Наталья РОМАНОВА
Рассказы

Свадебный костюм
Книга
Двадцать второе июня

СВАДЕБНЫЙ КОСТЮМ

Костюм был хорош. Как произведение искусства. Словно его сотворил не портной, а изваял скульптор. Взял ткань, отсек все лишнее, и получилось швейное чудо.

Лукерья Петровна, увидев костюм, расплакалась. Мозолистой рукой она вытирала неловкие слезы. Сила крепкой материной руки была ой как знакома Лешке. Если она ударяла его по мягкому месту, это так больно, словно Лукерья Петровна припечатывала Лешкин зад разделочной доской.

Видя материны слезы, Лешка не знал как себя вести. Он переминался с ноги на ногу и неуклюже улыбался.

— Ну, чего лыбишься? — Афанасий Петрович беззлобно и не больно ткнул кулаком в плечо племяннику, но Лешка слегка покачнулся. — Еле на ногах стоит! Худина ты этакая!

— Хорошо, что не скотина! — Лешка засмеялся от своей находчивости. — Дядя Афанасий, ты который год живешь в городе, а все наши словечки потребляешь.

— Ты прав, Лешка, деревню из меня не вытравить. Нравится костюм-то? А то матушка твоя рыдает как по покойнику.

— Афонька, ну тебя! — Лукерья отвернулась и вытерла слезы. — Скажешь тоже. Лешка, а ты чего дядечке своему не благодарствуешь? Кланяйся, кланяйся!

— Лукерья, да полно тебе! Поклоны это раньше барам отвешивали, а мы советские люди и нам замашки крепостнического устроя ни к чему.

— Как не нравится, дядя Афанасий? Как не нравится? Очень нравится! Аж дух захватывает!

Лешка провел рукой по пиджаку:

— Гладкий!

— А где ты занозистый костюм видел? — прыснул Афанасий Петрович.

Лешка снова погладил рукой пиджак.

— Чего ты его наглаживаешь? — заругалась Лукерья Петровна. — Пятно поставишь!

— Руки чистые. — Лешка на всякий случай еще раз обтер их об штаны.

— Чистые! А земля под ногтями!

Лешка хотел что-то возразить, но зная, что матери перечить нельзя, передумал.

— Сходить руки помыть?

— А чо их мыть? Хоть мой, хоть не мой, а костюм больше не лапь.

— Здрасте! — Афанасий Петрович удивленно посмотрел на сестру. — А мерить как?

— А чего костюму примерки устраивать? И так видно, что ладно будет.

— Нет, примерить надо. Вдруг он Лешке мал?

— Похудеет! — отрезала Лукерья Петровна.

— А вдруг большой?

— Отожрется.

— Лукерья, но ведь…

Лукерья Петровна не дала брату договорить:

— Костюм не дам надевать. Уберу его в сундук, и пусть там лежит. До свадьбы. Начнет надевать на себя, порвет или пятно поставит. Чо ли я сына родного не знаю. Давеча одел новую рубаху. Со ступеней стал спускаться, навернулся. И чо ты думаешь, Афанасий? Порвал! Порвал, стервец. У меня сердце слезою изошлось. А ему хоть бы хны.

Лешка долго не забудет тот подзатыльник за порванную рубаху. Уж слишком от души он был подарен матерью. Сейчас он и не пытался просить надеть костюм. Все равно не даст. Рассвирепеет еще больше и не только порванную рубаху припомнит.

Целую неделю шли смотрины костюма. Приходили соседки с дочками и каждый раз Лукерья Петровна с важностью, неторопливо открывала сундук, доставала из него небольшой тюк, развязывала его и демонстрировала всем костюм.

— Хорош! — охали бабы.

— А ткань-то! Как называется?

— Хишимир, — со знанием дела отвечала Лукерья.

— Щедрый у тебя братец! Город не испортил мужика нашего. Деревенского.

— А Лешка-то, наверное, совсем красавец в такой одежке!

— Придет время, наденет! До женихов еще не дорос.

— Не скажи, Лукерья! Скоро осемнадцать годков.

— Жениться дело не хитрое. По душе жену выбирать-то надо.

— Ему Мария нравится, — сказала Дашка, дочь Аграфены Кузовлевой, — только тетка Лукерья, я не выдавала вам Лешку.

— Мария? — вскинула бровь Лукерья. — Что за Мария?

— Тимохи дочь.

— Тимохи? Пьяницы тово?

— Так Мария не пьет. Тихая. Скромная.

— Не дам я ему на свадьбу с дочкой Тимохи костюм! Другую найдет! И вообще, чо разговор про свадьбу завели? Поговорить не о чем? Разглядели наряд? Убираю его.

Бабы провожали костюм печальным взглядом. У их-то сыновей не будет таких костюмов на свадьбу, и у дочерей навряд ли женихи будут щеголять в таком виде.

Время от времени Лукерья открывала сундук и смотрела на костюм. Представляла, как женит сына, какой Лешка справный жених, как на нем сидит этот костюм.

Лешка и сам тайком от матери разглядывал костюм. Он думал о Марии и что непременно женится на ней. Ему очень хотелось примерить костюм, но было как-то боязно. Он даже, чтобы не искушать себя, придумал, что если наденет костюм, то не женится на Марии, потому крепился и глушил свое любопытство.

 

Война стала бить по всем и сразу. Алексея Волобуева призвали на фронт одним из первых в деревне. В мае ему исполнилось восемнадцать лет. Друзья, которым было чуть меньше, и по возрасту их не брали в армию, завидовали Лешке и по-белому, и по-черному. 

Каждое письмо, приходившее с фронта, читали хором на бабий лад с причитаниями и присказками.

— Чтоб ни дна ни покрышки супостату этому, Гитлюре проклятой.  

 — Робятки наши гибнут, поля засеваем, кто исть будет?

— Немец к Москве рвется. Боюсь я, бабоньки, а никак возьмут ее?

— Типун тебе на язык, дура! — Лукерья Петровна замахнулась полотенцем на Аграфену. — Не взять им Москвы. Руки длины не той.

Первая похоронка в деревне пришла в дом Тимохи. Погиб смертью храбрых. Так было написано на маленьком листочке, который крутила в руках его дочка Мария, жизнь ее теперь разделилась на — с отцом и без отца.

— Прости нас, Тимофей. Мы все пьянь да пьянь на него, — говорили бабы, — а он погиб геройски.

— Ты заходи, Машенька, заходи ко мне, — Лукерья Петровна неловко приобняла Марию, — даст Бог, невесткой станешь. У нас и костюм на свадьбу есть. Война кончится, придет Алексей с фронта — поженю вас. Знаешь, какую свадьбу устроим!

— Пришел бы только, — тяжело и по-бабьи вздохнула семнадцатилетняя Дашка, подружка Марии, но Лукерья посмотрела на нее так грозно, что та быстрехонько спряталась за широкую спину Аграфены.

Мария почти каждый вечер стала заходить к Лукерье. Долгими часами они вспоминали Лешку. А в мечтах о свадьбе иногда разворачивали скатерть, в которую был завернут костюм, и подолгу смотрели на него.

Последнее письмо от сына Лукерье пришло в ноябре…

Погиб рядовой Алексей Волобуев, защищая Москву, чтобы ни одна бабонька в деревне больше не боялась, что возьмут ее, столицу России.   

Когда пришла похоронка, первые слова, какие сказала Лукерья, были о костюме:

— Так ни разу и не одел.

Мать не знала, что это были последние слова ее сына. Больше она не открывала сундук, чтобы полюбоваться на костюм.

И вот долгожданная победа, выкованная подвигами сыновей и молитвами матерей. В деревню стали возвращаться, кому было суждено остаться в живых. Зарождалась новая мирная жизнь.

— Тетка Лукерья, приходи к нам в субботу, — сказал Ванька Свиридов, проходя мимо колодца, где она набирала воду. — Свадьба у меня.

 Лукерья Петровна молча кивнула, хотя знала, что не пойдет. Слово «свадьба» обожгло ее сердце. Никогда ей не женить своего Лешку.

— Тетка Лукерья, — постучался вечером к ней в дверь Ванька, — я чего пришел…

— Раз пришел, так говори.

— У Лешки костюм был. Помните?

Как ей не помнить?

— Тетка Лукерья. Лукерья Петровна. Я, понимаю, что… Но свадьба у меня.

У самой суровой на всю деревню женщины вдруг хлынули слезы. Она наклонилась на стол и стала так рыдать, что у Ваньки подкосились ноги.

— Тетя Луша… — Он подошел к ней и робко положил руку на плечо. — Простите меня. С дуру я так. Я ведь и в гимнастерке могу. Простите.

На следующий день Лукерья Петровна пришла в дом Свиридовых. В руках она держала сверток. Костюм жениху пришелся впору.

Потом играли свадьбу у Кривобородовых. Костюм жениху был большеват, но на это не обращали никакого внимания.

А потом у Разуновых, а потом у Ногаевых. И даже из соседних сел и деревень приходили за этим костюмом на свадьбу. Слух прошел по всей округе, что тот, кто женился в Лешкином костюме, живет счастливо, весело, с женой в ладах и детишки хорошие нарождаются.

 — Не жалко костюма-то? — спросили как-то у Лукерьи бабы. — Память о Лешке, все-таки.

— Так они все мои Лешки. Вон у меня их сколько! — кивая на пробегающую ребятню, ответила Лукерья Петровна.

Говорят, в тех местах до сих пор женятся в Лешкином костюме и живут долго-долго и счастливо-счастливо.

 

КНИГА

Памяти Льва Николаевича Толстого  и якутских стрелков посвящается

На самом деле якута звали не Пьером, а Петром Досифеевым, а по-якутски — Бэргэном, что в переводе означает «меткий». Бэргэн не обижался, когда его окликали французским именем. Пьером его называли, конечно же, не за внешнюю схожесть с французом, а из-за того, что он был не разлучен с третьим томом «Войны и мира». Бэргэн очень любил читать. Как только выпадала свободная минута, доставал из полевого мешка свой самый ценный груз, открывал его наугад и принимался читать вслух. Читал он серьезным голосом, но это было так смешно и несуразно, что его однополчане покатывались со смеху.

— Чего смеетесь? Великий вещь! — отрывисто говорил он и продолжал чтение.

Когда Бэргэн читал от имени Пьера, его голос становился не таким резким, как обычно.

— Хороший человек! Тоже якут, наверное, — закрывая книгу, каждый раз говорил Бэргэн.

Книгу он берег. Если кто-то просил дать ее почитать, якут отвечал:

— Потеряешь вдруг. Сам почитаю тебе. Садись, слушать будешь. — И он открывал книгу, принимал важный вид и неспешно читал: —«Пьер  оглядывался на первый дым,  который  он оставил  округлым плотным мячиком, и уже на месте его были шары дыма,  тянущегося в сторону,  и пуф... (с  остановкой) пуф-пуф — зарождались ещё  три, ещё четыре, и на каждый,  с теми же расстановками,  бум...  бум-бум-бум —  отвечали красивые,  твердые, верные  звуки. Казалось то, что дымы эти бежали, то,  что они стояли, и мимо них бежали леса, поля и блестящие штыки. С левой стороны, по полям и кустам, беспрестанно зарождались эти  большие дымы с своими   торжественными отголосками,  и ближе ещё,  по низам  и  лесам,  вспыхивали  маленькие,  не успевавшие округляться  дымки ружей  и точно так же  давали  свои  маленькие отголоски. Трах-та-та-тах  — трещали  ружья хотя и часто,  но неправильно и бедно в сравнении с орудийными выстрелами. Пьеру захотелось быть  там, где были  эти дымы,  эти блестящие  штыки и пушки,  это движение,  эти звуки. Он оглянулся на  Кутузова и на  его свиту, чтобы сверить своё впечатление с другими. Все точно так же, как и он, и, как ему казалось, с тем же  чувством  смотрели вперёд, на поле сражения. На всех лицах светилась теперь та скрытая теплота»… — Тут чего-то не по-нашему, не по-русски… — «…чувства, которое Пьер замечал вчера  и  которое он понял совершенно  после своего разговора с князем Андреем.

— Поезжай, голубчик, поезжай, Христос с тобой, — говорил Кутузов,  не спуская глаз с поля сражения, генералу, стоявшему подле него».

     

Солдаты гоготали во весь голос, особенно, когда якут сказал «не по-нашему, не по-русски» и когда он произносил «пуф-пуф» и «бум-бум-бум», а тяжеловатый в движениях Бэргэн медленно поднимал руку со сжатым кулаком и грозил им.

— Пьер, говорят, что вы, якуты, совсем не отличаете цвета друг от друга, — вдруг ни с того ни с чего спросил рядовой Уланов.

— Какие? — сощурился якут.

— Синий, голубой, зеленый. У вас даже и названий-то таких нет.

— Что от меня хочешь?

— Ты вправду не видишь, что небо и трава разного цвета? — подивился солдат. — Вы все дальтоники что ли?

— Плохой слово. Чего дразнишься? Отстань, — насупился якут, — книжку читать не буду.

Было не ясно, то ли он и впрямь не различает эти цвета, то ли обиделся, что обозвали непонятным словом.

— Пьеро, а где ты взял книгу эту? Из юрты привез? — не унимался Уланов и тут же получил увесистый подзатыльник от старшины Ермакова.

Якут молчал.

— Не обращай внимание на дурака, — Ермаков кивнул в сторону притихшего Уланова, — а Толстого мы любим, не меньше твоего.

— Ээ! — встрял рядовой Пятов. — Кто это его, безбожника, любит? Его этой… афеме предали. Против Бога он был. А ты — любим!

— Много ты понимаешь! — закипел Ермаков. — При чем тут религия? Мне хоть десять раз его анафеме предали, а вот «Войну и мир» кто бы так смог написать? Кто? Якута вон даже не оторвать.

— Аи-тоён не любит эту книгу? — Пьер-Бэргэн часто-часто моргал ресницами.

— Это ещё кто? — не расслышал Пятов.

— Бог! Самый главный! Он землю придумал.

— Не Бог же его анафеме предал, — буркнул Ермаков.

— Значит, Аи-тоён любит книгу? — не успокаивался якут. — Хочет, чтобы я книгу читал?

— Хочет, хочет, — проворчал Ермаков, — а ты, якут, сам-то чего хочешь?

— Я? — заулыбался Бэргэн. — Хочу ничего не делать, пить кумыс, есть кобылье мясо и стать толстым.

— И написать «Войну и мир»! — сказал Пятов под дружный смех однополчан.

— Опять смеются! — покачал головой якут.

— А вот возьмет и напишет! — вступился за Бэргэна Ермаков. — Там была одна война, теперь другая. Кто-то же должен о нас написать.

— Напишут, — горько вздохнул Пятов, — правду бы только писали. 

Книгу якут нашёл в Новгороде. Город тогда ещё не был занят немцами. Теплым августовским вечером рядовой Досифеев бродил по Антониевому монастырю, расположенному на правом берегу Волхова. Когда-то здесь находилась Духовная семинария, а затем в бывших монастырских постройках обосновался учительский институт. В то время здесь было шумно, весело. Сегодняшним вечером, несмотря на войну, в человека вторгалась тишина. Бэргэн слушал ее сердцем и никак не мог поверить, что музыка тишины, разливавшаяся по его телу слишком временна.  Скоро снова начнется стрельба, грохот, будет опять шумно, но по-другому. Этот шум весельем не называется. А пока только шумит полусвежая листва, ветер взлохмачивает гривы деревьев и распускает веером страницы лежащих на земле журналов. Якут склонился над журналами и среди них увидел книгу. На бледно-зеленом фоне обложки золотом горели тесненные буквы в синей рамке с вензелями по углам.

«Лев Николаевич Толстой», — прочитал Бэргэн. — «Война и мир».

— Ух, как!

«Сейчас вот война, — подумал он, — а здесь, как будто и нет войны, покой. Мир, получается. А на самом деле есть война. Выходит, война и мир».

Досифеев взял книгу. Увесистый томик был чуть больше его ладони. На задней стороне обложки значилась цена — 3 руб. 75 коп. Бэргэн снова посмотрел на фасад книги, где под заглавием значился год издания — 1939. «Мало успела в мирное время пожить». — Петр провел ладонью по книге, словно гладя маленького ребенка, и бережно открыл. Текст предваряла картинка со скачущими всадниками. Петр, рассмотрев ее, принялся искать другие рисунки, но в книге их было всего три, только перед частями. Досифеев нашёл в конце тома оглавление, ознакомился с ним. Увидел вклеенную бумажечку с опечатками. И, полистав книгу, открывая ее в разных местах, сунул за пазуху.

С этого дня с  книгой Толстого якут не расставался.

— Пьер, когда Толстого прочитаешь, кого будешь следующего читать, Маркса? — подтрунивали над якутом.

— Я буду забивать свой священный мозг ерундой? — искренне удивлялся якут.

Его чтение приходилось и к месту, и не к месту. Иной раз Досифеева гнали, стоило ему лишь открыть том.

— Мы от своей войны устали, — говорил кое-кто из бойцов на привале, — а он нам ещё одну подсовывает.

— Так та тоже наша была, наших отцов и дедов, — заступался Петр за книгу.

— Читай, читай, — поддерживало его большинство солдат.

«Один  раненый  старый солдат с подвязанной  рукой, шедший  за  телегой, взялся за нее здоровой рукой и оглянулся на Пьера.

— Что ж, землячок, тут положат нас, что  ль? Али до Москвы?  — сказал он.

Пьер  так  задумался,  что  не  расслышал вопроса.  Он  смотрел  то  на кавалерийский,  повстречавшийся теперь с  поездом  раненых полк,  то  на  ту телегу, у которой он стоял, и на  которой сидели двое раненых и лежал один, и ему  казалось,  что  тут,  в  них,  заключается разрешение  занимавшего  его вопроса. Один  из сидевших на телеге солдат был, вероятно, ранен в щеку. Вся голова его  была обвязана тряпками, и одна щека раздулась с детскую голову.

Рот и  нос у него были на  сторону. Этот солдат глядел на собор и крестился. Другой,  молодой  мальчик, рекрут,  белокурый и белый, как бы совершенно без крови в тонком  лице, с остановившейся  доброй улыбкой  смотрел на Пьера; третий лежал ничком, и лица его не было видно.  Кавалеристы-песельники проходили над самой телегой.

— Ах запропала... да ежова голова...

— Да  на чужой  стороне  живучи... — выделывали они плясовую солдатскую песню. 

Как  бы вторя им, но в другом  роде  веселья, перебивались в  вышине металлические звуки трезвона. И, ещё в другом роде веселья, обливали вершину противоположного откоса  жаркие  лучи солнца.  Но  под откосом, у  телеги  с ранеными, подле запыхавшейся лошаденки, у которой  стоял Пьер,  было  сыро, пасмурно и грустно».

А в одном из боев рядовой Досифеев и сам получил ранение. Пуля угодила якуту в живот, его отправили в госпиталь. Пролежал долго, рана никак не хотела заживать. В госпитале Петр узнал, что его полк расформировали, так как от полка мало что осталось. Уцелели немногие. Погиб старшина Ермаков, погибли рядовые Пятов и Уланов, погибли другие боевые товарищи. В те минуты, когда горечь захлестывала якута, он открывал книгу и сквозь набегавшие слезы, затуманивавшие взор, читал «Войну и мир».

«Та странная мысль,  что  из числа тех тысяч людей  живых, здоровых, молодых и старых, которые с веселым удивлением смотрели на его шляпу, было, наверное, двадцать тысяч обреченных на  раны и смерть (может быть, те самые, которых он видел), — поразила Пьера.

Они, может быть, умрут завтра, зачем они думают о  чем-нибудь другом, кроме смерти? И ему вдруг по какой-то тайной связи мыслей живо  представился спуск с Можайской горы, телеги с ранеными, трезвон,  косые лучи  солнца  и песня кавалеристов».

 

Накануне выписки Бэргэну сообщили, что из Сибири на Северо-Западный фронт направлены несколько бригад, наполовину сформированных из охотников-якутов. Рядовой Досифеев написал командованию просьбу включить его в состав того корпуса, в котором будут выполнять боевые задания земляки. Возвращать якута после ранения было некуда, поэтому его просьбу удовлетворили и направили в 19-ю отдельную лыжную бригаду 12-го гвардейского стрелкового корпуса.

Бригада получилась интернациональной — полторы тысячи русских, шестьсот якутов, двести пятьдесят украинцев, сто татар, семьдесят белорусов и около двухсот человек других национальностей. Тем не менее, это была по существу воинская часть, сформированная в основном из посланцев Якутской республики.

19-я лыжная бригада прибыла на Северо-Западный фронт 15 февраля.

— Сегодня праздник, — весело сказал Петр, обнимаясь с земляками и с наслаждением говоря по-якутски, — Сретенье Господне.

— Что значит Сретенье?

— Встреча. Вот и мы встретились.

— Ты Бога-то с нами не равняй.

— Не равняю. У него своя была встреча, у нас своя.

Рота, к которой был приписан рядовой Досифеев, находилась в подчинении капитана Подпорова Тимофея Ивановича, человека с дерзким лицом, железным взглядом и несгибаемой волей. Белокурый, статный Подпоров был внешне симпатичен, но глаза чуть навыкате придавали ему не то рыбий, не то жабий вид. И когда он злился, то смотрел не мигая, выкатывая и без того выпученные глаза. И в то же время в этих глазах сквозили такие решимость и отвага, что взгляд Подпорова заставлял выпрямиться и солдата, и старшего по званию. В редкие мгновения Тимофея Ивановича пронзала беспросветная тоска, а именно тогда, когда он писал домой письма. У него в тылу находилась жена с двойняшками, родившимися накануне войны, в мае. Подпоров был кадровым военным. Как и других его мотало по всему Советскому Союзу. Ярославль, Тула, Харьков. За полгода до начала войны он попал в лагеря, и жена родила детей без него. За что его туда определили? А поменьше бы языком молол не при тех. Личная бдительность все же должна присутствовать. А то давай говорить, что война скоро начнется. Чутье, видите ли, у него на этот счет. Хорошо ещё не расстреляли за такие речи, за подрыв авторитета армии и все такое. Его выпустили через год после начала войны и дали в командование штрафную роту. Капитан Подпоров доблестно выполнял свой долг пред Родиной и к началу 43-го командовал уже не штрафниками. А дома он так и не побывал и своих почти двухлетних детей ещё ни разу не видел, только на фотографиях. Сына назвали в честь Подпорова Тимошей, а дочь, как и жену, — Алечкой.

Подпоров был внутренне раздосадован, что в его роте почти одни якуты. Трудное дело. Нет, против якутов он ничего не имел. Трудность состояла в том, что многие не говорили по-русски. А капитан не говорил по-якутски. И времени нет научиться кумекать на этом языке. Якуты прибыли вчера, а через несколько дней идти на боевое задание. Будут ли они хорошими воинами, не зная языка?.. Утешает то, что хоть кто-то среди них все же понимает русскую речь. Досифеев, например.

Капитан взглянул на Петра. Сидит, читает. Словно не на войне, а в библиотеке, — подумалось Подпорову.

— Рядовой Досифеев.

Тот вскочил, натянулся, словно тётива в луке.

— Что читаете? Позвольте взглянуть.

Петр протянул ротному книгу.

— Таак. «Война и мир». Откуда русский хорошо знаете?

— Учил.

— Сам?

— Сам учил. В школе учил. Мама, отец знают русский. Хороший знание русского языка может привести к возвышению якутского народа, так нам говорят.

— О как! — подивился сознательности якута Подпоров, отдавая книгу.

В своей роте Бэргэна сразу зауважали. Давно на фронте. Даже ранение есть. Он был среди бойцов гидом по тропам войны. Рассказывал про боевых друзей, про то, как воевали. Его слушали, словно он пришёл в их мир из другого мира — из мира войны. К тому же Бэргэн в оставшиеся дни пытался хоть немного научить русскому своих собратьев. И постоянно читал. Вслух.

«24-го было сражение при Шевардинском редуте, 25-го не было пущено ни одного выстрела ни с той, ни с другой стороны, 26-го произошло Бородинское сражение. Для чего и как были даны и приняты сражения при Шевардине и при Бородине? Для чего было дано Бородинское сражение? Ни для французов, ни для русских оно не имело ни малейшего смысла. Результатом ближайшим было и должно было быть — для русских то, что мы приблизились к погибели Москвы (чего мы боялись больше всего в мире), а для французов то, что они приблизились к погибели всей армии (чего они тоже боялись больше всего в мире). Результат этот был тогда же совершенно очевиден, а между тем Наполеон дал, а Кутузов принял это сражение».

Некоторым бойцам выдали снайперские винтовки. Объяснили, как стрелять. Дали всем по три патрона. Каково было удивление, когда все до одной мишени в самые сердцевины поразили именно якуты.

— Так они же охотники, — бурчали те, кто промахнулся.

Якуты отличались от всех своей наблюдательностью.

— Какая им разница кто зверь — фашист или волк, — шутили над ними.

Приближалось 23-е февраля. Командование 27-й армии Северо-Западного фронта готовило к празднику наступление на Старую Руссу. Настроение в ротах было приподнятое. Ждали, когда же начнется это наступление.

— «Что ж мы на зимние квартиры, не смеют что ли командиры чужие изорвать мундиры о русские штыки?» — весьма грамотный якут Семка Яровой готов был хоть сейчас пуститься в бой.

— Не торопи события, поживи ещё, — отвечали ему, а мысли всех только и были о наступлении.

— Ждать и догонять хуже некуда, — вздыхали солдаты.

За эти несколько дней Бэргэн успел со многими сойтись. Но больше всех подружился с рядовым Андреем Бусыгиным. Несмотря на то, что якуты приняли православие и носили христианские имена и фамилии, они сохраняли также и свои традиционные имена. Андрея Бусыгина по-якутски звали Эркином, что означает «честный». Эркин был безграмотен. Недавно ему исполнилось восемнадцать, вдвое моложе тридцатишестилетнего Петра Досифеева. С виду крепкий, но в глазах сидели детская наивность и любопытство, словно не на войну пришёл, а поиграться в войну. А вот молодцовая прыть, жажда охоты не сидели в нем, а настоятельно просились наружу.

— Родился бы чуть попозже, — сказал Бэргэн, — дома был. Мы бы и без тебя управились.

— Якут сам решает, когда ему родиться, — хмурил брови Эркин.

— Прыткий ты больно, горячий.

— Холодно, вот и прыгать приходиться.

Эркин любил слушать, когда Бэргэн читал ему русскую книгу. Он почти ничего не понимал, но его завораживало само чтение.

— Почему я плохо знаю русский? — расстраивался он.

— Выучишь ещё. Жизнь длинная, а ты только вчера на свет появился.

— Почитай ещё, — просил Эркин.

К ним подсаживался Семка Яровой, якут с русыми волосами.

«Как ни тесна и никому не нужна и ни тяжка теперь казалась князю Андрею его жизнь, он так же, как и семь лет тому назад в Аустерлице накануне сражения, чувствовал себя взволнованным и раздраженным.

Приказания на завтрашнее сражение были отданы и получены им. Делать ему было больше нечего. Но мысли самые простые, ясные и потому страшные мысли не оставляли его в покое. Он знал, что завтрашнее сражение должно было быть самое страшное изо всех тех, в которых он участвовал, и возможность смерти в первый раз в его жизни, без всякого отношения к житейскому, без соображений о том, как она подействует на других, а только по отношению к нему самому, к его душе, с живостью, почти с достоверностью, просто и ужасно, представилась ему. И с высоты этого представления все, что прежде мучило и занимало его, вдруг осветилось холодным белым светом, без теней, без перспективы, без различия очертаний. Вся жизнь представилась ему волшебным фонарем, в который он долго смотрел сквозь стекло и при искусственном освещёнии. Теперь он увидал вдруг, без стекла, при ярком дневном свете, эти дурно намалеванные картины. «Да, да, вот они те волновавшие и восхищавшие и мучившие меня ложные образы, — говорил он себе, перебирая в своём воображении главные картины своего волшебного фонаря жизни, глядя теперь на них при этом холодном белом свете дня — ясной мысли о смерти. — Вот они, эти грубо намалеванные фигуры, которые представлялись чем-то прекрасным и таинственным. Слава, общественное благо, любовь к женщине, самое отечество — как велики казались мне эти картины, какого глубокого смысла казались они исполненными! И все это так просто, бледно и грубо при холодном белом свете того утра, которое, я чувствую, поднимается для меня». Три главные горя его жизни в особенности останавливали его внимание. Его любовь к женщине, смерть его отца и французское нашествие, захватившее половину России. «Любовь!.. Эта девочка, мне казавшаяся преисполненною таинственных сил. Как же я любил ее! я делал поэтические планы о любви, о счастии с нею. О милый мальчик! — с злостью вслух проговорил он. — Как же! я верил в какую-то идеальную любовь, которая должна была мне сохранить ее верность за целый год моего отсутствия! Как нежный голубок басни, она должна была зачахнуть в разлуке со мной. А все это гораздо проще… Все это ужасно просто, гадко!

Отец тоже строил в Лысых Горах и думал, что это его место, его земля, его воздух, его мужики; а пришёл Наполеон и, не зная об его существовании, как щепку с дороги, столкнул его, и развалились его Лысые Горы и вся его жизнь. А княжна Марья говорит, что это испытание, посланное свыше. Для чего же испытание, когда его уже нет и не будет? никогда больше не будет! Его нет! Так кому же это испытание? Отечество, погибель Москвы! А завтра меня убьет – и не француз даже, а свой, как вчера разрядил солдат ружье около моего уха, и придут французы, возьмут меня за ноги и за голову и швырнут в яму, чтоб я не вонял им под носом, и сложатся новые условия жизни, которые будут также привычны для других, и я не буду знать про них, и меня не будет».

Он поглядел на полосу берез с их неподвижной желтизной, зеленью и белой корой, блестящих на солнце. «Умереть, чтобы меня убили завтра, чтобы меня не было… чтобы все это было, а меня бы не было». Он живо представил себе отсутствие себя в этой жизни. И эти березы с их светом и тенью, и эти курчавые облака, и этот дым костров – все вокруг преобразилось для него и показалось чем-то страшным и угрожающим. Мороз пробежал по его спине. Быстро встав, он вышёл из сарая и стал ходить».

— Про что написано? О чем читаешь? — перебил Бусыгин.

— О чем, о чем. О нас. Не слышишь, что ли? — ответил Семка.

Иногда Андрей просил книгу у Петра, но тот хмурился и не давал.

— Подержать только, — просил тот.

Конечно же, он ее открывал и с умным видом пытался прочитать хотя бы строчку.

— Книгу не так держишь! Переверни, — усмехался Досифеев, — грамотей!

Февраль славился своими метелями. Без устали сутки напролет стонала над окрестностью вьюга. А этой ночью она так нестерпимо выла, словно собака перед покойником, да не перед одним… Поэтому Подпоров долго не мог уснуть, а когда уснул, ему приснилось, будто он дома, а дочь и сын не зовут его папой, а дядей и с таким зазнайством к нему относятся. Тимофей Иванович проснулся. Доведется ли увидеть детишек-то? Закурил и сел писать письмо жене.

«Здравствуй, родная жена. Шлю горячий красноармейский привет и нежно целую тебя и наших деток. Как вы там? Только что видел сон про них. Не желали знаться со мной. Горюю, что ни разу их не видел, но думаю о них часто. Ничего, выгоним фашистов с нашей земли, я вернусь с фронта и будем жить все вместе весело и счастливо. Но пока вы так от меня далеко…. а до смерти четыре шага».

Он преувеличил. До смерти ему оставалось тридцать километров.

На следующий день, двадцать второго метель стихла. А в ночь на двадцать третье февраля 1943 года бойцы нескольких отдельных лыжных бригад, в том числе и 19-й,  костяк которой составляли призывники из Якутии,  вышли на задание. Перед ними была поставлена боевая задача: форсировать озеро Ильмень и овладеть его южным побережьем. Пользуясь внезапностью удара, лыжный десант должен был взять под контроль дорогу Старая Русса-Шимск, перерезать коммуникации, ведущие на Шимск, и тем самым обеспечить успех главной группировке 27-й армии, которая готовила наступление на Старую Руссу с севера и юго-запада. Идти предстояло тридцать километров по льду Ильменского озера от острова Маяк Железный до берега. В полночь бригады прибыли к Железному Маяку. Он являлся пунктом сосредоточения.

— Средняя полоса России и маяк. Странно как-то, — Семка Яровой недоверчиво разглядывал высокую конструкцию.

— Не смотри, что лед кругом. Маяк-то на острове стоит, — ответил Подпоров.

— Понятно, — протянул якут, — чтоб корабли об остров не бились.

— С Богом, — тихо произнёс Досифеев, выкатываясь на Ильменский лед.

Лыжники шли в белых маскировочных халатах, которые надежно укрывали их в кромешной тьме. Советские бойцы несли на себе автоматы, артиллерийские орудия и снаряды.

— Мы привыкли к снегу. Выросли на лыжах, — храбрились якуты, двигаясь по замершему озеру.

— Большой этот Ильмень, — подивился кто-то.

— Длина сорок пять километров, ширина тридцать пять, глубина десять, — отчеканил молоденький боец по фамилии Бояров.

— Почем знаешь?

— Я с этих мест.

— Хорошая будет могила, просторная, — сказал кто-то в темноте.

— Отставить упаднические настроения! — грозно скомандовал капитан Подпоров.

— Лед-то тонкий, однако, — заметил рядовой Бусыгин, но его слова ротному не перевели.

С той минуты бойцы молча разрезали темноту.  Так получилось, что 19-я отделилась от остальных частей корпуса. Бездорожье, глухая ночь, ориентир только по компасу….

К пяти утра был замечен высокий берег.

— Это Ильменский глинт, — сказал Бояров.

— Какая же это глина? — удивился Петр Досифеев.

— Обрыв значит.

— Гэта па якому? — спросил Смолич, белорус с пышными усами.

— Чегоо? — не понял Бояров.

— По-каковски это, тебя спрашивают, — вступил в разговор ефрейтор Бабич.

— По-датски.

Однако Бабичу послышалось «по-бабски», и он страшно удивился.

Идти до глинта предстояло километра три. На высоком берегу стояли несколько деревень, занятых немцами. Из них ближе всех — деревня Ретлё. Первыми дойдя до берега, второй батальон и часть третьего бросились на деревню. После короткого боя, немцы, ошёломленные внезапностью, отступили.

В том коротком бою погиб Семка Яровой, гранатой взорвав дзот фашистов. Своей гибелью якут расчистил дорогу наступавшей роте.

Первый батальон и большая часть третьего пытались атаковать деревни Устрека и Заднее поле.Эти населенные пункты, занятые противником, представляли собой отдельные опорные укрепления с целым рядом дзотов и хорошими наблюдательными пунктами.

Бойцы не успели захватить деревни до рассвета. Враг оказал жесточайшее сопротивление. Фактор внезапности нападения был упущен…. Противник прижал наших массированным артиллерийским огнем ко льду. Немцы удобно расположились на высоком берегу Ильменя и бойцы на открытом ледяном пространстве были у них, как на ладони. Одновременно шла бомбежка с воздуха.

Бойцы же 2-го батальона и части 3-го, развивая наступление из деревни Ретлё, отбили у немцев деревни Горка и Конёчек. Воины дрались с беспримерной отвагой, вступая в рукопашные схватки с противником. Никто и ничто не могло остановить их.

Подвиг якута Ярового повторил белорус Смолич, бросившись с гранатой на дзот.

Завладев Горкой и Конёчком, бойцы кинулись нашим на подмогу, предприняв атаку с фланга на немецкие позиции в деревне Устрека. Однако эта попытка была сорвана немецкой контратакой.

Во второй половине дня немцы, подтянув резервы, и теперь значительно превосходя советских бойцов в численности, предприняли новую атаку. При поддержке авиации в бой вступили артиллерия и минометы. Немцам удалось занять освобожденные деревни и оттеснить советских бойцов к озеру. Остатки 2-го и 3-го батальонов, истратившие боеприпасы, оказались прижаты к берегу.

Немецкие самолеты бомбили наших. Одновременно в небе кружили по двадцать пять - тридцать бомбардировщиков. Фашисты сбросили свыше десяти тысяч авиабомб. Белая территория превращалась в кровавую равнину.

Людям негде было укрыться на голом льду. Погибали и от пуль, и от осколков, и под ломающимся льдом тонули в водах Ильменя. Был убит ротный Подпоров, мечта которого увидеть своих детей так и осталось мечтой. Погиб на своей малой родине молодой, неженатый Бояров. Бабича поглотили воды озера, и могилой ему стало ильменское дно. Потери оказались огромные, но советские воины держались стойко.

Боец 2-го батальона рядовой Петр Досифеев умирал на «огненном» льду. К нему, уклоняясь от пуль, подобрался Андрей Бусыгин. Белый маскировочный халат Петра на животе был окрашен в кровавый цвет.

— Всё в живот мне пули норовят, — с трудом сказал якут, — русские говорят, не жалеть живота своего. Правильно говорят.

Он говорил отрывисто.

— Я умираю.

— Бэргэн, живи, живи, Бэргэн! — Бусыгин, видя столько смертей за сегодняшний день, не допускал мысли, что Досифеев может умереть.

— Послушай меня. Не перебивай. Навести моих, — умирающий якут назвал место, — скажи, где погиб.

Силы покидали его. Он еле выговаривал слова.

— Подними.

Бусыгин выполнил просьбу. Бэргэн застонал от боли.

— На спине у меня под халатом книга. Достань.

Кругом свистели пули, рвались снаряды. Бусыгин не расслышал.

— Книга. Достань. На спине.

Бусыгин медлил.

— Ну!

Андрей вспорол Петру ножом маскхалат на спине и вынул книгу.

— «Война и мир». Тебе, Эркин. Читай. А теперь уходи.

Бусыгин снова медлил.

— Иди!

Эркин начал отползать.

— Эркин! — вдруг громко позвал Бусыгина умирающий якут.

Бусыгин приподнялся.

 — Непотухающего огня тебе, — это были последние слова рядового Петра Досифеева.

Нет, Петр Досифеев перед смертью не пожелал рядовому Андрею Бусыгину долгой войны. Бэргэн завещал Эркину другое. Ведь пожелать таежному человеку непотухающего огня значит по­желать долго жить.

Бой шёл целый день, к вечеру лед оказался усыпан павшими. В ночь с двадцать третьего на двадцать четвертое февраля остатки войск отошли к Железному Маяку. А двадцать пятого перед уцелевшими была поставлена новая задача — овладеть деревней Взвад Старорусского района. Эта деревня казалась крепким орешком, до зубов вооруженные гитлеровцы укрепили ее — водная преграда, широкие минные поля, проволочные заграждения с током делали место неприступным. Однако бойцы 19-й отдельной лыжной бригады овладели сначала соседними деревнями, а затем, окружив с юго-запада Взвад, заняли и его. Но какой ценой! Бригада понесла невосполнимые потери. Старая Русса ещё год оставалась в лапах фашистов и была освобождена только в феврале 1944-го. В том памятном бою при взятии деревни Взвад особо отличился рядовой Андрей Бусыгин, уложив дюжину фашистов.

— Разбудили в парне зверя, — говорили о нем солдаты.

Эркин мстил за Бэргэна, за якутов, за всех тех, кому никогда уже не суждено прийти в свой дом и обнять родных.

Через две остатки бригады расформировали. Андрей Бусыгин вместе с горсткой оставшихся бойцов влился в 150-ю стрелковую дивизию. Дивизия дошла до Берлина. Ей выпала честь штурмовать рейхстаг.

Бусыгин был хорошим солдатом. Выносливым и храбрым. К концу войны он выучил русский язык. Не так чтобы уж совсем хорошо знал, но все же объясняться мог, а кроме того понемногу овладевал грамотой. С ним все время была книга. Та самая, которую перед смертью ему отдал друг. По началу, когда Эркин лишь мечтал о том, когда он прочтет первую страницу, то просил боевых товарищей почитать книгу. На удивление никто не отказывал. Солдаты садились кружком и слушали, о чем поведывал им Лев Николаевич Толстой из прошлого века.

«Сражение выиграет тот, кто твердо решил его выиграть. Отчего мы под Аустерлицем проиграли сражение? У нас потеря была почти равная с французами, но мы сказали себе очень рано, что мы проиграли сражение, – и проиграли. А сказали мы это потому, что нам там незачем было драться: поскорее хотелось уйти с поля сражения. «Проиграли — ну так бежать!» — мы и побежали. Ежели бы до вечера мы не говорили этого, бог знает, что бы было. А завтра мы этого не скажем. Ты говоришь: наша позиция, левый фланг слаб, правый фланг растянут, — продолжал он, — все это вздор, ничего этого нет. А что нам предстоит завтра? Сто миллионов самых разнообразных случайностей, которые будут решаться мгновенно тем, что побежали или побегут они или наши, что убьют того, убьют другого; а то, что делается теперь, — все это забава. Дело в том, что те, с кем ты ездил по позиции, не только не содействуют общему ходу дел, но мешают ему. Они заняты только своими маленькими интересами.

— В такую минуту? — укоризненно сказал Пьер.

— В такую минуту, — повторил князь Андрей, — для них это только такая минута, в которую можно подкопаться под врага и получить лишний крестик или ленточку. Для меня на завтра вот что: стотысячное русское и стотысячное французское войска сошлись драться, и факт в том, что эти двести тысяч дерутся, и кто будет злей драться и себя меньше жалеть, тот победит. И хочешь, я тебе скажу, что, что бы там ни было, что бы ни путали там вверху, мы выиграем сражение завтра. Завтра, что бы там ни было, мы выиграем сражение!»

Несмотря на войну, книга выглядела образцово. Только на обложке в слове «война» осыпалась позолота, и теперь это тяжелое слово не переливалось в лучах солнца. Его буквы мрачного болотного цвета выглядели блеклыми и состарившимися.

Эркин помнил ту минуту, когда он смог прочитать первый абзац книги «Война и мир»: «С конца 1811-го года началось усиленное вооружение и сосредоточение сил Западной Европы, и в 1812 году силы эти – миллионы людей (считая тех, которые перевозили и кормили армию) двинулись с Запада на Восток, к границам России, к которым точно так же с 1811-го года стягивались силы России. 12 июня силы Западной Европы перешли границы России, и началась война, то есть совершилось противное человеческому разуму и всей человеческой природе событие. Миллионы людей совершали друг, против друга такое бесчисленное количество злодеяний, обманов, измен, воровства, подделок и выпуска фальшивых ассигнаций, грабежей, поджогов и убийств, которого в целые века не соберет летопись всех судов мира и на которые, в этот период времени, люди, совершавшие их, не смотрели как на преступления».

Домой Эркин пришёл в орденах и медалях. Все награды достались потом и кровью, но дороже всех старшине Бусыгину была самая первая — «За отвагу!», полученная в Ледовом побоище на Ильменских просторах.

Первым делом он навестил родственников Петра Досифеева. Они знали о том, что Бэргэн погиб — на имя матери пришла похоронка: «Здравствуйте неизвестная Мария Никитична. Сообщаем вам, что ваш сын Петр Васильевич погиб на озере Ильмень в сражении с немецкими оккупантами 23 февраля 1943 года. Он упорно сражался за освобождение окуппированного района с фашистскими гадинами, немецкими изуверами, которые напали на нашу страну». Далее сообщалось, где похоронен рядовой Досифеев. Эркин рассказал матери и жене Бэргэна, о том, как доблестно сражался сын якутского народа, о его последних минутах. Обе женщины, внимательно слушая, сначала сидели с каменными лицами, а потом в голос разрыдались. У Бэргэна осталось четверо детей — два сына и две дочери. А старший сын и сам уже три дня назад стал отцом. Своего сына назвал Петром. Петром Досифеевым. Традиционное якутское имя мальчику дали тоже в честь деда — Бэргэн.

 Эркин же после войны настолько хорошо овладел русской речью, что даже стал учителем этого языка, преподавая его детям в школе. Наверное, первым шажком к этой профессии стала печать на начальной страницы книги, которая была с ним повсюду. На штампе значилось: «Библиотека Новгородского Государственного учительского института».

 

Прошло много лет. В честь якутских стрелков на новгородской земле были поставлены памятники. На открытии одного из них были сказаны такие слова:

— Нам просто необходимо помнить об этом подвиге, о совершивших его людях, чтобы любить нашу страну, учить любить ее наших детей и внуков из поколения в поколение, чтобы сохранить дружбу между народами страны, которые отстояли нашу общую свободу и счастье.

Каждый год проводится «Лыжный десант» в честь битвы на озере Ильмень. Традиционно в День защитника Родины лыжники бегут по тем местам, по которым пришлось пройти бойцам отдельных лыжных бригад 12-го гвардейского стрелкового полка 27-ой армии Северо-Западного фронта. В прошлом году приезжал поклониться праху своего деда и всем сложившим головы в той страшной ледяной битве Петр Досифеев.  Приехал он не один. С ним была вечная спутница сначала его деда, а потом и его боевого товарища Андрея Бусыгина — великая книга великого писателя великого народа. «Война и мир» возвращалась туда, откуда в августе 41-го ушла на фронт, и, пройдя всю войну, победила. В книгу было вложено письмо, написанное крупным школьным почерком.

«Дорогие будущие учителя, пишет вам ваш коллега — преподаватель русского языка и литературы Бусыгин Андрей Викторович, якут по национальности. Когда вы будете держать эту книгу в руках, возможно, меня уже не будет на белом свете, ибо болен и явно слышу зов предков. Перед уходом в мир иной возвращаю вам книгу Льва Николаевича Толстого «Война и мир», самую лучшую книгу в мире. Долгие годы она шагала со мной бок о бок. Прочитав много раз том от корки до корки, я в течение жизни открывал его наугад и читал, читал, читал. Когда я читал 33-ю страницу, ещё будучи на войне, внезапно началась бомбежка, когда 219-ю — объявили о полете Гагарина в космос, однажды читал на 12-й странице — объявили об открытии Храма Христа Спасителя. Эту книгу читали на ступенях рейхстага и в якутской урасе, на привале между боями и в школьном классе. Вот и сейчас, в последний раз, открою «Войну и мир» и прочту знакомые строки. Эту книгу вам доставит внук доблестно сражавшегося и погибшего на Ильменском озере якута Петра Досифеева — Петр Досифеев. В 1941 году рядовой Досифеев нашёл ее на новгородской земле, и до самой его гибели в феврале 1943 она была с ним. Отдавая перед смертью мне книгу, он  под огнем пуль пожелал незатухающего огня, значит, пожелал долгой жизни. А теперь настала моя очередь пожелать незатухающего огня вам и могучему творению Льва Николаевича Толстого».

 

ДВАДЦАТЬ ВТОРОЕ ИЮНЯ

Незнакомич с грохотом ввалился в коммуналку.

- Чо грохочешь! - Бабка Таня выглянула из своей комнаты. — Каждая козявка шумит.

- Сидите у себя и не высовывайтесь понапрасну! - Злой Незнакомич толкнул соседкину дверь.

Это, конечно, он сделал зря. Казалось, бабка Таня только и ждала, чтобы с кем-нибудь пособачиться. Она широко распахнула дверь своей комнатушки и завопила:

- Люди добрые! Вы только посмотрите на него! Три дня в начальниках, а уже важнее самого товарища Молотова!

Незнакомич молча прошагал по длинному коридору в свои  двухкомнатно-смежные покои. На пороге его уже ждала встревоженная жена. Бабка Таня все еще что-то кричала вслед соседу.

- Что опять ей надо? - Луиза посмотрела на мужа.

- Да ну ее.

- Я вот найду на нее управу! Не посмотрю, что старая! - крикнула в пространство коридора жена, закрывая дверь. - Ведьма!

- Ты-то хоть не будь дурой, не связывайся с ней. - Незнакомич, не раздеваясь, прошел к окну и распахнул его. Уличный шум нарушил тихое и складное состояние комнаты.

- А чего она? - Луиза скорчила гримасу и вмиг сделалась обидчивой, дескать, я за тебя заступаюсь, а ты мне еще и выговариваешь.

Незнакомич чуть ли не с разбега рухнул на черный диван с высокой спинкой и закинул ноги в сапогах на подлокотник, аккурат на белые кружева.

- Незнакомич! - Луиза в ужасе подскочила к мужу. - Ты в своем уме!

«Заткнись!» - так и хотелось сказать Незнакомичу, но он, положив руку на лоб, закрыл глаза. Луиза вытащила из-под сапог белоснежную салфетку и прижала ее к груди.

- Это память о маме, а ты сапогами! - прошептала жена, невольно срифмовав.

- Кого? Маму сапогами? - переспросил Незнакомич рассеянно.

- Память! Память сапогами! – И в голосе Луизы звякнули слёзы обиды.

Незнакомич нервно соскочил с дивана, выхватил из рук жены салфетку, кривляясь, поцеловал ее, положил на подлокотник и бережно разгладил, а затем пулей вылетел из комнаты. Он был страшно раздражен, но срывать злость на почти плачущей жене не хотелось, поэтому Незнакомич без стука, ворвавшись в комнату бабки Тани, с порога процедил сквозь зубы:

- Еще раз обидишь Луизу или косо посмотришь в мою сторону, ни тебе, ни внуку твоему не поздоровится! Уж я постараюсь. Поняла?

Соседка растерянно глядела на взбешенного Незнакомича.

- Поняла? - заорал он. - Ни тебе, ни внуку твоему раздолбаю!

- Поняла, батюшка, поняла. — Бабка Таня вжала голову в плечи. За себя она не переживала, а вот за внука... Тот и вправду был непутевый, но Бог пока миловал с наказаниями.

- Вот то-то же! - сказал Незнакомич уже более миролюбивым тоном. – Гляди у меня! С этого дня жизнь меняется.

Тем временем Луиза, сменив гнев на милость, накрывала на стол.

- Руки! - грозно сказала она, когда муж вернулся.

Тот вытянул руки вперед и впервые за вечер шутливо посмотрел на жену.

- Мыть! Мыыыть! - она завернула мужа обратно в коридор.

За время его отсутствия на столе, покрытом светлой скатертью, помимо еды красовались граненые стопки.

- А это уже совсем другой разговор. - Незнакомич потер крепкие ладони.

За ужином Луиза весело щебетала, забыв сапоги на кружевах. Незнакомич сосредоточенно молчал. Его широкое загорелое лицо оставалось беспристрастным.

- Вкусно? - спросила Луиза.

Незнакомич откинулся на спинку стула.

- Не обижайся. У меня сегодня день не из легких.

- На работе что-то стряслось?

- Завтра мне предстоит участвовать... В общем, будем храм разрушать.

- И что?

- Храм разрушать, - повторил Незнакомич.

- И что такого?

- Что-что... Не спокойно у меня на душе, вот что.

- Из-за храма?

- Ты, Луиза, дура что ли? - Незнакомич в сердцах кинул ложку на стол. - А из-за чего еще? Конечно, из-за храма.

Он вскочил и стал, выбрасывая ноги, вышагивать по комнате от двери к окну и обратно.

- Какой храм? - как можно более участливо спросила Луиза.

- В Путинках. Рождества Богородицы.

- На Малой Дмитровке? Так он давно уже мертвым грузом стоит. Место только занимает. Роскошный, правда, зараза. Узорочье русское. — Луиза тряхнула кудряшками. - Только это не повод, чтобы жалеть ту церковь. Пусть даже она и последний шатровый храм.

Незнакомич остановился и в раздумье почесал щеку.

- А почему последний? А потом какие?

- Патриарх Никон прекратил после нее строительство шатровых храмов на Руси. Потом строились только крестово-купольные.

- А Патриарх Никон — это у нас век...

- Семнадцатый! - Луиза укоризненно посмотрела на мужа. - А указ был по поводу шатровых храмов в 1653.

— Не зазнавалась бы ты, историк Луиза Незнакомич!

- В чем-то она последняя, а в чем-то первая, - с гордостью делилась своими профессиональными знаниями Луиза, - ее придел был освящен впервые на Руси в честь Неопалимой Купины, то есть в честь иконы Божией Матери «Неопалимая Купина», - поправилась она.

- Которая от пожаров спасает? - уточнил Незнакомич.

- Естественно!

- Стало быть, церковь старая...

- Почти триста лет в обед. Кстати, мои родители там венчались. Еще до революции. Недалекие люди, - вздохнула Луиза.

При упоминании о родителях Незнакомич вздрогнул и снова заходил по комнате. Взгляд невольно упал на кружевные диванные салфетки тещи. И храм будто свит из белоснежного кружева, - пронеслось у него в голове.

- А мы вот не такие, как они были, - продолжила жена. - Что за пошлость — венчаться? Фу... Хорошо, что они потом одумались и поняли религия — опиум.

Незнакомича бросило в пот.

- Луиза, это и волнует меня больше всего. Отец ведь твой Спасителя разрушал.

— Принимал участие.

— А ведь на следующий день того... помер.

- Да, - кивнула жена.

- Ни с того, ни с чего. Лег вот на него, - Незнакомич покосился на диван, - заснул и не проснулся.

- Легкая смерть!

- Так после того, как Христа Спасителя взорвали! На следующий день! Тебя это не удивляет столько лет?

- Нет, - спокойно ответила жена и встала из-за стола в желании убрать посуду. Незнакомич остановил ее, снова усадив на венский стул.

- Луиза, - шептал он, - я не хочу завтра участвовать в этом деле. Я еще пожить хочу. Как бы отказаться?

- Отказаться? - Жена тоже перешла на шепот. - Что значит «отказаться»? Ты в своем уме? Тебя же арестуют! А потом и меня.

- Может, обойдется? Заболею, ну не знаю еще что. Придумаем.

- Нет! Ты пойдешь! Я и не знала, что у меня муж — трус! - Она решительно встала и принялась за уборку.

Незнакомич сел на подоконник у раскрытого окна. Вывалиться что ли? Тут не высоко, не сильно пострадаешь. Жив-то уж точно останешься. Скажу, что сердце прихватило, вот и упал, пока жена посуду мыла. Он посмотрел на тротуарную часть под окнами и ясно представил, как свалится на веселых по-летнему разодетых прохожих. Симпатичная краля! - Незнакомич взглядом проводил молодую стройную девушку в цветастом платьице, которого игрун-ветер чуть приподнял подол. - На нее бы упасть! Он засмеялся, довольный своей шуткой, но тут же осекся. Да, не до шуток.

В комнату вошла Луиза. Муж опустил глаза, стыдясь своей недавней мысли о девушке.

- Чего ты так далеко выставился? Упадешь еще! А ну, слезай с подоконника. - Луиза потянула его за рукав. - Кому говорят?

Незнакомич нехотя повиновался.

- Бабка Таня — сама любезность. — Жена вытирала посуду и составляла ее в буфет. - Говорит, смотрит на нас с тобой и налюбоваться не может. И какая муха ее укусила, ведьму эту?

- А давай тебе купим платье в цветочек, - неожиданно предложил муж, - а то у тебя то горох, то однотонное.

- Здрасте! - Луиза оторвалась от своего занятия. - У меня три цветастых платья!

- Да? - смутился Незнакомич. - Тогда давай еще одно купим, новое. Лето-то только началось.

- Завтра можно было бы. Воскресенье, выходной. Но ты, наверное, весь день занят будешь.

Незнакомич, вспомнив о предстоящем деле, тихонько чертыхнулся. Достал из кармана пачку папирос, закурил. Из головы не выходил тесть, умерший почти десять лет назад в декабре 1931 - на следующий день умерщвления храма Христа Спасителя. Может, совпадение? Ведь накануне тесть крепко выпил.

- Каюк Христу Спасителю! - с гордостью говорил тесть. – Взорвали, не отвертелся. Жаль, что не с первого раза. Крепкий, однако! А народу набежало! Со всей Москвы. Кидались свою богомольню отстаивать. Запомнился мне один с бородкой. Наверное, поп какой. Все время пел протяжно: «Да простоит сей храм многие века...» И еще один, в смушковой шапке. Тот, правда, не пел, а проклинал нас. Окаянными антихристами обзывал. Злобный, собака! Да и не только он. Дивлюсь я, сколько ненависти в людях...

Тесть в этот вечер был в центре внимания. Тёща подкладывала ему в тарелку мясного, сама наполняла из рифленого графинчика стопочку, то и дело ласково гладя мужа по голове. Для нее, как и для Луизы, глава семейства виделся героем, они непрестанно засыпали его вопросами. Новоиспеченный зять молча внимал рассказу уважаемого тестя.  В какой-то миг Луиза с долей негодования сверкнула на мужа. Мол, спроси чего-нибудь у отца, чего молчишь, как истукан.

- Неожиданно, - только и пришло на ум Незнакомичу.

- Что неожиданно? - вскинул бровь тесть. - Еще в июльском номере «Правды» официально заявили о строительстве Дворца Союза Советских Социалистических Республик.

- И в «Известиях», - поддакнула ему жена.

- Не по сердцу, что на месте храма такой дворец будет? - Тесть-большевик испытующе посмотрел на зятя.

Незнакомич не ответил. Ему очень нравился храм Христа Спасителя и его мнение об этом соборе шло в разрез с мнениями специалистов. И совсем не похож ни на самовар, ни на кулич. А бездушной архитектурой тут и не пахнет. Придумают тоже.

Как-то попалась ему на глаза брошюрка Кандидова «За Дворец Советов». Незнакомич сперва пробежал глазами названия глав: «Ложно-историческая ценность Храма Христа Спасителя», «Сказка о художественной ценности Храма Христа Спасителя», «Храм Христа Спасителя на службе контрреволюции» и другими, подобными по смыслу. Забросил брошюру, не став ее читать.

- А со взрывами тоже интересно получилось! - Тесть хвалился новостью дня. - Самый сильный был третий. И надо же такому случиться, что этот взрыв  сделал простой рабочий-сезонник. Эээ... Фамилия как ягода... А! Морошкин! Имя чудное, не вспомнить пока. Он всего-навсего охранял вход в помещение подрывного пункта.

- Как так? - теща Незнакомича делано всплеснула руками. – Специалистов, что ль, не нашлось?

- Как не нашлось? Там самые опытные подрывники собрались! Только когда и второй взрыв не взорвал храм, что началось! Видели бы. Богомольцы ликуют! Насмехаются над нами. У начальства пена изо рта. Орут благим матом. Неразбериха полная. Оконфузились, получается. Беготня началась. А как дали команду на третий взрыв, из техников никого у взрывной машины и не оказалось. Ну и Морошкин тут как тут.

- Перед начальством выслужиться хотел этот ягодный, - теща подобострастно взглянула на мужа. - А иначе куда лез малограмотный?

- Вот таким выскочкам порой и приходит слава, - вздохнул тесть. - В общем, храм не устоял, а остальные взрывы доделали дело. Сейчас еще разбирать руины предстоит, да и фундамент.

- Представляю, какой там ор стоял среди этих богомольцев, - теща вновь наполнила тарелку мужа едой.

- И не говори, мать! Рыдали как по покойнику, вот глупые-то.

На следующий день рыдали по самому тестю...

«Как бы по мне не пришлось рыдать в понедельник! - Незнакомич с тоской посмотрел на Луизу. – Сколько, интересно, она вдовой проходит? Год? Два? А потом замуж выйдет. И... - Незнакомича словно обдало холодной волной. - На нашей постели... Ну уж нет!»

Храм в Путинках он уничтожать не пойдет. Не пойдет... Так тогда его самого уничтожат. И снова Луиза с другим в постели представилась ему. Что делать-то? Замкнутый круг какой-то...

- Скоро спать, а ты надымил так! - жена со всей силы размахивала полотенцем.

За десять с небольшим лет, что Незнакомич жил с ней, Луиза стала намного ворчливее, да и красоты в ней поубавилось. Только соломенные кудряшки по-прежнему вызывали в нем воспоминания о той юной особе, в которую он когда-то страстно влюбился. Мысль о том, что кто-то другой, а не он сам, может любить его жену, была ему папиросой в сердце.

Луиза продолжала бухтеть из-за папирос и Незнакомич отправился на кухню попить водички. Там он застал бабку Таню. Виновато посмотрев на него, она вдруг протянула ему письмо.

- Прочитать некому. Сегодня утром получила. От племянницы. А внук мой, шалапут, куды подевался? Ума не приложу. Прочти, милок, не откажи. Не терпится узнать, как они там, в деревне.

Незнакомич хотел было послать бабку Таню куда подальше, но вдруг взял письмо, пробежал мельком по мясистым буквам и вдруг наткнулся: «Выкорчевывают из нас имя Христово…» Он крякнул и посмотрел на соседку, стал молча читать дальше: «Диву даешься, что стало с людьми. Сердце кровью обливается. Хорошо, что ты, тетка Таня, уехала с этих мест и не видишь все бесчинства, творящиеся здесь. Думали, уж закончено со всем беззаконием, так ведь нет же! Церковь каменную порушили! Горе-то какое…»

- Чего там? Неладное что-то? — встревожилась бабка Таня.

— Церковь у них там порушили, — сказал Незнакомич и дальше стал читать вслух: — «Какая красивая была, помнишь ведь, к нам в село ты не раз приходила».

- Как не помнить? – горько усмехнулась бабка Таня.

- «Резная и иконостас резной. Иконы, как говорили знающие, еще жидкой техникой выполнены. Старинные. И стояла-то она на пригорочке, никому не мешала. Пригнали сначала один трактор, потом второй вызвали. Мы все стали кольцом, окружили, значит, ее родимую. Но разве ж бабы да старухи сила? Зацепили эти супостаты колокольню за макушку тросом, мы в плач, крик, кто был не в круге, кинулись на сломщиков. Что началось! В общем, милицией дело закончилось. А церковь-то разрушили все же… И иконы многие пожгли. Эх, входят люди в историю геростратами». Ишь ты, грамотная племянница твоя! - Незнакомич оторвался от письма.

- Какими стратами? – слабым голосом спросила бабка Таня, но Незнакомич не ответил, продолжив чтение.

Дальше Валентина радовалась факту, что те, кто принимал участие в поругании церквей в соседних селах, уже наказаны Богом. Кто повесился, кого убили, кто сгорел вместе с семьей и домом…

Незнакомич скомкал письмо, поднес к нему спичку и горящее кинул в раковину. Встретившись глазами с бабкой, прислонил к губам указательный палец. Соседка понимающе молча кивнула и поклонилась. 

Вернувшись в свои аппартаменты, Незнакомич застал Луизу перед зеркалом. Она забавлялась с волосами, придумывая себе разные прически.

- Чего такой испуганный?

- Я? Я нет. С чего мне быть испуганным? - Незнакомич внимательно посмотрел на себя в зеркало. В глазах и впрямь тревога. - Я насчет завтрашнего все думаю. Не стоит мне этого делать.

- Опять? Сколько можно об одном и том же! Незнакомич, ты милиционер! Милиционер! - проговорила она по слогам. - Ты не будешь разрушать церковь, ты будешь стоять в оцеплении, карауле или как у вас там. Людей не пускать, чтобы они не покалечили себя, дурни. Объяснять им, что они заблуждаются. И все такое.

Ночью от мыслей и духоты разболелась голова. Луиза спала беспробудно, отвернувшись к стене.

В ту ночь впервые Незнакомич обратился к Господу. «Сделай так, - горячо шептал он, - чтобы мне не пришлось завтра участвовать в этом. Ведь накажешь, как пить, накажешь. А я и не пожил еще. Не нажился. И детей нет. Двое родились, да и умерли сразу. Тридцать лет всего-навсего. Сам посуди, разве умирают в таком возрасте? Пусть эту церковь не тронут! Сделай чудо, ну что тебе стоит?» Он засыпал, но снова просыпался и шептал. Под утро дошёл до полного бреда: «Пусть что угодно случится, лишь бы отменили церковь эту разрушать. Не хочу я!»

А на следующий день началась война. Ведь уничтожение церкви Рождества Богородицы в Путинках было назначено на воскресенье 22 июня 1941 года. Та страшная дата явилась спасительным днем для храма.

В кровавые военные годы Незнакомич уцелел, хотя с 1943 года был на фронте, и даже пару раз на передовой. Только одна легкая контузия. Луиза ушла на фронт одновременно с ним, санитаркой, и подорвалась на мине, спеша к раненому. Хоть и не христианка, а погибла «за други своя». 

Каждый раз — и готовясь к сражению, да и просто на привале Незнакомич размышлял о храме в Путинках. Из-за тебя началась война! - гневно думал он. Однажды даже стал писать письмо в ЦК партии с просьбой немедленно взорвать храм, чтобы война кончилась, но вовремя спохватился. Скажут, контузило мужика, что тут удивительного!

После войны раз в год, 22 июня, он приходил на улицу Чехова, бывшую Малую Дмитровку, и разговаривал с храмом:

— Вот ты стоишь тут во всем великолепии, а из-за тебя столько народу погибло. И Луиза моя...

Храм молча смотрел на человека, ни в чём не чувствуя своей вины.

 — Ну дождешься у меня! - грозил Незнакомич. - Я тебе покажу!

Однажды спьяну он вновь стал писать письмо куда следует:  «Я, узнав о том, что церковь будут сносить, смалодушничал, - выводил Незнакомич на бумаге, - всю ночь умолял Бога, чтобы он оставил храм. Преступно возопил: «пусть что угодно произойдёт, лишь бы храм не стали рушить». И Бог услышал. Оставил храм в покое. Оставить-то оставил, но началась война. А вот если бы не оставил, то и ничего бы и не было. Прошу принять меры по ликвидации храма». Прочитав на утро письмо, разорвал его в клочья. Прямая дорога в психушку!

Время от времени в голову приходили совсем шальные мысли... Раз я тебя вымолил, мне тебя и казнить! Сам взорву, и дело с концом.

Но как ты взорвёшь? Да ещё в одиночку.

Наступало очередное 22 июня, и Незнакомич снова приходил к храму, укорять его за то, что он стоит, а столько народу погибло. Подолгу стоял, внимательно вглядываясь в воздушный архитектурный ансамбль церкви.

- До чего ж наряден! - останавливались прохожие. - Шедевр московского зодчества!

- На фасадах и не отыскать ровной поверхности. Все в резьбе и каменном кружеве!

В послевоенные годы в церкви Рождества Богородицы в Путинках расположилась репетиционная база цирка, там дрессировали собак и обезьян, клоуны отрабатывали свои смешные номера. Несколько раз 22 июня Незнакомич видел, как в храм входил известный ему клоун.

В девяностые храм стал действующим. Вот тогда-то впервые и переступил Незнакомич порог церкви Рождества Богородицы. Ему уже было за восемьдесят.

Без робости, уверенно, словно хозяин вошел он в храм. И обмер. Совсем другим ему представлялись и само пространство и интерьер.

- Крохотно как! - вслух сказал Незнакомич. И долго, прислонившись к ступенькам, ведущим в придел в честь иконы Божьей Матери «Неопалимая Купина», стоял, рассматривая внутреннее убранство.

И он стал чаще приходить сюда, не только 22 июня. Как-то раз видел актера Александра Абдулова. Говорили, что Абдулов вместе с другими артистами расположенного рядом театра «Ленком» помогал возрождать церковь. А еще он видел того самого клоуна, но постаревшего и смиренного. Клоун долго и старательно исповедовался священнику. «Небось, кается, горемыка, за все свои ужимки и прыжки», — усмехнувшись, подумал Незнакомич. Сам он и не думал ни исповедоваться, ни причащаться.

В 1994 году Незнакомич попал в храм как раз, когда там отпевали хорошего артиста Евгения Леонова. С возрастом он, располневший, внешне стал походить на этого добродушного актера. К тому же Незнакомич впервые побывал на отпевании и очень проникся происходящим, а потому стал задумываться о чём-то глубоком и важном.    

Наступил новый век, а Незнакомич всё жил да жил на белом свете, и уже подумывал грешным делом, что не только храму суждено стоять вечно, но и ему, одинокому старику, время которого уже подтекало к столетию. И вот уже совсем не старого Абдулова, умершего от рака, отпевали в том же храме в Путинках, только уже не на улице Чехова, а как раньше — на Малой Дмитровке.

— Молодые мрут, а мы с тобой, старые, не умираем, — сказал Незнакомич храму после того отпевания.

В том же году он и помер, не дожив до ста лет. Как ветерана войны его навещала медсестра.

— Пусть отпоют меня. В том храме, - простонал он.

— В каком? — спросила медсестра.

— В моем, — глухо ответил Незнакомич. Это были его последние слова. 

Наталья Романова (Сегень Наталья Владимировна) родилась в Сибири. В 1998 году окончила Уральский Государственный педагогический университет. Специалист по социальной работе, по второму образованию – учитель экологии. С 1998 года проживала в Великом Новгороде, работала в психотерапевтическом центре, а также внештатным экскурсоводом Новгородского государственного музея-заповедника. Училась в Литинституте им.А.М.Горького (семинар И.И.Ростовцевой). Ныне живет в Москве. Член Союза писателей России. Автор сборников прозы и романа «Гефсиманский сад» о великой княгине Елизавете Федоровне. Лауреат литературных премий: «Русский позитив» Российского Фонда мира, «Патриот России» Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям, премии им. Л.М. Леонова журнала «Наш современник». Награждена Золотой медалью Пушкина и Золотой медалью Есенина академии русской словесности им. Г.Р. Державина.
Публиковалась в журналах: «Смена» (г.Москва), «Литературная учеба» (г.Москва), "Форум" (г.Москва), «Наш современник» (г.Москва), «Юность» (г.Москва), «Изборский клуб» (г.Москва), «Полярная звезда» (г.Якутск), «Север» (г.Петрозаводск), «Простор» (Казахстан), «Новгород литературный» (г.Великий Новгород), «Русское эхо» (г.Самара), «Вертикаль XXI век» (г.Нижний Новгород), «Югра» (г.Ханты-Мансийск), «Бийский вестник» (г.Бийск), «Невский альманах» (г.Санкт-Петербург), «Легенс» (г.Санкт-Петербург), «Литературный Омск» (г.Омск), «Берега» (г.Калининград); в литературных сборниках: «Светлые души» (г.Вологда), «Литературный проспект-2» (г.Тольятти), «Вече», «Все поэты Новгородской области», «Последний четверг» (г.Великий Новгород) и т.д.

 
Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"
Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную