни. Приедет и расскажет, что чай пьет только из своего родника, такой он чистый и целебный. Один раз мы с Глебом приехали к нему в гости. Дома Ивана не нашли, ушел на родник за водой для чая. Стали искать. Ходили, ходили, спрашиваем у рыбака, не знает ли он здесь поблизости родника?

— Нет, родник в другой стороне, за деревней, — уверенно отвечает рыбак.

— Да тот, где Ленькин воду берет, — уточняет Глеб.

— Ах, Ленькин!? Вон там за кустами его видел. Иван вам наговорит, только слушай. Ямку какую-то выкопал в берегу и баночкой воду черпает.

Находим Ивана. Он явно не ожидал нас, смутился. В берегу углубление, на дне шарик прозрачный пульсирует. Подобных родников по Шелони сотни: копни и заструится. Но таких очарованных людей Глеб и любил. Иван держал и кур каких-то особенных, по виду обыкновенных пеструшек, а в его поэтическом воображении они несли особенные, сказочные, чуть не золотые яйца. И воду он пил только из своего родника, а раз в год, на Иванов день, ходил купаться на Святое озерко километров за восемь, в болото. Два раза водил туда и нас. Глеб все это в Иване поощрял и развивал: и кур, и целебную воду, и купание в Святом озерке.

Умел он высмотреть в мелочах жизни важное и значительное: в случайно услышанном слове, мелькнувшем в череде жизни эпизоде.

— Мишель, а кто тут у вас во дворе на длинной вожже крошечную собачку водит?

Рассказываю о вежливом, всегда ясно улыбающемся инвалиде ума Толе. 1993-й год. Пенсий не платят и инвалидам. Мать объяснила Толе, мол, от того не платят, что люди не работают. Толя гуляет теперь по утрам с собачкой, призывает всех к работе:

— Здрасьте! На работу? — И если ответ утвердительный, поощряет безмерной улыбкой: — Молодец, молодец, правильно, правильно. Надо, надо работать!..

А вечерами заботливо встречает:

— С работы? Надо, надо отдохнуть. Завтра на работу…

— Это персонаж, Мишель, опиши! Хоть одного человека в стране заботит работа.

Отец Глеба начинал с помощника лесничего под Старой Руссой, потом лесничий, возглавил трест «Ленлес», репрессирован. Детство писателя прошло в п. Вырица под Ленинградом. В «Родословной» он ярко описал это. Природу и человека, внимающего ей, Горышин любил по наследству, как и русскую прозу о природе. Пришвина, Соколова-Микитова читал с детства, потом сам писал чудесные рассказы и эссе о лесниках, охотниках, геологах. Они учат любить и беречь родной лес, его птиц и зверей. За ту доброту и сердечность уважали писателя Ф.Абрамов, В.Белов, В.Распутин, В.Конецкий, миллионная аудитория читателей. В те годы ходил он в самых читаемых авторах. «Я был как дома в Новгороде, Вильнюсе, Вологде», — напишет он в автобиографии.

И сегодня его проза поднимает в сердце волну тепла, вся она просится в школьные учебники рядом с Пришвиным и Соколовым-Микитовым, которых он чтил.

Существует знакомое многим природное явление: после дождя или ранней весной дорога или поляна покроется лужицами, в которых как в осколках разбитого зеркала отражаются кусочки неба, облаков. И каждый осколок отражает свой кусочек неба, над собой, отдельно. Но стоит тебе сдвинуться с места, пойти, как эти отдельные отражения чудесным образом соединятся, срастутся между собой, и ты вдруг увидишь за ними отражение всего небосвода. Горышину необходимо постоянно двигаться, бродяжить перехожей каликой, чтобы то, что он видел, над чем думал, что чувствовал, соединялось в целостную картину. Заметил, что в дороге и время замедляет ход, словно повинуясь народной мудрости: «Бог бродягу не старит». Он постоянно в движении: куда-то едет, идет, летит, нанизывая на дорогу встречи, эпизоды, детали. В дороге оживала и срасталась суетой разорванная жизнь, сливаясь как рассыпавшиеся шарики ртути в одну, стягивая в себя мелкие, разбитые войной и веком капельки жизни родителей: работа отца в леспромхозе, послевоенные страсти мамы, участкового доктора; встречи с охотниками, геологами и рыбаками. В поисках всеединства он мог позавтракать в Питере, пообедать в Новгороде, поужинать у незабвенного учителя Соколова-Микитова в Карачарове, у деда, как он его любовно называл, ночевать где-нибудь в стогу на Смоленщине, а вечером другого дня пить чай с Семеном Гейченко в Михайловском! Он и поводырем в литературе выбрал такого же бродягу, как сам: Ивана Сергеевича Соколова-Микитова.

«С Соколовым-Микитовым Глеба Александровича связывало благодарное сознание творческой близости, родственности, почти сыновности, — писал И.Кузьмичев (Звезда, 1990, № 1). — Обыгрывая и отчасти мифологизируя эту семейно-родственную идею, называя Карачарово сказочным Лукоморьем, а Соколова-Микитова «карачаровским дедом», Горышин причислял себя к его литературным внукам, признаваясь: «Одиноко, дико в литературе брести на ощупь, без родословной, без мудроглазого деда, очевидца и действующего лица истории. <...> Я не верю в эмансипацию внуков. Просто кто-то по невежеству или душевной косности или каким привходящим причинам проглядел собственного деда, пустился во все тяжкие, не сверившись с родословной…, — писал он в повести «Родословная». — Родство мое с Иваном Сергеевичем Соколовым-Микитовым я отыскал для себя в литературном многотомье, не претендуя на права наследования. Мне мила и близка микитовская восторженная преданность живой телесности мира». 11 О своей близости «странствующей музе» Паустовского и Пришвина Горышин также писал не раз, но Ивана Сергеевича он знал лично, ему выпала возможность его слышать, за ним наблюдать, записывать. И родство с ним было особого свойства, не случайно глава «Карачарово» включена Горышиным в повесть «Родословная», посвященную родителям. Литература по Горышину — это развитие: жанра, стиля, мысли, ее наскоком не взять, большого в одиночку не достигнуть. От Микитова корень уводил к Пришвину, от Пришвина к Розанову, а от Розанова в литературную почву русской литературы 19 века…

Не раз приезжал он в Тверскую область, к «дедушке Микитову». «Мне казалось в детстве, что дедушка Пришвин — вечный, всегда будет с нами, как лес, степь и горы, но он ушел от нас, как все люди уходят, я не успел его повидать, — писал он в эссе о Пришвине, съездив в Карачарово к Микитову: — Мы сидели с дедушкой Микитовым и слушали внятные ему голоса ветвей, деревьев и реки. По Волге шел пароход, долгим гудком разбудил тишину. Мне сказали, что под названием «Михаил Пришвин» Когда он проходит мимо дома старого пришвинского товарища, то приветствует дедушку Микитова гудком…»

Любил вспоминать о своей маме, обожал ее. Перед войной она работала детским врачом в Ленинграде, а с началом войны ее назначили главным врачом эвакопункта на Лиговском проспекте. Рассказы матери о работе участковым врачом после войны в новгородчине, ее выезды к больным на дрезине, на лошадях, пешком по лесу ночью сын носил в сердце всю свою жизнь. Незадолго до кончины, уже больная, она попросила его принести тетрадку, задумала записать самое важное в жизни для сына и внучек, «факты, которые известны только мне и еще некоторым людям». Факты открылись поразительные.

Через ее эвакопункт прошли тысячи людей, судеб. Запомнилась ей история полуслепой старушки с кожаным баулом, который та не выпускала из рук. После смерти старушки медсестра нашла в нем целое состояние: бриллианты, золотые украшения, часы, кольца. Что делать? У умершей нет ни родных, ни близких. Кругом война, голод, смерть. Сестра идет к главному врачу. Вместе решают вызвать офицера особого отдела, клад описать и сдать в Госбанк. Так и делают. И, как напишет в середине «лихих» 1990-х Глеб, «мама испытала счастье не от обретения клада, а после расставания с ним. Собственное благо, семейный достаток почитали они заодно с благом Отечества. К их рукам ничего не пристало». Кредо «раньше думай о родине, а потом о себе» исповедовал и он, гордился мамой, опубликовал ее записи в нашем журнале с ее портретом. За ним тоже история. Портрет вышил гладью сельский учитель Виктор Прохоров в знак особого расположения к юной маме. Учителя репрессировали, следы его потерялись…

Но после публикации в нашем журнале очерка Горышина о маме, в редакцию вдруг пришло письмо, а в нем валдайская районная газета за 20 июня 1991 года со статьей Н.Яковлевой о В.П. Прохорове «Вологодский поэт из Валдайской школы». Отсидев 18 лет в лагерях, Виктор Петрович был определен на жительство в г. Устюжну, где тоже оставил след. В Устюжне писал и публиковал стихи, в Вологде издал книгу стихотворений «Кипенье», а умер в г. Кировске Ленинградской области. Прохоров был близко знаком с семьей выдающегося русского писателя-публициста М.О. Меньшикова, учил в школе им. Аверина его дочь Ольгу (Лёку), и одно время снимал комнату во флигеле бывшей усадьбы Меньшикова на Образцовой горе, где в 1918 году троцкисты расстреляли писателя.

Горышин любил один эпизод из моей «предпринимательской» жизни и под настроение не раз просил рассказать его. В конце 1995 года у нас появилась возможность купить в Твери несколько тонн дешевой бумаги на журнал, но за наличные. Я собрал в Новгороде всю наличность, занял у знакомых, сложил все в пластиковый дипломат и поздним вечером, часов около девяти, поехал на вокзал. Иду вдоль пустынного парка. Темнота. Ветер. Фонари разбиты. Жутковато. В руках дипломат с миллионами. Отродясь таких денег не носил, земли под ногами не чую. И вдруг явственно слышу грубый женский голос со сторону пятиэтажек:

— Мужик с дипломатом, а мужик с дипломатом, ты куда понес наши деньги?

Меня бросает в жар, я безотчетно прибавляю ходу. А голос снова, настойчиво:

— Мужик с дипломатом, ты не беги от нас, а неси-ка нам скорее наши деньги!..

Под уличным фонарем поворачиваю голову. На балконе второго этажа женщина. Вынесла перед сном подышать воздухом внучка и забавляет его ночными картинками.

— Ах, этот мужик с дипломатом, он опять унес наши деньги! Вот мы ему!..

— Мишель, — смеялся Глеб. — А не вернуть этот дипломат тетке с ребенком? — и на утвердительный кивок головой продолжал: — Правильно. Деньги должны находиться у того, кто отвечает за них своим горбом. Иначе будет вечный бардак.

Он остался сугубым лириком во всех жанрах, которыми с блеском владел. Ехал ли летом в вепсскую деревушку, сопровождал ли жену и дочь на отдых в новгородчину, гулял по Ленинграду с профессором Бурсовым, работал ли за письменным столом, все воспринималось им сквозь магический кристалл своего лирического я. Был тот кристалл сложный как фасеточный глаз стрекозы, зоркий, как у диковинной птицы. Я не раз бывал с ним свидетелем одних событий, а вот картины нам запоминались разные. Писательское зрение его было устроено так, что ему ничего не нужно было выдумывать, все, что он видел, сразу же становилось литературой. Потому что он только ею и жил. Увиденное чудесным образом становилось видением.

Едем как-то от Ленькина. До перестройки здешние мужики работали в деревне на комбикормовом заводе. В 1990-х свиноферму закрыли, завод, купленный в Чехии за большие деньги, раскурочили. Мужики работают «на осетина». Осетин беженец. Сначала скот пас, потом стал лес покупать, нанимать мужиков на продажу бани рубить. И зажил. Два дома построил: себе и сыну, стал деньгами ворочать. Спрашиваем: «Откуда ж деньги?» «Водку ему дешевую земляки привозят, на нее он лес покупает». Выяснили, и водкой торгует хитро. Пока сельмаг открыт, водку продает дешевле магазинной, все идут к нему. А закроют магазин вечером, берет дороже, и опять все к нему. За работу платит той же водкой. «Да ведь дурно все это, как терпите?!» «Не скажите, он и здесь хват. Если кто запьет, бабы ему жалуются, тот меры принимает». «Какие!!?» «От работы отстранит, зарплату не даст, а если баба попросит, то на исправление в подвал запрет …»

На обратном пути я возмущаюсь: безграмотный пастух заменяет собой и прокуратуру, и конституцию, и власти, и тюрьму. И все безнаказанно.

Горышин слушает, потом неожиданно: «Говорил я мужикам: неужели своих в деревне разворотливых нет, кто бы и дело знал, и бани мог на продажу рубить? Слушай, что ответили: Есть, конечно! Но своим никак нельзя. «Почему!?» А своего бы мы за такое дело давно сожгли. «А чужому, значит, можно?!.» Выходит, так... Вот где, Мишель, загадка русского человека… Раскричались: русский фашизм, русский фашизм! Сами на себя посмотрите! Положили под компа?с топор, плетут, что плывем на остров Сокровищ, а правят куда-то в дикую Африку к людоедам…

Горышин не возглавлял акций по спасению Байкала и защите северных рек, он был другой человек и другой писатель. Он воспевал чистоту ручьев и речек, которые сливались в реки, наполняли Байкал, понимал, о чем поет скворец, знал вкус родниковой воды. Он возбуждал в рядовом, маленьком человеке, в обывателе, милость к природе, вызывал сострадание к ней. В конечном счете, природу губят не одни нефтескважины и бумкомбинаты, но и пожары от не затушенного окурка, а реки травят забытым на берегу ведром солярки, убивают электроудочкой. Природу губит маленький хищник, живущий в темной душе. Эту душу он и старался осветить своей любовью к природе. Пробежимся по одним лишь названиям его рассказов: Снег тает, Волчьи деньги, Чистая вода, О пользе пешего хождения, Вкус ручейной воды, Снится остров, О чем свистнул скворец, Легкий полевой обед. Сколько недостающей нашей современной литературе поэзии, доброты, человечности. То же в его стихах: « Ивовый куст над ручьем...», «На этом месте лес рубили...», «Неторопко ходить, неторопко...», «Лопочет по руслам вода...», «А все-таки жизнь удалась...», «Курила мама «Беломорканал». Горышин, кстати, всю свою жизнь писал стихи, но книгой издал их только дважды, в 1990-м и 1996-м.

Несмотря на кажущуюся мягкость, был он человеком независимым во мнениях, «подписантство» считал пороком, выступать старался только от своего имени. Как-то в письме предложил написать для «Русской провинции» обзор журнальной прозы за 1996 год. Я с радостью согласился: и жанр редкий, и мастер большой. В начале года привозит обзор под названием «Выпадение из времени» с извинительной улыбкой на лице, что включил туда и разбор рассказа Солженицына «На изломах» из «Нового мира».

В 1996 году Солженицын, проезжая через Тверь по России, хвалил наш журнал и оказал ему финансовую помощь. Появилась возможность наконец-то отдать долги за бумагу, что купил год назад. Обещал помогать и впредь, послал для публикации в журнале свои крохотки, а разбор критический. Мол, нельзя же кусать грудь кормилицы?

— Но ты же не устроил ему какой-то грубый разнос?

— Обижаешь, Мишель. Да человек он пристрастный, критики не любит, как и все мы. Имеешь право вычеркнуть о нем. Не хотелось, чтобы и ты вляпался мою историю...

В 1981 году, когда партия шла к юбилею Л.И. Брежнева, Горышин, тогда редактор журнала «Аврора», напечатал юмористический рассказ Виктора Голявкина, в котором власти разглядели оскорбительный намек на писательство генсека. Горышина сняли с работы за недосмотр. И с Солженицыным все складывалось непросто. В далёком 1967 году Горышин посылал личное письмо в Президиум IV съезда Союза писателей в защиту гонимого тогда Солженицына. Убеждал, что книги Солженицына хотя и вызывают разноречивые суждения, «но нужны нам, нужны советской литературе». Считал, что «вопрос Солженицына — не частное дело сочинителя-одиночки», что «необходим разговор на Съезде о роли Союза писателей как помощника, защитника, соратника для каждого его члена», ратовал за обретение писателями «права решающего голоса в издательском деле, дабы не повторялись примеры трагических литературных изгоев».

В своем обзоре Горышин нашел явную приязнь «изгоя» и «борца со сталинизмом» к оставшемуся не у дел красному директору Емцову и даже к самому Сталину в рассказе «На изломе». Симпатичен автору рассказа и другой его герой, молодой финансист Алеша, который, по мнению критика, автору совсем не удался, сказался отрыв от родины. И образ его невнятен, и миллионы заработаны туманно, и хватка жидковата. Правда, классику, много лет прожившему вдали от родины, кажется, что Алеше мог бы помочь Емцов с его опытом-хваткой индустриализации СССР. Но у критика подобный тандем вызывает лишь иронию; путей преобразования России в румяную, жизнерадостную капстрану он не видит. Мы дали обзор в полном объеме, а крохотками Солженицына открыли номер… («РП» №1, 1997) Ждали оргвыводов, но они не последовали… А вскоре окрепшие у власти образованцы перекрыли голос и своему прозревшему буревестнику из Вермонта. Дома он стал им мешать.

Высылку Солженицына за рубеж он считал роковой ошибкой для страны. Останься писатель дома, не возникло бы того удесятеренного внимания к его персоне и книгам, не читали бы их с таким пристрастием, да и история СССР могла бы пойти по другому руслу — постепенной демократизации социального общества. «Я глубоко убежден, что в отношении Солженицына совершается та самая ошибка, что уже были в истории нашей литературы. Ошибка может обернуться трагедией, — писал он в письме. — Творчество Солженицына, при всей его тяжелой необыденности и сложности, служит коммунистическим идеалам, и правда солженицынской прозы может показаться излишне страшной разве что мещанину…» Победил мещанин, считал он, видя расцвет его в обществе, литературе, на телевидении. Все и обернулось для России трагедией.

Горышина причисляют к натуралистам, писавшем-де о преимуществе деревенского человека над городским. Был и натуралистом, учил чувствовать и любить природу. А как сказал большой поэт: «Покуда природу любил он, она \\ любовью ему отвечала…» Потуда и землетрясений таких не было, катастроф и цунами. А как возлюбил нули на банковском счете сильнее клейких листочков, вырубил и замусорил леса, природа ответила тем же. Уж если и писал о преимуществе, то о преимуществе свободного человека труда над отесанным обществом, которое и отнимает у него и целостность, и свободу. Общество у Горышина обирает человека и в деревне, урезая профессией, должностью, социальным статусом. И ревностно следит за тем, чтобы каждый сверчок знал свой шесток.

Трагична судьба сына Ивана Карповича, у которого останавливается на ночлег лирический герой рассказа «Воздух шибко хороший». («РП» №2, 1998) Талантливый мальчишка, мечтавший стать капитаном дальнего плавания или космонавтом, лишился в детстве кисти руки и глаза, разряжая гранату прошедшей здесь войны, а с ними и своей мечты. Стал колхозным бухгалтером. И таким выдающимся, что на составление годовых отчетов за ним приезжали со всей округи. Но мечта о жизни морской, о небе точит его в колхозной конторе за счетами и накладными. Иван Карпович рассказывает:

— И такое у меня с им горе, он спивши. Ён приходить ко мне и говорит: «Если бы, папа, я целый остался (выделено мной М.П.), то я бы капитаном стал, пароход бы водил в разные страны. Или бы в космос летал. А раз так вышло, то буду пить…»

А в ногах у Ивана Карповича поёт кот. Хозяин знает его язык, переводит гостю с кошачьего: « Вилы-грабли, \\ Ноги зябли…»

Ограничивая, общество делает несчастным и животное, как сделало несчастным и злобным доброго, пылкого, искреннего пса Шарика. («Шарик, Найда и другие». «РП» №3, 1994). Другие — это люди. Шарик ходит на прогулки со старым писателем, перенесшим инфаркт, гоняет уток и чаек у моря, поражает щедрой собачьей натурой. Все изменится, когда пес порвет штанину одному из завсегдатаев Дома творчества в Комарове, испугавшего пса своей тростью. Любимый всеми пес становится изгоем. Дворничиха начинает прятать его, потерпевший и директор пансионата за ним охотятся. Пса ловят, сажают на цепь. Шарика (за кличкой — полемика с «Собачьим сердцем» Булгакова) превращают в злобную псину, которую вскоре по приказу начальства усыпляют…

…Иногда в поезде раскроет ветром оставленную кем-то на столике книгу, и выхватишь глазами страницу из нее, пока хозяин не вернулся, и почему-то запомнится и очарует и разбудит она фантазию сильнее, чем если бы всю ее прочитал. Так и читал жизнь Горышин. Странник, он на одном месте долго не задерживался: к своим героям ехал, шел, плыл, летел, ночевал с ними в лесу, в доме отдыха, в избе, на берегу реки. И что из того, что заглянул в их судьбы всего на мгновение, как ветер в книгу? Он рассказал о том так ярко, что иные стоят громких романов.

Он недаром писал: «Надежда моя — на дорогу или, вернее сказать, на тропу; мой сюжет на тропе, надо вначале его отыскать, промерить сюжет ногами, а потом написать…» Он всю свою жизнь записывал жизнь деревьев, рек, ручьев и холмов. Его образы природы достойны хрестоматий: «Волнухи — розовые, румяные, кровь с молоком (молоко у истинных волнушек высокой жирности, со сливками), с узорным ободком на шляпке, с вуалеткой…», «Сыроеги цветут как косынки на сенокосе…» Он нес свой волшебный кристалл, сквозь который глядел на мир; его и украшал своими видениями.

Я храню письма Глеба, это тоже произведения эпистолярного жанра. В 1995-м, после вручения ему Бунинской премии в Орле, получил от него письмо:

Миша, надо бы к вам съездить в Новгород, но это после Москвы, включили в список, ехать тяжело, но упустить случай не в моих обычаях: что-нибудь увидишь, узнаешь, все же я предпочитаю знать, т.е. двигаться. Неподвижность грядет, никуда от нее не денешься... Жизнь последнее время какая-то раздерганная, и тоже почему-то пьяная, с Орла началось, куда я съездил за Бунинской премией. Писательская братия в Питере устроили вечер в мою честь, все вышло точно, как в «Скверном анекдоте». Понесли меня, повозили старика мордой по столу. Теперь надо отмываться. Тем более надо съездить в Новгород, отдышаться.

В мае 1997 года, перед отъездом в вепсскую деревушку Гора, что на берегу Капшозера, где он последние годы жил и занимался крестьянскими делами и летописаниями, Горышин устраивал нашему журналу встречу с питерскими писателями:

Дорогой Миша!

Поздравляю тебя с праздником Победы! Первый номер «Русской провинции» пришел ко мне хорошим подарком к Пасхе. Мы с поэтом Вознесенской по этому случаю подняли чарки. Номер почти весь прочел, все на месте. Сам по себе журнал великолепен. Думал, чего бы еще написать, но пока не придумал. Очень медленная нынче весна, в природе нет порядку, в организме переохлаждение. Еще раз приглашаю тебя приехать, устроить вечеринку (или полдник), поговорить о журнале. Жаль, что его совсем нет в Питере, можно бы как-то это поправить. Помещение для сбора (человек на 50) у нас есть. Можно в редакции «Авроры», я говорил с Шевелевым, он рад будет встрече. Сообщи день приезда, мы все подготовим. Ждем тебя не дождемся.

В конце мая будет Пленум в Москве. Не знаю, буду ли? Надо садить картошку, а там летечко красное промелькнет, как последняя любовь...

Встреча вышла замечательная, успокоенный, он уехал в свою деревню. Сажать картошку, косить усадьбу, рыбачить. Видеть реального человека в его каждодневных делах и заботах было для него занятием таким же святым, как творчество.

Последней книгой мастера стал исповедальный «роман с местностью» «Слово Лешему», написанный в годы разлома России. На фоне последних лет жизни его в глухой деревушке Гора дана панорама глубокого внутреннего конфликта русского писателя «неидеологического содержания» с природой и жителями вепсского края. Леший — сложный, двойственно-противоречивый, амбивалентный образ, плод долгих раздумий писателя о человеке и его месте в природе. «Мыслящий тростник» никогда не был для него метафорой. Деревья, кустарники, мхи считал он мыслящими, страждущими существами. А в книгу включены еще и его поездки в Польшу, Англию, другие цивильные страны. Хотя ведь и любимый им Тютчев, хлебнувший «цивилизации», знал, что человек, с которым «леса не говорили \\ И ночь в звездах нема была» проживает жизнь впотьмах, глухонемым. Леший — есть добро, но не безусловное; он есть и зло, но как «часть той силы», что склоняет человека к добру. Герою романа с местностью вепсов писателю Горышину кажется, что он-то как раз и служит добру, воспевая природу и жителей. Да вот только люди, начитавшись его восторженных летописаний и поехавшие сюда, понесли зло: губят лес, животных, убивают электроудочкой рыбу, сжигают брошенные избы. За людьми тянут дороги, едут авто, летят самолеты, возводят плотины, АЭС, значит, жди катастроф, чернобылей и фукусим. Нищий духом стяжатель несет с собой зло. Недаром вепс Володя Жихарев всем, кто поверил «летописаниям» Горышина и готов ехать сюда отдыхать и жить в свое удовольствие, отвечает словами Лешего: «У нас плохо, природу губят, жить негде, летом гнус и медведи…». А поджог избы писателя Горышина кем-то из местных (или Лешим) становится символом этих противоречий. Пожар потушили, но разверзается глубокая пропасть в отношениях самого писателя с Лешим, заставляя еще раз задуматься о главном. Главное же: «А сам-то человек такое уж добро?» Уяснив ее, спустя десятилетие после смерти Горышина, я, кажется, понял почему Глеб так стеснительно осаживал меня в желании съездить с ним в Гору. Он был уже как будто и Лешим, и человеком одновременно …

Автор более тридцати книг, он радовался каждой новой публикации. Получив наш журнал со своим эссе о Борисе Ивановиче Бурсове, с которым жил на одной лестничной площадке в период, когда тот писал свой главный труд «Личность Достоевского», он тут же откликнулся пространным письмом. Было оно последним:

Спасибо за полученный номер журнала! Право, единственная осталась отрада – в чтении удобопонятных душе текстов. В особенности утешает собственный текст. Понятно, что хотелось бы иметь несколько экземпляров, раздаривать тем, кто знал Бурсова, например, Распутину, Белову, Панченко, Скатову и т.д. Я бы купил штук пять, м.б. будет оказия в Питер или бы сам приехал…

В отношении дальнейшего… Бог даст, напишу статейку, (эссейку) о русском советском рассказе 50-х годов. Тут лежал в больнице, нашел в больничной библиотеке сборник-антологию 50-х годов. Удивительно интересно, как в каждом рассказе заявлена последующая литературная судьба. Там и Астафьев, и Носов, и Курочкин, и Воронин, и Казаков, и Горышин с Конецким, и Гранин с Нагибиным, и Шолохов, и Твардовский. Надо только не упустить впечатления, а то забудется. Давай-ка приезжай, Мишель, соберемся в нашей явочной конурке…

Твой Г. Горышин

«Эссейки» о русском советском рассказе написать Горышин не успел, разболелся и скоропостижно умер 10 апреля 1998 года в Петербурге, чего не ждал никто, о чем никто и не думал. Но сам свою смерть он предсказал в «Слове Лешему» с пугающей точностью: «Мне, как я уже упоминал, 60 лет. Если все, что есть во мне, сохранится, то можно тянуть еще лет шесть. И 70 мне этой жизни не выдержать…» Запись сделана летом 1991 года. Через шесть лет воспаление, а вслед — инфаркт и мгновенный отек легких, спасти его не удалось. Его дочь, Анна Глебовна Гродецкая вспоминает: «Поликлинический врач прописала что-то от гриппа, и в больницу — в Мариинскую, поблизости — он попал непоправимо поздно. Первый день лежал в коридоре, в палате оказался только на второй, продолжая кашлять — глухо, страшно, постоянно. Молодая девушка, врач, выведя меня в коридор и глядя на меня буквально с ужасом, сказала: «Ваш отец очень серьезно болен, очень», — и проводила по коридору до лестницы.

Правда, на следующий день вечером нас — жену Эвелину Павловну и меня — пустили на полчаса в реанимацию. «Хорошо сидим», — сказал Глеб, совершенно бескровно-белый, бессильно сидевший на постели. На мой звонок в 8 утра в справочном сообщили, что ночью его сердце остановилось: обширный, многоочаговый инфаркт. Если бы… если бы не грипп, а инфаркт обнаружили вовремя…»

Горышин не был мистиком, но по странному стечению обстоятельств, которыми полна жизнь, единственным соседом его в реанимационной палате оказался друг его молодости, вместе с которым он в 1950-е годы начинал работать на Алтае в молодежке. С тех лет они не встречались… Ни фамилии его, ни имени, ни дальнейшей судьбы мне узнать не удалось, но факт этот зафиксирован близкими Глебу людьми…

 

Я узнал о его смерти лишь в день похорон, СМИ спешат сообщить о смерти только своих людей, которым часто сами и приписывают всенародную любовь. Побывать на похоронах я не смог, о чем и сегодня горько сожалею…

А похоронен он в любимом им Комарове, на Комаровском кладбище, где покоятся многие петербургские писатели, поэты, деятели культуры…

Когда что-нибудь удивит в жизни, нередко слышу знакомое горышинское: «А вот об этом, Мишель, ты обязательно напиши!..»

Я когда-нибудь съезжу, обязательно съезжу туда.

г.Тверь


Комментариев:

Вернуться на главную