Иван ПОДСВИРОВ
Рассказы

Старший сын Анфисы Егоровны
Эльбрус и Кобчик
Вой пуделя в ненастный день
Острова Кука

⇑⇑Старший сын Анфисы Егоровны
Рассказ

Отличник боевой и политической подготовки ефрейтор Олег Самарин ехал домой на побывку. В крымских степях он удачно поразил цели из танка «Т-54», и командование наградило его именными часами и отпуском на десять дней. До родного села Вышнее Ольшаное осталось одиннадцать километров, и вдруг заглох мотор. Самарин не стал дожидаться, когда исправят поломку, взял чемодан и вышел из автобуса. Дальше он решил идти в парадном кителе танкиста и в кирзовых сапогах пешком.

На вольном просторе его охватило необыкновенное волнение. По обеим сторонам изумрудно-зелёной долины колосились хлеба, цвели подсолнухи, трещали, заливались сверчки, гудели шмели и пчёлы. Повсюду порхали мелкие пташки, мелькали стрекозы, разноцветные бабочки… На пологом возвышении, среди ракит и садов, лепились избы и дома. Окна играли отражённым светом солнца, сквозь листья на ветках проглядывали набирающие зрелость яблоки…

Самарин огляделся, послушал живые звуки и подумал: «Зачем люди ищут рай? Вот он - рядом, вокруг нас».

Вместе с обычными вещами ефрейтор нёс в чемодане шёлковую воздушную косынку и пуховую, из ангорской шерсти кофту – для матери, электрическую бритву и военную рубашку – отцу, любившему по фронтовой привычке одежду защитного цвета. В селе Нижнее Ольшаное Самарину захотелось напиться холодной воды и немного отдохнуть. Издали у колодца с журавлём он увидел старуху в длинном, как у цыганки, платье с оборочками и широкими рукавами. Подойдя ближе, разглядел пепельно-сивые волосы, кое-как собранные в пучок на затылке, измождённое, сморщенное лицо…

По всей видимости это была Анфиса Егоровна Кривцова, о которой ещё в детстве ему рассказывала мать. В войну оккупанты выгнали Кривцову на снег, босую и неодетую, с двенадцатилетней дочкой, и так держали на ветру, пытаясь узнать, кто в селе имеет связь с партизанами. Ничего не выпытали, вырвали из окостеневших рук и расстреляли на её глазах дочь… Василий, старший сын Анфисы Егоровны, воевал на Ленинградском фронте и пропал без вести. Младший сын Тимофей скончался в 1948 году от туберкулёза.

Жила Анфиса Егоровна в покосившейся избе с тремя окошками: два смотрели на улицу, одно – на колодезный журавель.

Из писем родных Самарину было известно, что в последнее время с одряхлевшей женщиной стали приключаться разные истории: то она вырядится во что попало, в мужские кальсоны или в исподницу, и явится в Совет с вестью о приходе фашистов, даже совестно и жалко на неё глядеть; то бежит в церковь молиться, у алтаря просить Всевышнего, чтобы ей вернули сына. На месяц-другой мутился у Анфисы Егоровны рассудок, потом наступало просветление. Она становилась прежней – работящей и разумной старушкой. С утра до ночи, как заводная, колготилась по хозяйству, рассудительно толковала с соседками – ни в одном слове нельзя было уловить признаков помешательства.

Ефрейтор Самарин жадно припал к ведру и начал пить кристальную воду, ломившую зубы. Анфиса Егоровна не сводила с него пристальных глаз. Напившись, он отчего-то смутился и приготовился откланяться. Вся душа его изнывала в предчувствии встречи с родителями, и ему не хотелось затевать разговор с Анфисой Егоровной, которую жалел всем сердцем. Старуха отстранилась от сруба, выпрямилась и выпустила из рук цепь. Конец журавля, черкнув по небу, метнулся вверх, а ведро, звеня, полетело вглубь колодца.

- Сыночек… Васенька! Вернулси-и! – полоснулся ликующий крик старухи.

Звенела кольцами натянутая цепь, билось в глубине колодца ведро, расплескивая чистую, как литое серебро, воду… С раскрытыми объятиями Анфиса Егоровна кинулась к нему, припала к груди. Опустилась на колени, ощупала сапоги, ладонью радостно стёрла с них пыль, вскочила на ноги и цепкими руками поймала его руку, потянула за собою в избу. Лицо её светилось материнским счастьем. Годков-то старухе под девяносто, в чём душа держится, но какая проворная.

- Сыночек… родненький! Касатик, да откель ты? – приговаривала она, задыхаясь от безмерного упоения.

- Отпуск дали… - едва выговорил Самарин.

- Отпуск? Да сколько воевать, Васенька… Спасибо, што наведалси… Ой, батюшки! Родненький мой, а я ничего не спекла, не сварила! – испугалась Анфиса Егоровна. Во дворе, скоком пройдя через калитку, повернула его лицом к себе, робко, как бы не веря и желая удостовериться, что он рядом, дотронулась пальцами до густых русых бровей, погладила лоб и горбинку носа пощупала. Весело засмеялась, всхлипнула, концом старушечьего платка утёрла глаза. – Проходи, Васенька, – локтем толкнула перед ним скрипнувшую дверь в тёмные сени.

Приглядываясь к Анфисе Егоровне, оглушённый Самарин проследовал за нею в аккуратно прибранную избу с постиранными половиками, застеленной кроватью белым, с кружевами, покрывалом и уселся возле стола на лавке, поставив у ног чемодан. Пол в избе был земляной, гладко смазанный жёлтой глиной, на узких подоконниках в горшках, обернутых бумагой, цвели примулы. Анфиса Егоровна рядышком примостилась, щекою потёрлась о плечо. Фуражку с его головы сняла, сдула приставшую пушинку, бережно на стол положила. Метнулась из комнаты в сени, мигом вернулась оттуда, подскочила к нему, любовно оглядывая ефрейторские лычки.

- Ты уж, сынок, прости старую, - сказала счастливым голосом. - Совсем очумела, дай оклемаюсь. Не знаю, за что и взяться-то, руки, глянь-ко, трясутся. А иде твой шрамик? – в недоумении спросила она, приблизив к нему лицо. – Сошёл, што ль, затянулси? – Пальцем коснулась лба, поверх левой брови и пуще удивилась: - Был шрамик и нетути.

- Какой шрамик? – не подумавши, спросил Самарин.

- Ай забыл? Родимчик… красненький шрамик-то. Затяжелела тобой, надумала в погреб лезть, полезла, а лестница – трах и обломилась. Я животом обземь и в крик. Ой, страху натерпелась, страху-то! Думала, дитёнка задавила, нет, всё обошлось. Только шрамик у тебя над бровкой синеет-краснеет, - говорила Анфиса Егоровна.

Отвёл Самарин беспокойный взгляд, выдавил через силу:

- Сошёл…

- Надо ж… Родимчик – и сошел…

- Всякое, мать, бывает на свете, - входя в роль сына, сказал ефрейтор Самарин.

- Ой, Васенька, и правда! – Анфиса Егоровна затрясла седенькой куделькой, скорбно руки на груди сложила. – Вот ты в каких землях странствовал… служил. А матерь всё жди тебя. Иде ж ты воевал?

Ещё немного и Самарин сорвал бы роль и признался, что он не тот, за которого она его принимает, что её Василий в отцы ему годится, но глянул в глаза Анфисы Егоровны, сияющие неистраченной любовью к сыну, таившие в глубине горечь и муку нестерпимо-долгого ожидания, и по мягкости сердца дрогнул, проговорил сорвавшимся голосом:

- Долго, мать, рассказывать… По всей Европе шагал. Бил выродков… проклятых фашистов.

Так сказал, с таким искренним чувством, что и сам поверил: шагал.

- Слава Богу, живёхонький… Про сестричку-то што не спросишь?

- Знаю, всё знаю…

- Ай писал кто?

- Сообщали люди добрые.

- Ты любил её. Всё, бывало, конфектами угощал.

Глаза Анфисы Егоровны заволокло слезой, лицо померкло.

- Румыны, ироды… мучили меня, хоронить Надюшу не велели… А на третью-то ночь – ветрено было! – выбегла я из хаты да к Надюшке-то. На себе и отнесла бедняжку. Несу, слезами обливаюсь, ничего перед собой не вижу. Как в тумане, всё расплывается. А снег глубокий, до пояса сугробы намело, не продерёшьси. В огороде ямку выдолбила, засыпала доченьку и в хату. На лежанку снопом повалилась, криком кричу, рот зажимаю. Не приведи Господь… А партизаны в колхозной конюшне укрывались. Один лётчик на парашюте к нам залетел, раненый… Мы ему с соседкой, с Паней Борисовой, голову обвязали, последней краюхой хлеба накормили. Ночью в конюшню отвели. Было страху-то!

Слушая, ефрейтор Самарин сжимал кулаки, зубами скрипел. Он был воин твёрдый, волевой, занимался боксом, на учениях, сидя за наводчика, сходу, после водной преграды, точными выстрелами поражал доты и движущиеся мишени противника. Рука и глаз не давали осечки, ни один мускул не вздрагивал при наводке, каждый нерв в нём сосредоточивался на стремлении уничтожить вражескую оборону. Когда он был за командира танка, в наступлении распоряжался чётко и хладнокровно, сминая, размалывая окопы грозно лязгающими гусеницами.

При подводном вождении на Южном Буге головной танк из их роты затянуло в осевший на дно ил. Начали его вытаскивать – оборвался стальной трос. Водолазы прицепили другой трос – и тот лопнул. Пока возились, кончился кислород, и весь экипаж, трое солдат, задохнулись в противогазах. Нижний люк механика-водителя и верхние люки под толщей воды нельзя было открыть, их наглухо заклинило.

Чрезвычайное происшествие не отменило учений. Процент потерь личного состава учтён заранее. Самарин горевал по товарищам, но позже рассудил: так беднягам на роду написано, чему быть, того не миновать. И он сделался крепче нервами… А тут, в гостях у старухи, нервы сдали. Олег ощутил в горле сухость, судорожно глотнул воздуха. Он открыл чемодан, вынул из него пуховую ангорскую кофту.

- Глянь, мать, что я тебе привез. Носи! – И накинул ей кофточку на плечи, обнял и привлёк к себе. – Примерь. По твоему размеру купил в Виннице на базаре… Примерь!

Улыбка скользнула по морщинам Анфисы Егоровны, заиграла в оживших глазах. Подхватилась она с лавки и к зеркалу, блестевшему на стене. Выходным платком повязалась, одёрнула концы, огладила кофточку на груди. Прихорашивалась, тихо посмеивалась да бочком, бочком похаживала, будто в пляс собиралась пуститься, озорно оглядывалась на солдата.

- Красивенькая… Уважил сынок. На матаню завеюсь, ей-право! – Подбоченясь, поступью лебёдушки подступила к нему и тут же встревожилась: - Ох, соколик мой! Сказано - старая, из ума выжила. Ты ить голодненький. Я щас, щас! – И кинулась к печи, деловито заслонкою загремела. – Потерпи, Васенька. Растоплю дрова… блинцов испеку. А ты покель полежи, отдохни на кровати. Давно бы затопить - не догадалась… Ой, головушка горькая!

С этими словами Анфиса Егоровна нашарила под лавкою топор и в чём была побежала щепок на растопку добыть. Самарин следом за нею, отобрал топор – и ну щепки на дровосеке тесать. Отойдя к порогу, старуха с умилением следила за его спорой работой. Самарин натесал охапку щепок, сгрёб их и отнёс в комнату. Анфиса Егоровна печь разожгла, заболтала в кастрюле тесто.

- Председатель у нас, Васенька, бедовый… верный мужик, - рассказывала Анфиса Егоровна, озарённая отблесками заполыхавшего огня. Поддела чаплейкой сковороду, смазала маслом, деревянным половником зачерпнула тесто, разлила ровным слоем и в печь сковороду, к нагоревшему жару. - Тихон Кузьмич, председатель, ластится: «Вы у нас почётная пенсионерка. Переселяйтесь, говорит, Егоровна в новый дом, на второй этаж. Там все удобства: привозной газ, крантовая вода… радио». А иде курицу держать, иде моя хохлатка яичко снесёт? «Нет, говорю, спасибо вам, Тихон Кузьмич, за доброе отношение, но я и тута пережду. Сынок придёт с фронта, построим себе отдельный дом. Небось не лодыри, не голоштанные»… Плотничать не отвык?

Самарин с детства умел плотничать и ответил охотно, без натуги:

- Могу… Дом отгрохаем всем на загляденье!

- Потихоньку да помаленьку и построимси. Нам теперича, Васенька, жить не тужить. Хватит, отгоревалась… За все мои слёзы такая благодать.

Анфиса Егоровна накрыла стол праздничной клеенкой, поставила чашку с блинами, задумалась:

- Позвать, што ль, Паню? Помнишь-то Паню? Она и медовухой угостит… Была Паня писаной красавицей, на тебя всё заглядалась. Глазищами так и зыркает… Опоздал, сынок. Чужая! Замужняя… Ну што, кликнуть Паню?

- Мать, давай побудем вдвоём, - с тоскою сказал Самарин.

Анфиса Егоровна сняла с ног обувку, влезла на кровать, по-детски поджала ноги, седая и сухонькая. Присмирела в пуховой кофте, сомкнула веки. Самарин встал и отошёл к окну. Старуха спросила сквозь дрёму:

- Сынок, ты иде?

- Тут я, мать, тут…

- Присядь, в ногах-то правды нет.

Самарин выглянул во двор. Возле повалившегося плетня доживала свой век ракита с расщепленным, искорёженным – бурей, грозою ли – обугленным стволом. Дерево с отслоившейся трухлявой корой, казалось, было иссушено до сердцевины. С виду ни одной живой клеточки в раките, и непонятно, чем поддерживается в ней жизнь, откуда у неё берётся сила шуметь зелёными листьями на ветру. Прерви в ней одну ниточку, связывающую её с невидимыми соками земли, - и погибнет ракита.

Уснула Анфиса Егоровна. Дыхание у неё было ровным, лицо, отмеченное печатью бесконечного ожидания, выражало наступивший покой. В уголках губ таилась блаженная улыбка матери, надежды которой наконец-то исполнились.

Ефрейтор Самарин осторожно взял чемодан и крадучись направился к выходу. Старуха встрепенулась, открыла глаза, с тревогой спросила:

- Васенька, ты куды?

- На службу, - сказал Самарин.

- Ох, сынок, добей фашистов и вертайси, - прошептала Анфиса Егоровна. – Ты вернёшьси-и? Я буду ждать.

- Вернусь, вернусь… - вторил ей Самарин, теряясь от вранья и заведомо зная, что больше никогда не увидится с Анфисой Егоровной. Какое-то неизъяснимое, древнее чувство подсказывало ему неизбежность того, что случится, должно непременно случиться с этой одинокой, не в меру живучей старухой.

- До свиданья, мать, - попрощался он у дверей и, не оглядываясь, вышел. Путь его лежал в село Вышнее Ольшаное – к родителям. Солнце заметно склонилось вправо, повернув к себе оранжевые шапки подсолнухов. Его снова сопровождали неумолчный гуд шмелей и пчёл, слитная трескотня кузнечиков. В висках стучало, и в чудесные полевые звуки назойливо вторгался сонный голос старухи, пытавшей его: «Ты вернёшьси-и?»

Ефрейтор Самарин сжал пальцами виски, постоял среди благоухающей долины и внезапно улыбнулся подсолнухам. Они цвели так ярко и вместе с пеньем невидимых существ согласно говорили о торжестве вечной, неувядающей жизни. Самарин почему-то подумал, что скоро старухе станет хорошо, и она будет счастливее живых. Мысль странная и нелепая, но она взбодрила его, и он весело зашагал домой.

1965 - 1968 гг.
Ливны - Долгое - Орёл

⇑⇑Эльбрус и Кобчик
Рассказ

Бывают дни божественные, райские, которые словно бы напоминают человеку о великой любви и неизречённой мудрости Творца, о счастье, растворённом в прозрачном воздухе, в акварельных очертаниях синеватых гор, в блеске воды, бегущей среди кустов янтарно-жёлтой облепихи. Именно такой день застал Герасима Кузьменко, девяностопятилетнего старика, на дубовой лавочке у покосившейся, давно небеленой хаты. Как обычно, старик сидел себе и подрёмывал в своём шевиотовом латаном костюме и войлочной кабардинке, сдвинутой на затылок. При ясном осеннем солнце он походил на зонт морковника, белый-белый, с облетевшим на лбу пухом. В руках он держал суковатую палку, с затёртой от долгого употребления корой, и эта палка словно бы являлась продолжением его хищного, ястребиного носа. Недаром его дразнили Кобчиком 1 - по имени степной птицы, весьма зоркой, коварно падающей на жертву.

Благостный день, неизвестно из какой прихоти, вознамерился быть щедрым до конца - и удивил старика ещё одной своей милостью. Одряхлевший Кобчик понежился на солнце и приоткрыл блёклые глаза: за станицей, над грядою безлесых вершин, в хрустально-родниковом поднебесье, воссияла кроткой ледниковой белизной Шат-гора - далёкий и близкий Эльбрус. О нём ему рассказывали в детстве, да всё недосуг было поднять голову, присмотреться. Теперь же, на склоне жизни, он как бы впервые увидел Эльбрус, надел очки и будто сам полетел навстречу нетронутой чистоте. Туда, к царственному парению вечности.

Кобчик всплакнул, если угодно назвать это плачем: по землистым губам пробежала судорога, рот свело, красноватые веки задергались. Ладонью он смахнул с правого глаза слезу, но слезы не было. Надо же: целое столетие протекло в одной станице, среди долины, окаймлённой горами, и за все эти годы ни разу спокойно не взглянуть в небо, вроде не заметить Эльбруса. Что же это было с ним? Оледенение, сон?

Старик всё летел и летел к вечной ледяной горе, пока её не заволокло сначала белёсой наволочью, потом иссиня-тёмной, почти чёрной, как бурка, тучей. Но и тогда он не шелохнулся, жалея о том, что Эльбрус исчез, и ему уже на него не наглядеться: скоро помирать.

Это - знак. Судьба показала гору без пятен и вроде бы сравнила его с нею: подумай, какими славными днями задаром награждала тебя природа, как девственно чист и прозрачен Эльбрус в недостижимых высях, но ты не умел ценить красоты; пронеслись века, тысячелетия - Эльбрус не изменился, сверкает дивными белыми куполами. А ты снаружи хотя и побелел, душою же чёрен и смур, как ворон. И чего, скажи, ты добился, выслуживаясь перед начальством, получая цидульки из района? Уважения потомков, личного могущества, богатства? Ни того, ни другого. Начальство ты пережил, оно превратилось в прах, в комок глины, и уже не вызывает в тебе почтения и страха. Ты свободен. Но отчего так пусто, тоскливо на сердце?

Жалкий, жалкий Гераська. Общипанный Кобчик... Строил светлое будущее для всех, иногородних и казаков, да только откормил сытых котов, а сам остался ни с чем, на бобах; мечтал о рае земном - и не видел блистающего купола вблизи, небесного храма, не создал даже нормальной советской семьи. Харитина ушла, сгинула в котловане, на Беломор-канале; другая жинка, учительница Василиса Петровна, из приезжих, свечой истаяла в нужде и покаянии; прижитая с нею дочь, чернявая Сталина Герасимовна, окопалась в Одессе за ювелиром и знаться с тобой не желает.

Полюбуйся, дурачина старый, на свою хату, - жмурясь на солнышке, распекал себя знатный в здешних местах долгожитель. Ветром подбита, лопухом укрыта. Ветрюган подует и снесёт крышу. В базу мычит рябенькая телушка, но ты не дождешься от неё молока. Пока она станет коровой, тебя уж, видно, отнесут в бузок 2 , на могилки. Довольно. Зажился на этой земле.

Обидно, небось, помирать, без почестей? Вон как раньше хоронили вашу гвардию - с духовой музыкой, с красными подушечками в орденах и медалях, с траурными речами о великом деле, которое наперекор всему, и самой смерти, жило и будет жить. Или ты, Герасим Осипович, совсем окостенел, не чувствуешь ни обиды, ни зависти к новому крапивному семени - кулачью, к лютым классовым врагам? Они вон, глянь-погляди, прут чертополохом изо всех щелей. Покуда бедные простяки да умственные слепцы восторгались землячком Михаилом, эти внучата-разбойники живьём растащили колхоз. Заместо хат воздвигли себе дворцы с бассейнами, пересели с “запорожцев” на “мерседесы”. Мимо тебя, голоштанного, проезжают с лихостью белых всадников.

А, может, так и надо? Что теперь обижаться...

У меня года не те - обижаться,- отвечал своему внутреннему голосу старик. Пустые обиды - что вода в решете. Жалко: у барчуков газ. Обещали и в мой двор протянуть нитку - не протянули. Дорого стоит. Миллионы.

Потребуй, Герасим Осипович. Стукни кулаком. Как-никак - председатель первого ТОЗа и первой примерной сельхозартели, секретарь партъячейки. Объездчик! Перемены переменами, а всё одно уважать обязаны. Растолкуй им: время было не девичье, сами себе не принадлежали. Церковь заколотил досками, иконостас наглядно истоптал и вышвырнул в лужу, с купола позолоченный крест содрал - ну что ж, каюсь. Зато нате вам, темнота казачья, хуторские кугуты 3 , каменные силосные башни, клуб и кинозал, фермы с механическим водопоем. Столбы телеграфные...

Да кто их, те заслуги, помнит, - возразил на это бывший председатель. Дурни мы все были, дурнями и погонялись. Натворили, конечно, делов... Но факт налицо: государство всё ж крепили, не то, что эти... на “мерседесах”. Только к себе гребут, враженята. Будь я помоложе, ох, и задал бы им турецкого перца! Голяком бы до Соловков бежали!

Кобчик отважно встрепенулся, сжал в руке палку и погрозил ею сытым котам.

- Кого это, Герасим Осипович, вы так дубасите? - раздался насмешливый, с хрипотцей, голос.

К лавочке подошел и умостился 4 рядом сосед Иван Будыкин, бессменный в станице сварщик, хирург по железу, как его величал председатель Гераська, да так с тех пор это прозвище и прилипло к нему. Иван мужчина коренастый, плотный, во всех отношениях положительный. Коротко постриженная серебристая голова, подпаленные кустики бровей на словно обожжённом лице, кирпичного цвета.

- А-а, так... Горобцов 5 отгоняю, - повернув к нему внушительный крючковатый нос, сказал Кобчик. Поднатужился, напряг ум и попросил неуверенно: - Ты хоть меня, Ванюшка, не обмани. Уважь... Чи ты не помнишь, об чём мы договаривались?

- О стальной пирамидке? Да как же можно, Герасим Осипович, это забыть. Сработаю от души. Вам пирамидку со звездой али с крестом? Нонче мода завелась новая: ставят на могилках одни кресты, а звёзды срезают.

Кобчик подумал.

- Выкрой, браток, пирамидку. С шаром на остряке. На земном шаре родился, на нём и век кончу.

- Дело хозяйское, - сказал Иван.

И оба умолкли. Между тем солнце клонилось к горизонту, и на оброненной кем-то соломе, на вялых листьях кукурузы, даже на проводах, слюдяной паутиной висевших через улицу, вспыхивали блики, золотисто-тёплые, ртутные, с тем особенным предвечерним блеском, который бывает лишь в осеннюю благодать, при гладко накатанной дороге и прибранных, окуренных дымком огородах. Безотчётно отдавшись созерцанию, Кобчик сидел, как мумия. Хирург по железу глянул на него сбоку - сущий ястреб с обвислыми крыльями. А уж как грозен, суров был - не подступись. Однажды в такой же ясный день Иван нарубил для себя в балочке вербового хвороста да с пяток буковых жердей, глядь - откуда ни возьмись Кобчик на чалом, с мышастой палью жеребце. Крутится на нём бесом, стреляет арапником. Даром что родственник, двоюродный дядя, а велел-таки свезти хворост на колхозный двор. Затеял, подлюка, суд. Иван едва отбоярился от принудиловки в горах, на лесозаготовках. Спас его дружок, участковый. “Я, поучал Кобчик, сторожу государственный лес. Страсть как люблю живое дерево, особливо бук и сосну. Вы мне их без спросу не трожьте. Любому за них глотку перерву”.

Загадочная, сволочная натура. Одним словом - порченый. Ни себе гам, ни другому не дам. Народу из-за него, носатого, пострадало... уйма! Упомнить всех невозможно. Что, однако, влекло Ивана к старому лиходею и как-то осветляло мрачные воспоминания, так это невероятная, до мельчайшей крупицы, болезненная честность Гераськи. Поначалу все думали, что он, кат и мучитель этакий, лишь прикидывается бессребреником, а сам, небось, выжимает из ближних соки ради мелочишки про чёрный день. Схоронил где-то кубышку и дожидается своего часа. Но грянула война, и Гераська не пристал, как некоторые, к пришедшим сюда немцам, а успел отбыть на фронт. Вернулся оттуда героем, вся грудь в наградах. Опять добровольно впрягся в колхозный хомут и с настырностью вола упирался в нём до той поры, пока совсем не выдохся. Служака был завзятый 6 , неистребимый. В конторе - с утренней зорьки, в лесу днюет и ночует, все выслеживает, вынюхивает самовольных порубщиков. Не человек - дьявол. И люди убедились: у такого выродка если и появится кубышка, то он, не задумываясь, отдаст её государству вместе со своей забубённой, хищной головой. Так, балабон. Кроме рябой телушки, и то подаренной ему знакомым черкесом, ничего не нажил, не придбал 7 за своё холуйство.

Сам безотказный и бешеный в работе, не взявший чужой копейки, Иван незаметно для себя простил и в некотором смысле полюбил Кобчика, отнеся его прежнюю жестокость и бесчувственность на счёт общего умопомешательства. Приносил деду, тайком от посторонних, еду, пилил бензопилою и колол ему дрова. “Боже ты мой, какая у этих партийцев, глухих тетерей, тяжкая доля, - сочувственно размышлял хирург по железу и потайной философ с неутраченной русской тягой ко всепрощению. - Мордовали народ, рекою лили кровь, а ради чего?”

И сейчас он думал примерно о том же, поглядывая в отрешённое землисто-лиловое лицо Кобчика. Между тем тот, забыв о его присутствии, унёсся в прошлое, в студёную зиму после Гражданской войны, когда во главе яростных комсомольцев он ходил в Аксаутское ущелье понуждать местных белоказаков сдаться. Молодой был, рисковый, по-большевистски непреклонный. Один на один сошёлся на скользком речном льду с главарем отряда лихим красавцем Нагубным: “Передай хлопцам: кончайте по-волчьи выть. Не то завтра подпустим красного петуха и спалим ваши курени”. Сдались как голубчики. Среди прочей мелюзги сам отчаянный рубака, кореш самого Шкуро Нагубный, царский офицер Фёдоров да ещё дядя Кобчика дьячок Изот Курдюм - всего набралось сорок шесть расхристанных душ. “Смотри, Гераська, не загуби станишников. Ты слово дал”, - напомнил ему дядя и, словно предчувствуя неминучую гибель, повалился на лёд и лежал - как распятый.

Полураздетых и голодных казаков выманили из пещер и повели в станицу. Там, на площади, разоружили их, провели по этому случаю митинг и, не тронув, распустили по домам. С этой удачной операции Кобчика приметили в районе и позже выдвинули в председатели ТОЗа. Его одногодка, Григория Гузанкина 8 , отправили учиться на рабфак. Впоследствии Гришка стал писателем, но в станице, хитрец, больше не появлялся. Другой участник переговоров, нелюдимый Петро Нигробов, выбился повыше, в прокуроры, и, ходили слухи, устанавливал порядки в Чечне и Дагестане под грозной фамилией - Петровский.

Все было тихо, мирно, начиналась коллективизация, как вдруг, в марте 1930 года, в верховьях Кубани и Зеленчука подняли мятеж карачаевцы; стало неспокойно и в казачьих станицах: затаившуюся “контру” выхватывали прямо из постелей. Во избежание бунта ранее прощенных белых погнали в сопровождении конной стражи в Микоян-Шахар 9 . При спуске в пологую ложбину Изот Курдюм, со связанными руками, кинулся вбок от дороги и увяз по пояс в рыхлом, водою набухшем насте. Его настигли и давай полоскать плётками, расписывая снег кровяными узорами. “Братушки! Православные! - кричал дядя. - Чи вы не поняли: нам шьют политику... нас ведут на убой! А всех предал Гераська!”

С неделю отсидев в каменной тюрьме, казаки бесследно сгинули. Шептались потом: вместе с карачаевцами их погрузили в телятники и увезли кого в тайгу на Север, кого на Беломор-канал. Но он не выдавал станишников, не выдавал... Ох, дядя, дядя, очернил племянника. Кто б мог подумать, что с вами так поквитаются, кто б мог?!

Как бы смывая с себя пятно оговора, Кобчик старался угождать Матрёне, единственной дочери Изота. Прихватит её на дороге с кукурузными початками, погневится для вида, выгребит початки из подола в кювет, а Матрёну отпустит. Жалел её по-родственному. Матрёнин муж с войны пришёл квёлый, помаялся, покашлял с годок на печи - и на вечный покой, в бузок. В саманной хате оставил цыплят - троих детишек. Не будь у неё такого защитника и благодетеля, как Герасим Осипович, загремела бы и Матрёна в тартарары. Сповадилась она тащить со степи что попало - то колоски в рукавах фуфайки, то за пазухой обрушенную кукурузку. Воровка заядлая. В её роду таких не было. Увидит что-нибудь колхозное, плохо спрятанное, чумной сделается, так и вспыхнет жарким румянцем; того и гляди - стибрит. А он её по рукам, по рукам: не тянись куда не следует, не кради. Оно ж не твоё. Не обессиливай государство мелким воровством. Прожучит, отругает - и стерпит. Утаит от властей её преступление - и всё из-за детвы, из жалости к Матрёне. А ночью мучается, не спит. Не шутка - переступить закон. Всё одно выходило, что он вроде в чём-то виноват перед нею. Но в чём, Матрёна Изотовна? Трезвым умом прикинь: пора была лихая, топорная, щепки так и брызгали во все стороны.

Судорога вновь прошлась по лицу Кобчика. Он вздрогнул и посмотрел на Будыкина.

- Сидишь? Ты бы завёл мотоцикл и отвёз меня в гости к Матрёне. Надо б повидаться с ней... Нонче для езды хороший день.

- Так, Герасим Осипович. Чи вы не знаете: Матрёна скончалась той осенью. Нету Матрёны.

- Да? Забыл. Память прохудилась, - повинился Кобчик.

Вечерело. Мягкие тени от забора и веток ложились на дорогу, на стены хат и домов; солнечные блики постепенно гасли, оставляя в окнах закатно пламенеющие отсветы зари. На главной улице наступал час пик: до сумерек нужно было запереть во дворах всю наличную живность, тем более гусей. Кобчик с тревогой прислушался: издали, из горловины ущелья в станицу уже докатывался, нарастая, ненавистный ему гул. Иван подхватился и пошёл домой - успеть до натиска варваров управиться по хозяйству. Там, на склонах гор, в заповедных местах, где Кобчик ежегодно высевал на плешинах семена редких деревьев, нещадно вырубались, спиливались, утюжились гусеницами налитые солнцем ели и сосны, могучие дубы и буки, реликтовые карагачевые, грабовые, чинаровые леса. Средь бела дня творился невиданный в истории Прометеевой страны разбой. В сумерках колонна трелеров, этих разъярённых, ревущих, громыхающих чудовищ, вырывалась из ущелья и смерчем надвигалась на долину. Покров быстро наступающей южной ночи скрывал размеры преступления. Насквозь пронзая станицу включёнными фарами, колонна проносилась дальше, за бугор. И так каждый вечер.

Добычу, опять же во тьме, втискивали в железнодорожные вагоны, драгоценный кругляк на кругляк, и отправляли за рубеж. Это был угар, умопомрачение, не сравнимые ни с Клондайком 10 , ни с Кавказской и Гражданской войнами. Урвать, нажиться - и пусть за спиной вопиют облысевшие склоны и камни. Успеть, не опоздать к дележу...

Вот и сейчас ножевой свет фар резанул по садам, по заборам, по душам. Гул накатился с ветром, со свистом, с выхлопом газов. Ослеплённый, Кобчик привстал с лавочки и обречённо вслушивался, как скрипят и постанывают в железных тисках столетние бревна, в сущности его ровесники. Молчаливые и безответные свидетели века. Поволокли их на окантовку и распиловку. В расход, в распыл. Всё. Конец. “Ну, прощевайте” , - прошептал Кобчик и долго вглядывался в дотлевающие рубиновые огоньки - так долго, как может вглядываться лишь человек, уже плохо сознающий, что с ним происходит, где и на какой планете он находится.

Густая, чернильная тьма сомкнулась над фигурой старика, и всё стихло.

... На следующий день, перед обедом, Иван Будыкин принёс ему эмалированную кастрюльку с рисовой молочной кашей. Кобчик, давно остылый, бездыханный, сидел у окна с уроненной - к Эльбрусу - головой.

1995 г.
Кардоникская – Москва


___________________
1 Кобчик (копчик) – птица из семейства соколиных, на юге обычно буроватого окраса. Герой повести Л.Н.Толстого «Казаки» Ерошка на охоте носил с собою в мешке кобчика и курочку для приманки ястребов. Кобчик – хищная и коварная птица.

2 Бузок – сирень.

3 Кугут – нелюдимый, неразвитый; жадный человек.

4 Умоститься – сесть.

5 Горобцы – воробьи.

6 Завзятый – характерный, особенный человек, выделяющийся среди других.

7 Придбать – приобрести; нажиться.

8 Григорий Гузанкин – имеется в виду писатель, геодезист-изыскатель Г.А.Федосеев (1899 – 1968). О его жизни и творчестве читайте в книге И.Подсвирова «Первые и последние». «РИА-КМВ», Пятигорск. 2011, с. 388 – 490; в публикациях автора: в альманахе «Литературный факел», 2007, вып. 6, с. 175 – 182; в журналах «Родная Кубань», Краснодар. 2012, N 1, с. 90 – 139; «Сибирские огни», Новосибирск. 2013, NN 1, 2, с.

9 Микоян-Шахар - название г. Карачаевска в 1929 – 1944 гг.

10 Клондайк – золотоносный район на северо-западе Канады в бассейне реки Юкон.

 

⇑⇑Вой пуделя в ненастный день
Рассказ

Никогда не поймёшь, за что тебя любят женщины. Иной мужчина с виду неказист, рябоват и плешив, к тому же бородёнка висит клочком, как пакля, и всё равно дамочки такого обожают и, смотришь, выстраиваются к нему в очередь на свидание. После смерти жены мастер столярного цеха Афанасий Васильевич Кукушкин, надо сказать, далеко не красавец, личность с посредственной внешностью, притом в пальто мышиного цвета и в мятой шляпе пирожком, ещё не успел испить до дна горькую чашу вдовца, как стали ему оказывать знаки внимания одинокие женщины. К общению и знакомствам располагала профессия: придёт Афанасий Васильевич по вызову, аккуратно снимет пальто и вместе со шляпой повесит в прихожей, там же молча разложит свой инструмент. Одной хозяйке перестелет паркет, другой – починит шифоньер, третьей, допустим, стулья и оконные рамы.

Тут уж и вечер наступит. Благодарная клиентка приглашает к столу: «Угощайтесь, Афанасий Васильевич, чем богата... Вам перцовочки или кагору?» – «Плесни-ка мне в стакан перцовки, а себе кагору. Чокнемся на здоровье!» – вытерев полотенцем заскорузлые, но чувствительные руки, внушительно промолвит Кукушкин.

Слово за слово, и потянется нить разговора, неспешного, основательного, без всяких ухажёрских глупостей и ужимок. Иной раз Кукушкин глянет на себя в настенное зеркало: не перебрал ли, не бежит ли по щекам краснота? – и самому сделается противно от своей же скучной, дурацкой физиономии. Кажется, запечатлелись в ней все пороки и недостатки мастеровитого сословия: в мутноватых глазках простецкая хитрость, даже глумливость, длинный мясистый нос свёрнут набок и, не желая возвращаться в нормальное положение, вроде бы чем-то недоволен; губы же кривятся в противоположную сторону, словно намерены сбежать с лица. В общем, противная, мерзкая рожа. Только детей пугать. И тем не менее уважительная хозяйка отчего-то краснеет, теряется под взглядом гостя и наконец с томлением вздыхает: «Уж поздновато, Афанасий Васильевич. Куда вам идти в темень? Я постельку постелю». – «У тебя-то кровать прочная? Выдержит двоих?» - деловито осведомится Кукушкин и для порядка заглянет в спальню, проверит габариты кровати, устойчивость ножек. Для верности, чтобы отрезать себе путь к отступлению, повесит на спинку стула пиджак.

Славно, сладко жилось в недавнюю пору! Власть поругивали: «Дармоеды, сидят на наших рабочих хребтах, разъезжают по за границам и курортам!» Но и о себе не забывали, катались, как сыр в масле, женщин не обижали. К мастерам было особое почтение. Мастеров уважали. Кругом же одни пьяницы, расфуфыренные бездельники, ими кишат дома и улицы, воздух жужжит от этих насекомых. А настоящих мужиков, в особенности мастеров, мало. Кроме них, больше не на кого положиться бедным женщинам. Пропадает даром цветущий товар, блекнут от скуки лица. Кукушкин жалел, что он не в состоянии облагодетельствовать весь женский род, управиться с невообразимым его одиночеством. Порой ему казалось: на этой неохватной гибнущей ниве он тоже был совершенно одинок, как поздний увядающий сеятель.

Когда была исполнена столярная - слесарная работа и хозяйка не нуждалась в последующих услугах мастера, Кукушкин укладывал в деревянный ящик инструмент и, раскланявшись, степенно уходил домой. Обычно вдовушка, не скрывая печали, пыталась удержать его лестным предложением: «А вы бы, Афанасий Васильевич, переехали сюда со всеми манатками. Я же по вас скучать буду». – «Э! - произносил Кукушкин и при этом недовольно поводил носом в сторону. - Зачем мне чужая квартира? У меня своя. Двухкомнатная, с балконом и кладовкой».

Предательской женитьбой Кукушкину не хотелось оскорблять память жены. Потому что Клавдия Игнатьевна перед кончиной строго - настрого наказала не жениться, говоря, что скоро ему дадут пенсию и он проживёт самостоятельно, под благодетельной опекой родной и яростной советской власти.

Уйдя на пенсию, Кукушкин продолжал работать в цехе, а в свободное время обходил с услугами многоэтажные дома своего городка и потому жил счастливо, в достатке. Но с годами в обществе случилось умопомрачительное расслоение, заставившее его слегка содрогнуться. Кто был никем, тот неожиданно стал разъезжать на «вольво» и «мерседесах», а те, кого он считал шишками значительными и умными, обратились в раздавленных червяков, в тихих, поглупевших обывателей с хозяйственными сумками на колёсиках, вместо обещанных им авто. Цвет щёк у них сменился с шоколадно - розового на бледно - синий, мучной, зрачки расширились, и в глубине их вспыхивал опасный блеск притаившихся Робин Гудов и Наполеонов.

Пенсия Кукушкина, с надбавкой за долголетний стаж, раньше вполне его удовлетворявшая, незаметным образом превратилась в некий легкомысленный символ, и его тошнило при взгляде на денежные бумажки, тошнило так, будто он объелся белены или протухшего горохового супа. Одинокие женщины больше не приглашали Афанасия Васильевича по столярным делам, потому что у них пропала охота заниматься каким бы то ни было ремонтом и реставрацией. Отсутствие денег, к сожалению, притупляет чувство красоты и вкус к удовольствиям жизни. А богатые граждане, напротив, замечательно преобразились. Братья и сёстры по моральному кодексу, они отныне предпочитали производить в своих расширившихся жилищах евроремонт из ранее невиданных, красивейших материалов. Раздельные, мужские и женские, туалеты, позолоченные ванные с водными массажами... Эти, в недавнем прошлом, незаметные, скромнейшие жители городка, эти лоснившиеся чернозёмом кроты, выдравшись на поверхность из тёмных нор, обставляли особняки непременно итальянской и английской мебелью. Свою же, российскую, презрительно отвергали, а Кукушкина с его допотопным ящичком и знать не желали. Одна Лозанна Эмильевна, учительница с волоокими, чёрными, как дёготь, глазами, которую он однажды привёл в восхищение починкой её морского, от мужа, рундучка и заслужил незабываемую ночь, изредка позванивала ему и томно спрашивала: «Скажите, мил-дружок, власть не переменилась? Ах, как жаль... Я умираю от тоски и нетерпения. Вы мой спаситель, дорогой Афанасий Васильевич! Поймите же: ваша Лозанна пять лет не была в опере! Существует ли на свете классическая опера?»

Заданный вопрос был совершенно непонятен Кукушкину, да он и вникал в эту премудрость. Её голос, с непередаваемыми грудными, вибрирующими интонациями, притягивал и звал к себе исхудавшего Афанасия Васильевича. Нестерпимой мукой было противиться дружескому зову. Но у Кукушкина наступила гнетущая полоса безденежья, почти откровенной нищеты, и он не хотел выказывать слабость перед чувствительной Лозанной Эмильевной. Лучше уж сдохнуть, но не дать ей понять, что старые мастера сегодня не в цене. «А у меня заржавел рубанок, - кашляя, сообщал Кукушкин. – Теперь у молодых шабашников другие инструменты, и матерьялы не те. Приладил сверло, вжик – и готово... Как-то выхожу при луне на балкон, смотрю: пакеты со стеклом вдребезги разбиты, рубанок валяется ржавый. Проспал я землетрясение!.. »

Бедному мастеру казалось, что и кровь в его жилах постепенно ржавеет и двигается прерывистыми толчками, но он не стал делиться интимным открытием с непомерно впечатлительной Лозанной Эмильевной.

В марте, на сломе зимы, у Кукушкина за неуплату отключили в квартире свет. Обитель погрузилась во мрак, начались перебои с водой. Единственная система в городке работала безотказно, и это удивляло: газ подавался с прежней неизменностью, как бы напоминая об утраченном порядке в подорванном государственном организме. Но душа была стылой, почти омертвелой, в ней тоже накапливалась нехорошая темнота. И только синий живой огонёк газовой плиты, зажигаемый по вечерам, чтобы немного согреться, спасал его, уверяя, что не всё так мрачно и безнадёжно, не всё ещё потеряно.

Хотя за неимением в доме яиц нельзя было на этом дружески - уютном огоньке сжарить холостяцкую глазунью. Любил, любил Афанасий Васильевич глазунью, так любил, что одно воспоминание о ней причиняло ему физическую боль, но следовало умерять аппетит. До пенсии оставалось семь дней, и было неизвестно, уподобятся ли её принести. Всё в мире стало зыбко, ненадёжно: погода, всяческие обещания и клятвы, собственное здоровье. И всё же нужно было во что бы то ни стало продержаться, сэкономить в ослабевшем теле энергетические токи и тепло, чтобы не окоченеть совсем и не разувериться в самом себе и в человечестве.

Облачившись в мышиное пальто, столяр выбрался на простуженную улицу. С утра в окна лепило мохнатым мокрым снегом. Дворы, крыши магазинов и палаток белели, как развёрнутые холсты, но к полудню снег растаял, повсюду блестели лужи, и прямо в лицо дул влажный ветер, взъерошивая на воде мглистую рябь. После умиротворённой белизны снова затевалось ненастье, и Кукушкин чувствовал в теле нехороший озноб.

Нужно было купить молока и батон хлеба, чтобы продержаться до лучшего дня и не остыть. Прикрывая лицо полою шляпы, он прошёл мимо коммерческого банка до углового, отделанного цветным пластиком магазина, и остановился в раздумье: заглянуть ли в эту уютную шкатулку для благополучных покупателей либо пойти дальше, к жестяной продуктовой палатке, где хлеб и молоко дешевле. Старики направленно семенили к палатке, а молодые, в кожаных куртках и дублёнках, в норковых шубах, не раздумывая, заходили в «шкатулку» и появлялись на порожках с набитыми пакетами и сумками. Оттуда соблазнительно выглядывала копчёная колбаса, сыры в красноватой пленке, сметана и йогурт в разноцветной бумажной таре, коробки и плитки шоколада, дорогая выпивка в фигуристых бутылках. Кое-кому живётся недурно. Всё есть. Пожалуйста, бери и не кашляй... У Кукушкина заныло под ложечкой и потемнело в глазах. Он постоял с закрытыми веками, одолевая вялость в теле и тьму. Так с ним было в отрочестве, в пору куриной слепоты, когда внезапно застилало взор непроглядной мутью и тело становилось чужим, ватным, почти невесомым...

В кармане у столяра было двадцать деноминированных рублей, по старому счёту – двадцать тысяч, и он, прислушиваясь к себе, одновременно высчитывал: если купить батон и пачку молока, то на остальные можно взять чекушку столичной водки и с чистой совестью отправиться к Лозанне Эмильевне. Словно доносимый ветром, её голос звучал в ушах, вливался обворожительным шепотком, и Кукушкин почти явственно слышал: «Ах, как жаль, Афанасий Васильевич... Я умираю с тоски, уми-ра-а-ю-ю...» Да как же это возможно допустить, потрясённо и неизвестно на кого гневался Кукушкин, – как это возможно, чтобы прекрасная женщина умирала с тоски в железобетонной клетке?! Как пойманная в силки птица, она посылает ему сигналы с шестнадцатого этажа, а он жалеет какие-то несчастные рубли, пустейшие бумажки и не бежит опрометью к учительнице... к единственной в этом городе живой душе. Нет, так нельзя, преступно отстраниться, сам себе не простит. «Куплю чекушечку и побегу, помчусь к Лозанне на всех парах! – с невероятным облегчением подумал столяр. – А там будь, что будет. Помирать, так с музыкой!»

С этой мыслью он потёр задубевшую щёку, приоткрыл веки и увидел на порожках кудлатого рыжего пуделя, со впалым животом, с грязной шёрсткой на боках. Доходяга. Жертва собственной неосмотрительности или чьего-то жестокосердия. Сколько их, одичавших, голодных, юлят, вертится у ног...

Вздрагивая жалким тельцем, пудель искательно глядел на людей, выходящих из магазина, принюхивался к упоительному воздуху из открываемых дверей. Никто, однако, не обращал на него внимания.

Ветер теперь дул порывами. Затихнет на мгновенье и вновь наляжет, так наляжет и рванёт, что вороны в испуге снимаются с обледенелых веток. Пудель едва держался на ногах и не сходил с места.

Кукушкин стоял, не шелохнувшись, точно у него подошвы пристыли к земле.

«Что же вы за двуногие твари?! – различил он в себе страдающий голос пуделя. – Вы тепло одеты, сыты и довольны собой. Считаетесь добропорядочными существами, и неужели вам не жалко меня... вашего меньшего братца? Что я вам плохого сделал?»

Да, пудель погибал у всех на виду, завершая круг своего недолгого пребывания в этом мире и в городе, который почему-то стал для него враждебным. По всем признакам, он уже не жилец на свете, его начинала колотить предсмертная мелкая дрожь. Кукушкину казалось, что эта дрожь передаётся и ему – сквозит, сквозит в жилах вкрадчивая, лихорадочная немочь...

Ни в ком не найдя участия, пудель сполз с порожек и виновато, будто извиняясь, повертел коротеньким обвисшим хвостом. Повернулся снова к дверям, поднял голову – и заскулил.

В последний раз он жаловался на свою судьбу. Это был не собачий, а пронзающий насквозь, душу испепеляющий человеческий вопль. Да, человеческий. И не каждый человек так может выть. Исторгался из хилой груди вызов небу и людям. В нём была и жгучая обида, и потерянность, и тоска прощания...

Внутри у Кукушкина что-то оборвалось, тесно перехватило дыхание. Хватая открытым ртом воздух, он нащупал в кармане склянку с лекарством, трясущимися пальцами вытряхнул оттуда красноватую капельку и проглотил. Свет померк перед ним. К горлу подступила тошнота, и, когда она схлынула и тёплой волной омыла грудь, отпустила из тисков сердце, Кукушкин зашёл в магазин.

Там он купил для пуделя двести граммов куриного фарша и быстро вышел наружу. Невероятно, что творилось с ним в этот ветреный, простудный день. На стояние в очереди он затратил не более пяти минут, но когда вышел, пуделя не увидел. Что, если ему всё померещилось, и никакого пуделя не было. И вообще – не снится ли ему сон... В тягостном недоумении Кукушкин бродил вокруг магазина, заглядывал во дворы и подворотни – и нигде не было рыжего пуделя. Словно он поднялся в воздух и в обнимку с ветром улетел отсюда, чтобы своим ненужным присутствием больше не тревожить людей.

Вернувшись в магазин, столяр намерился было обратно сдать фарш и купить сначала чекушку, но молоденькая продавщица, выслушав его путаные объяснения, сочла их недостаточно убедительными. «Не морочьте мне голову, гражданин, – сказала она с раздражением. – В следующий раз обслуживайтесь в магазине для ветеранов. Там дают для собак вкусные кости».

В некотором смысле Кукушкин был суеверен. Значит, рассудил он, встреча с Лозанной Эмильевной откладывается на неопределённый срок, этому препятствуют роковые силы. Не исключено, что пудель таинственным образом посчитал, что в настоящий момент свидание с женщиной для мастера вредно, а фарш, предназначаемый ему, пуделю, будет полезнее Кукушкину.

Выйдя на улицу, Афанасий Васильевич долго стоял в абсолютной неподвижности, в позе заблудившегося путника, и всё надеялся, что пудель возьмёт да как-нибудь вынырнет из неуютного скучного пространства. Но пудель не появлялся. Пожалуй, бедняга исчез навсегда.

1998 г .
Долгопрудный

⇑⇑Острова Кука
Рассказ

Случай, можно сказать, эпохальный: к Алексею Романовичу Коромыслову соизволила зайти в кабинет Ксения Донская – девица видная, сексопильная, из тех кто сразу привораживает взгляд и кого завистливо именуют «тёлками». Она жила поблизости от их строительной проектной конторы, неизвестно чем занималась и частенько наведывалась к своей подруге секретарше Эльвире – выпить чаю, обсудить очередные модные прикиды. В приёмной Коромыслов видел её несколько раз, вежливо здоровался и про себя восторгался: какой умопомрачительный кадр! Всё при ней – и высокая грудь в волнующем разрезе короткой блузки, и точёные ножки в ажурных прозрачных чулках, и фигура, как бы нарочно созданная для ночных тусовок. Есть же такие экземпляры. Броской внешностью – телевизионная гламурная писательница, но в узкий круг «избранных», по всему видно, не допущена. Прозябает в «низах», хотя душой рвётся наверх, страдая от кастовой замкнутости богатых.

Коромыслов сочувствовал ей и грустно размышлял о сложности мира. Для него эта девица недоступна и далека, как ясная холодная луна в небесах, а для неё так же недоступен и далёк какой-нибудь арабский шейх или английский принц. Нет справедливого равновесия, счастья и правды на земле, но, как писал Пушкин, нет правды и выше. И оттого бедный Алексей Романович обречённо маялся в одиночестве, отгоняя всякую мысль о прекрасной даме. Не по Сеньке шапка.

Всё же по духу он был советский оптимист и утешал себя тем, что ему особо не стоит гневаться на судьбу. Когда из-за хронической нищеты от него ушла жена к менеджеру торговой фирмы, на удивление, и перед ним забрезжил свет. По знакомству он устроился инженером в эту самую проектную контору и впервые за долгие годы обнаружил внушительную сумму в кармане. Не то что разбогател, но приблизился к среднему классу клерков. Алексей Романович будто сбросил с плеч гнетущий груз безденежья, помолодел, приоделся, обул востроносые туфли и каждый месяц стал ходить в парикмахерскую. Делал себе короткую стрижку, с намёком под руководителя конторы, непременно душился, а дома ублажал тело туалетной водой, вспрыскивал французским лосьоном желтоватые волосы, редеющие на лбу.

Иногда подходил к зеркалу и восхищался: «А смотри-ка, Романыч, ферт этакий, прощелыга, жить ещё можно!» Скоро ему захотелось сменить убогое жильё и купить в центре Москвы, не дальше Садового кольца, однокомнатную, европейской планировки и отделки, квартиру. Конечно, в приличном доме, с консьержкой и видеонаблюдением, чтоб не толклись в подъезде залётные бомжи, пьяницы и наркоманы. Замучили его братья по разуму. Едва ступишь на порог, они тут как тут, пристают с просьбами: дай-подай на пиво, на грамм наркоты, а ночью вынеси и кинь им, как порядочным гражданам, тёплую шубейку на сон грядущий. Надоело… Умом понимал: человек человеку – друг, и любить его нужно ежечасно, потому что человек – это звучит гордо, но когда в нос шибает вонью и перегаром, всё-таки лучше посторониться и любить его издали.

Так Коромыслов начал понемногу копить деньги на квартиру – в рублях, долларах и евро, чтоб при любой непредвиденной встряске не просчитаться. Следовало подготовить незаметный и плавный переход на другую социальную орбиту. Скоро ему подфартило. За удачно изменённый проект двухэтажного дома – таунхауса, приспособленного к российскому климату, в виде премий им отвалили солидные куши, и Эльвира, сквозь очки пристально взглянув на Коромыслова, с намекающей улыбкой заметила: «Вот и вы, Алексей Романович, теперь завидный жених!»

Значит, и вправду не всё потеряно в этом лучшем из миров. В подтверждение мечтаний и предстала перед Коромысловым Ксения Донская. Глянул он на неё и в который раз обомлел, трепет пробежал по телу – от спины до пяток. А она без приглашения села напротив в кресло, закинула ногу за ногу и, обнажив едва завидневшуюся кружевную полоску нижнего белья, по-свойски сказала:

- Здравствуйте, милый Алексей Романович! Не желаете ли отдохнуть со мною на островах Кука?

- А где… эти острова? – только и смог придушенно вымолвить Коромыслов. – Внезапное, невероятное предложение едва не лишило его сознания, отсекло память, и он совершенно забыл географию, по которой в школе получал одни пятёрки.

- Какой вы смешной… Это неважно, где острова, – ворковала Донская и, вздыхая томно и снисходительно, в изумлении распахивала длинные ресницы невинно-синих, обворожительных глаз. – Кажется, они в Тихом океане, где-то в Новой Зеландии… Оттуда доплывём до Австралии.

- Дешевле отдохнуть в Хорватии. Экологически чистая природа: горные леса, озёра, водопады… Можно полететь в Египет, посмотреть пирамиды фараонов, – неуверенно возразил Коромыслов и тут же чего-то устыдился, покраснел до ушей, как мальчишка.

- Нет и нет, Алексей Романович! Вы не понимаете... – Ксения театральным жестом вскинула перед собой ладони и будто отстранилась от него. – Это не для нас, мы же не провинциалы... Только вообразите острова Кука: затерянный мир, виллы олигархов и хижины аборигенов, роскошные пальмы, рестораны… Океан, белые яхты… И мы с вами на пляже, на горячем песке. Вас это не трогает? Разве вы никогда не мечтали о дальнем путешествии в обществе молодой и красивой женщины?

- Мечтать не вредно, были бы деньги. Мне нравится Хорватия: виды удивительные, взглянёшь – и закачаешься.

- Вы там не были, а говорите. Неужели вам жалко зелёную капусту? – Ксения опёрлась руками о подлокотники кресла и сделала движение встать и уйти, что сильно испугало Коромыслова. Он понял, что в присутствии такой особы мелет какую-то чепуху. «Вот-вот упорхнёт птичка, и ты, дурак, пень усыхающий, потеряешь последний шанс!» – укорил он себя и вновь ощутил электрический ток мурашек по всему телу – горячий, нервно-ошалелый ток.

- Поймите, деньги – сор! – между тем обидчиво и призывно ворковал её голос, грозя оборваться и умолкнуть на вдохновенной ноте. – Скажите, Коромыслов: чем вы хуже дворянина… того же господина из Сан-Франциско 1 ? Ну, чем?! У вас мозги варят круто, не зря же премии получаете. А он плавал по всем морям, снимал дорогие отели!.. И вы не хуже, не хуже… также имеете право на любовь, на всякие удовольствия… Пора жить, Алексей Романович!

Невесть откуда, из какой потаённой глубины вынырнул бесёнок, коварный искуситель, и вонзил в ребро Коромыслова неотразимую стрелу Амура.

- Ксения, голубушка! – горячо заговорил, нет, почти простонал чувствительный Алексей Романович. – С тобой хоть на край света, хоть в прорубь!.. А ты не смеёщься надо мной, не шутишь? Я человек гордый, у меня своё достоинство...

- Ну, даёшь… Блин, я же сама напросилась, навязалась, а ты ещё спрашиваешь, – обиделась Ксения, переходя на грубовато-фамильярный тон. – Коромыслов, мне хочется верить, что не ошиблась в тебе. Ты, вижу, настоящий мужик. Не то, что эти… компьютерные дебилы, спирохеты-импотенты бледные. У них на уме одни файлы и сайты, да виртуальная любовь… А ты – мужик. Я почти влюбилась в тебя, Коромыслов… Ответь: мы едем на острова Кука?

- Едем! – сказал Коромыслов и сам удивился своему решительному голосу.

С того дня он потерял голову. У него появилась роскошная женщина, и надо было спешить с накоплением активов, чтобы не упустить райскую птичку, через месяц-другой улететь с нею на острова, где съели отважного Кука. Коромыслов стал брать постороннюю работу, с утра до ночи просиживал за чертежами и высчитывал, надеясь потуже набить кошелёк и не ударить в грязь лицом перед Ксенией, а заодно перед воротилами международного бизнеса.

Спал он беспокойно. Лишь закроет глаза, и мерещатся ему разные картины: то снится новая недвижимость, почему-то на Рублёвке 2 , а то купается он в океане с бесстыдно обнажённой Ксенией. Как ни пытается догнать и полюбить её прямо в воде – тщетно, девица не даётся и ускользает; и вдруг заглатывает её огромная рыбина, которая оборачивается олигархом в белых штанах, с подзорной трубой-рупором. «Она не тебя хочет любить! – талдычит ревнивый олигарх. – У меня яхта. Ксюша гоняется за мной, а у тебя нет даже мелкой лодки, и ты сам гоняешься за девицей! Чувствуешь разницу в нашем положении?»

Или снилось ему казино посреди острова, бешено вертящийся круг с пёстрыми цифрами и делениями, немыслимые ставки… Рулетка удачно стопорилась, он выигрывал, сгребал фишки в пазуху и бежал вслед за Ксенией получать деньги, но им преграждал дорогу свирепый крокодил, бил наотмашь хвостом, и фишки рассыпались... Коромыслов вскрикивал и просыпался в холодном поту, не обнаруживая ни Ксении, ни выигранных фишек…

Сны повторялись в разных вариациях – наверное, он переутомился, измотал себя мечтаниями о Ксении и возможной женитьбе, потому и лезла в голову всякая ерунда. Предстоящая поездка в Новую Зеландию расшатала нервы, из-за неё отодвигалось на неопределённый срок приобретение квартиры.

Да, денег было жаль, но игра стоила свеч. Несколько раз Ксения заходила к нему, оживлённая, нарядная, и всё по делам. Впопыхах уточняла, какие потребуются документы для оформления виз и во что обойдётся двухместный люкс в пятизвёздочном отеле. На минуту забежит в кабинет, растревожит Алексея Романовича лёгким дыханием и запахом духов, обо всём расспросит и тут же упорхнёт. «Натуральная птичка!» – восхищался он с умилением.

Настала пора совершить очередную финансовую операцию. Обменный курс всё время колебался, сейчас выгодно было обменять евро и рубли на доллары, к тому же знающие люди говорили, что на островах в ходу именно доллары. Как раз был выходной день – суббота. Дома, на своей южной хрущёвской окраине, Алексей Романович старательно пересчитал деньги и упаковал рубли в одну, евро – в другую пачку, положил их в истрёпанный портфель, одел такую же истрёпанную джинсовую куртку, на голову напялил мятую бейсболку с линялым козырьком и в таком затрапезном виде вышел на улицу. Шагает среднего роста обыкновенный обыватель, и кто догадается, что у него в замызганном портфеле полно денег, на которые нынешний подпольный миллионер Корейко 3 собирается ублажить свою юную подругу.

Прохладное июльское утро предвещало нежаркий день. Весело отражаясь в окнах и взблёскивая на козырьках мокрых крыш, солнце плыло поодаль и вроде бы провожало его: то пряталось в белые облака, то выныривало из них, и когда выглядывало из небесной пены, дома и улицы озарялись ярким, ободряющим светом. Радостно стало на душе. «Ну вот, Коромыслов, негодяй и трудоголик, пробил и твой час! – шагая к метро, иронично потешался над собою мечтатель. – Скоро отправишься за границу с красавицей… с русской Мэрилин Монро!» 4 – И рассмеялся вслух, так ему стало забавно.

Не заметил, как доехал до Нового Арбата. Он давно присмотрел здесь обменный пункт у тротуара, рядом с высотным стеклянным зданием. Скромная такая металлическая будка на курьих ножках. Подошёл к ней, оглянулся вокруг – ничего подозрительного. Вынул пачки с деньгами, подал в окошко. Сердце, понятно, заколотилось учащённо, пальцы задрожали – всё-таки немалая сумма, но обмен прошёл как по маслу. Аппарат на его глазах отсчитал доллары, и девушка за стеклом без единого звука выдала ему положенную наличность. Коромыслов отошёл за угол, не спеша завернул «зелёные» в бумагу и сунул в портфель. Готово! Тут что-то встревожило его, он обернулся. Показалось, что за ним наблюдают. Будто кто-то неизвестный стоит вблизи и, невидимый, пристально смотрит на него. Алексей Романович даже почувствовал жжение в затылке – наверное, потому и обернулся. Нет, это почудилось. Но ощущение неприятное.

И Коромыслов, выдохнув из груди задержавшийся воздух, показным расслабленным шагом направился к метро. На мосту, в густой толпе, он увидел впереди себя поджарого, спортивного телосложения мужчину. На ходу тот быстро нагнулся и ловко подхватил синий свёрток, довольно пухлый. Воровато оглянулся, перехватил его взгляд и заговорил торопливо:

- Слушай, друг, ты видел: какой-то лох обронил деньги. – И обдавая Коромыслова заговорщицким шёпотом, показал найденное: – Во, ёлки-палки, дела. Куча баксов! У него их много, не кинулся искать…

Толпа обтекала их с обеих сторон. По инерции Коромыслов сделал ещё несколько шагов и за перилами, внизу, у прикрытых дверей ресторана «Прага» угловым зрением запечатлел в памяти высокого молодого человека в оранжевой футболке и в милицейской фуражке. Вышел покурить, что ли? Театрально выставив вперёд ногу, как бы в раздумье, что ему предпринять, оранжевый разглядывал идущих по мосту людей. Мелькнула мысль: почему на нём милицейская фуражка, но в ту же секунду Коромыслова отвлёк поджарый мужчина:

- Ты один свидетель! – задышал он ему в лицо и по-братски пристроился рядом. – Не будем сообщать… Давай их поделим! Крутой улов на двоих.

Коромыслов окинул взглядом солидный свёрток (с надорванного края слегка высунулась стодолларовая купюра) и с завистью подумал, что везёт же некоторым хлыщам. Споткнулся – и без труда и забот разбогател, а тут сутками корпишь, гробишь здоровье над проектами.

Толпа вытолкнула их на площадку, откуда начинались подземные переходы. С Алексеем Романовичем творилось что-то неладное: сердце стучало, как молоток, волною накатывалось сладкое искушение. Хотел он оторваться от поджарого и незаметно метнуться влево, на противоположную сторону Арбата – не вышло. Заманчиво держа в руке свёрток, поджарый повернул направо, сбежал по каменной лестнице, и Коромыслов, точно подстрекаемый бесом, тоже увязался за ним. Синеющий гипнотический свёрток он не выпускал из поля зрения.

- К Гоголю! – не оглядываясь, вымолвил поджарый. Вернее, не вымолвил, а почти скомандовал.

Дальше они проследовали мимо жёлтого ресторана, миновали людный Старый Арбат и ещё один переулок, по белой разметке – «зебре» стремительно пересекли автомобильную полосу и очутились на скамейке бульвара, у памятника великому писателю, повернувшемуся к ним спиной.

Свой портфель Коромыслов утвердил для верности между ног, а поджарый положил на скамейку драгоценную находку. Мутный торжествующий взгляд его упёрся в переносицу Алексея Романовича, и поджарый беспрекословно изрёк:

- Добычу поделим поровну, честь по чести. Кто будет считать американские ассигнации?

- Волшебник, только вы! – с дрожью в голосе произнёс Коромыслов, заискивающе улыбнулся и снова, как загипнотизированный, впился глазами в свёрток. «Вот так, - подумал он, - ни с того, ни с сего становятся миллионерами, подвернулся случай – и ты на белом коне, все проблемы решены моментально». Теперь он потешит несравненную Ксению, поплавает с нею в голубых водах Тихого океана. Потом они сыграют свадьбу и поселятся в новой квартире. За что, за какие заслуги выпала ему чудесная награда?.. От приступа нахлынувшего счастья у Коромыслова кружилась голова, туман застилал взор.

- Рыцарь удачи, или как вас… господин-товарищ! Соизвольте поставить на лавку ваш позорный портфель, – усмехнувшись, пророкотал поджарый и сделался похож на всесильного мага, умеющего превращать горбуна в стройного юношу, последнего голодранца в богача. – При счёте мне нужно заслониться от прохожих. Не люблю свидетелей.

- Да, да, понимаю… – встрепенулся Коромыслов, с необыкновенной проворностью схватил портфель и отдал властному благодетелю. Тот принял его невозмутимо, с едва заметной брезгливостью. Вальяжно привстал, закашлял и помахал Николаю Васильевичу рукой. Великий писатель не пошевелился и, конечно, не ответил на приветствие.

Но в тот же миг, как это бывает в детективных романах наших изысканных телебарышень, «раздался заливистый милицейский свисток и поднялась паника».

- Менты! Хватай баксы… кинешь их в подворотню! – по-военному отдал приказ поджарый. – За мной! – И, подхватив портфель, точно матёрый секач при выстреле, напрямик сиганул через клумбу. Выкидывая ноги в туфлях-копытцах, промчался по «зебре», и стриженая голова его замелькала в ближнем переулке. Коромыслов прижал к груди свёрток («Улику, негодяй, отдал мне!») и пустился за поджарым. Только осталась позади автомобильная полоса – едва не угодил под колёса, – послышался короткий милицейский свисток. Ошарашенный Алексей Романович увидел того самого пижона в оранжевой футболке, который почему-то держал в руке милицейскую фуражку. Тайный соглядатай, шпик? Наверняка он свистел, а сейчас нёсся, как оголтелый, ему наперерез.

Коромыслов ринулся в переулок и нырнул в подворотню, намереваясь оставить в ней, как велел поджарый, свёрток. На миг прислонился к грязной, измалёванной стене – немного отдышаться, и тут мозг пронзила ужасная мысль: «А портфель-то у поджарого! И все обмененные баксы!» Если бросить свёрток и дать дёру, его подберёт ряженый шпик, весь огромный куш схапает, а он, Коромыслов, останется на бобах.

Между тем всё отчётливее отдавался эхом в гулком переулке топот преследователя. Не отнимая от груди свёртка, Коромыслов отчаянно вырвался из мочой пропахшей западни, что было сил рванул дальше.

И наступило затмение. Бедный Алексей Романович не помнил, как долго кружил он по оглохшим переулкам и подворотням, кружил и в страхе увёртывался от подозрительных личностей, не помнил, когда отвалил от него оранжевый, и вообще не сообразил даже, как сам очутился в городском троллейбусе и где, в каком районе столицы пребывает в данный момент… Новенький троллейбус двигался с убийственной медлительностью. Сквозь мелькающие ветки деревьев выглянуло солнце. Поиграло на стёклах, осветило ему лицо и щёки, припекло затылок, что заставило Алексея Романовича встряхнуть с себя оцепенение.

В этот момент двери троллейбуса открылись и выпустили Коромыслова наружу. В раздумье он постоял на тротуаре и с удивлением угадал станцию метро Кропоткинская и тот же Гоголевский бульвар. Улицы, здания, памятники, книжный и продуктовые магазины постепенно стали на свои места. Прямо перед ним в прозрачном воздухе с невыразимой благостью сияли золотые купола храма, а в некотором отдалении, сверху, с гранитного постамента глядел на него несокрушимый бородатый Энгельс, которого рассеянный Коромыслов принимал за анархиста Кропоткина 5 . «Надо же: бегал, бегал по закоулкам и опять воротился на бульвар!» – подумал он о себе.

У пешеходного перехода малиновый огонь светофора сменился на зелёный. Собравшаяся толпа хлынула к метро, увлекла за собой Алексея Романовича, как-то жалко притихшего, потерянного. С лотка он купил полиэтиленовую сумку, с облегчением кинул в неё свёрток, туда же сунул бейсболку – без головного убора его труднее вычислить – и начал спускаться к эскалаторам.

В свой дом Коромыслов не вошёл сразу, а погулял независимо у подъезда, огляделся, нет ли поблизости переодетого опера, не увязался ли за ним поджарый делить добычу. Рыскает где-то и злится, ведь унесённый им портфель с валютой не равноценен целому состоянию в свёртке.

В подъезде было тихо, на лестнице ни одной живой души. Коромыслов на цыпочках поднялся на верхний пятый этаж, бесшумно вставил в замочную скважину ключ, тихонько открыл дверь и так же тихонько притворил её за собой.

Боже, наконец он дома... Нервы совсем сдали, Алексей Романович почувствовал острую, знобящую боль в сердце, кинул под язык таблетку нитроглицерина и, затолкнув сумку под диван, в чём был прилёг отдохнуть. Слава Богу, операция завершена, хотя и с досадной потерей, но с крупной компенсацией. Вряд ли его отыщет поджарый… «Ох, Ксеня, - мысленно обратился он к своей будущей невесте, - знала бы ты о моём приключении, обхохоталась бы!.. Могу я, могу ещё бегать молодым лосем!» И стал думать, как бы понадёжнее спрятать прибыток. Осторожность не помешает, вдруг нагрянут с обыском, найдут улику – и пропадёшь ни за что.

Боль, кажется, отлегла. Он достал свёрток – посчитать купюры и одному решить, сколько баксов выделить на путешествие, сколько отложить в запас, на квартиру. С благоговением и страхом развернул упаковку и замер: кукла! Неужели кукла?! Да, так и есть: сверху уложены рядком две фальшивые стодолларовые купюры, под ними несколько наших десятирублёвок и стопки аккуратно нарезанной бумаги.

События этого дня вихрем пронеслись в голове Коромыслова, и он понял окончательно: поджарый и подставной милиционер, надули его как глупого провинциала. Махинаторы действовали заодно и по отработанной схеме разыграли спектакль. Нутром он чувствовал подвох, недаром же хотел увильнуть, скрыться в подземном переходе – и клюнул на дешёвую приманку. Алексей Романович не мог простить себе детской оплошности, лёг на диван, сжал виски ладонями – и так пролежал недвижно всю ночь.

В понедельник Коромыслов не вышел на работу. С ним случился приступ, он успел вызвать «скорую», после чего две или три недели провалялся в больнице. Медсёстры рассказывали, что в бреду он всё звал к себе Ксению и грезил островами Кука.

Узнав о его несчастье, Донская опечалилась и сказала своей подруге Эльвире: «Ну и нашла ты мне кавалера... Вахлак вахлаком да ещё сердечник!»

Спустя несколько дней по туристической путёвке она улетела с каким-то боксёром в Турцию. Боксёр занимался перепродажей краденых машин, пока не разбогател, но, уверяла Эльвира, был перспективен и подавал хорошие надежды стать богачом. Пока Коромыслов копил деньги на увеселительную поездку, Ксения страшно мучилась, колебалась между ним и бритоголовым парнем – и наконец сделала выбор.

2008 г .
Долгопрудный - Москва

_______________________
1 « … того же господина из Сан-Франциско» - Ксения Донская имеет в виду героя рассказа И.А.Бунина «Господин из Сан-Франциско».

2 Рублёвка – престижный посёлок и местность к западу от Москвы, застроенная фешенебельными дачами бывшей советской и нынешней буржуазной элиты. Фантастический сон Коромыслова отражает несбыточную мечту бедных обывателей поселиться на Рублёвке.

3 … подпольный миллионер Корейко – сатирический персонаж из «Золотого телёнка» И.Ильфа и Е.Петрова.

4 Мэрилин Монро (1926 – 1962) – американская киноактриса, звезда Голливуда.

5 … принимал за анархиста Кропоткина – москвич Коромыслов, как многие жители столицы и приезжие, путает революционера, теоретика анархизма П.А.Кропоткина (1842 – 1921) с основоположником научного коммунизма, соратником Маркса Ф.Энгельсом (1820 – 1895).

Иван Григорьевич Подсвиров родился в 1939 году на Верхней Кубани - в станице Кардоникской Зеленчукского района Ставропольского края. Окончив среднюю школу и Минераловодское железнодорожное училище, работал старшим путевым рабочим на станциях Манас (Дагестан) и Червлённая-Узловая Чечено-Ингушской АССР. После службы в армии в Одесском (г. Балта) и Прикарпатском (г. Винница) военных округах учился с 1962 по 1967 год на факультете журналистики МГУ им. М.В.Ломоносова. В Черкесске (Карачаево-Черкесская АО) и Орле работал в газетах «Ленинское знамя» (ныне «День республики»), “Орловский комсомолец” и “Орловская правда”. В 1980 году был избран ответственным секретарем Орловской областной писательской организации.

С 1982 года – специальный корреспондент центральных газет “Советская Россия” и “Правда». С 1997 по 2009 год – заместитель главного редактора «Подмосковных известий», первый заместитель главного редактора столичных журналов «Фактор» и «Литературный факел».

Член Союза писателей с 1973 года. Член-корреспондент Международной Академии информатизации. Автор сборников прозы и публицистики, выходивших в издательствах Тулы и Москвы - в «Современнике», «Советском писателе», «Советской России», в «Библиотеке русской прозы» Московской городской организации Союза писателей России. Среди изданий - сборники повестей и рассказов “Танец на белом камне”, “Шаги к перевалу”, “Сто лет любви”, “Завтра - первое сентября”, “Погоня за дождем”, “Касатка”, “Не было печали”, роман «Красные журавли». В Пятигорске, в агентстве «РИА-КМВ», вышли сборник воспоминаний об ушедших писателях XX века «Первые и последние» (2011), ставший бестселлером, и книга прозы «Житие в эпоху перемен» (2013), составленная из произведений за период творческой деятельности писателя. И.Подсвиров - лауреат Пушкинской и Чеховской литературных премий, Международного конкурса «Умное сердце» им. Андрея Платонова и премии имени В.И.Вернадского.

 
Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"
Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную