О, этот Лермонтов опальный, Поначалу кажется, что наш современник довольно точно уловил сущность лермонтовской поэзии. Действительно, смелый, сумрачный, язвительный взгляд Лермонтова таит в себе всепроникающий и целительный свет, и это производит впечатление светящейся живительной тучи над полем русской жизни. В судьбе поэта можно найти объяснение, почему первые же его стихи явились перед читателем не восторженно романтическими, не юношески солнечными, а тревожно грозовыми, несущими сумрачный небесный огонь. Мальчик рано, в неполных три года, лишился матери, а затем, собственно, и отца, у которого бабушка будущего поэта Елизавета Алексеевна отняла право видеться с сыном. Это душевное сиротство Мишеля, при его пробуждающемся могучем даре, обострило внутреннее зрение юного человека, обнажило перед ним трагизм существования на неприветливой земле. Даже если не брать во внимание стихи Лермонтова последних лет, то есть произведения уже оформившегося великого таланта, а взять лишь его первые самостоятельные строки — даже и они отмечены трагическим провидческим знанием о земной жизни, о душе, о любви: Я жить хочу! хочу печали И все же образ «светящейся тучи», хотя и броский, запоминающийся, не вполне объясняет суть. Особость М. Лермонтова в том, что он впервые в русской поэзии (да и, в целом, в литературе) обнажил перед читателем глубины человеческой души с ее светлыми чувствами и темными страстями; он открыл ее противоречивый и трагический мир. Позже этой способностью обладал разве что Ф. Достоевский. В чем гений Лермонтова проявился сразу, в поразительной новизне, так это именно в необыкновенной способности выразить в лирическом стихотворении противоречащие друг другу чувства или настроения, размышляет ли он о родине, о жизни или о счастье: Люблю отчизну я, но странною любовью! Даже любовь (или влюбленность) несет в себе противоречивые внутренние начала: И черные глаза, остановясъ на мне, За всем этим стоит, конечно, духовная сложность человека, которой раньше касался не каждый поэт; для Лермонтова это естественная среда, в которой живет его муза. МОЛИТВА Не обвиняй меня, всесильный, * * * Вспомним, сколько лет судьба отвела М. Лермонтову для творчества. Немногим более десяти. А если учесть, что наиболее значительные произведения в поэзии, прозе и драматургии созданы им после гибели А. Пушкина, то и еще меньше – четыре года. Никто из великих русских поэтов не развернулся во всем блеске своего таланта за столь короткое время. И никто из них, кроме Пушкина, не создал до двадцатисемилетнего возраста столько гениальных творений, обратившись к самым коренным, глубоким и таинственным вопросам человеческого бытия: что есть жизнь и смерть, добро и зло, красота и духовный тлен, служение отечеству и равнодушие к родине, возвышенная любовь и нравственная грязь, душевная чистота и пошлость? Заслуга М. Лермонтова в том, что он, возможно, единственный в русской лирике представил столь полно и трезво, с беспощадной правдой портрет своего поколения, его духовную, нравственную физиономию и поселил на многие десятилетия тревогу в русское сердце: что же будет с нашей родиной, если мы и дальше станем чувствовать, думать, поступать, как сегодня? Проницательный и страстный поэт, Лермонтов лучше других видел пороки современного человека, общества, устройства жизни и с беспощадной прямотой говорил о них. ДУМА Печально я гляжу на наше поколенье! Лермонтов имел право на такие суровые, откровенные слова. Еще совсем юношей, написав стихи на смерть Пушкина, он бросил вызов самым могущественным силам империи; затем попал в гущу Кавказской войны и с честью вынес кровавые испытания. Он рано стал национальным поэтом, познавшим противоречивый, загадочный характер своего народа; этот народ мог со спокойной и мужественной готовностью стоять до конца на Бородинском поле и мог переживать необъяснимые провалы в безволие и безысходность. Но нас сейчас интересует новизна лермонтовского чувства, привнесенного в русскую поэзию. Да, новизна, потому что именно он утвердил в нашей лирике любовь к отечеству страдающему и не раз спасавшему мир, униженному и возрождавшемуся для новой всесветной славы — любовь к нему, как сокровеннейшее и, может быть, главнейшее чувство русской души. Как всегда, гений оказался современным на века. Более чем полтора столетия спустя молодой России опять стоит выслушать приговор великого предка, как приговор нынешний, только что вынесенный. С этим не согласятся властвующая чернь и те немногие, кто «под сению закона» устроили себе роскошную воровскую жизнь; но с этим придется согласиться миллионам русских, которые еще не потеряли чести и достоинства «во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах своей родины». Только деятельная любовь помогала нашим пращурам и поможет нам вернуть великую Россию – поймем ли это мы, как уже понимал семнадцатилетний М. Лермонтов, ее будущий страдалец и ее бессмертный певец: Прекрасны вы, поля земли родной, У Лермонтова и признания-то, обращенные к отечеству, особые, не похожие на строки его предшественников; эти признания словно бы намеренно «снижены», «одомашнены», как беседа с родным полем за околицей или крестьянскими хатами за окном. «Слава, купленная кровью» не шевелит в нем «отрадного мечтанья», будто не он вчера вдохновенно воспел эту славу в стихотворении «Бородино». Такой «шаг на попятную», конечно, нужен был пылкому Лермонтову для того, чтобы с особой душевной теплотой напомнить читателю о близких, материнских чертах своей дорогой родины. Сейчас особенно ясно видно, что он первым с такой огненной страстью, душевным напряжением, общественным темпераментом сказал свое слово о боли и надежде русского человека – о России. Он первым сделал эту тяжкую думу главным содержанием собственного творчества. РОДИНА Люблю отчизну я, но странною любовью! * * * В критической литературе написаны тома о мрачном характере лермонтовской лирики, о «демонизме» поэта. Но если это так, то почему его строки завоевали читательскую душу, поселили там любовь к его бессмертным песням? Думаю, особость М. Лермонтова еще и в том, что он, как никакой другой русский поэт, открыл бесценные сокровища своего сердца, во многом идеальные качества человека – сострадание к живому на земле, милосердие, порыв к духовному совершенству, тихую святость. Иные его стихи можно шептать, как сокровенную исповедь: Когда волнуется желтеющая нива, Этим «молитвословным языком» написаны многие-многие стихотворения Михаила Лермонтова. А ведь надо помнить: поэт приходил к этому языку в дни житейских бурь (что стоят две ссылки на Кавказ, под чеченские пули); он приходил к этому языку после черного отчаянья, горчайших открытий, поражений в любви, незаслуженных обид и клеветы. Но они не замутили его душу, не ожесточили ее и не заглушили чистого поэтического родника. Вот лермонтовская «Молитва» – недаром этот заголовок венчает несколько стихотворений поэта разных лет: Я, матерь божия, ныне с молитвою В воспоминаниях о М. Лермонтове его образ двоится: одни пишут о желчном, несносном характере поэта, другие воскрешают светлые минуты братского общения с ним. «...был дурной человек: никогда ни про кого не отзовется хорошо; очернить имя какой-нибудь светской женщины, рассказать про нее небывалую историю, наговорить дерзостей – ему ничего не стоило», – утверждал А. Тиран, ограниченный, пристрастный сотоварищ Мишеля по Школе гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров. «В юнкерской школе, – словно споря с ним, писал другой однокашник поэта, А. Меринский, – Лермонтов был хорош со всеми товарищами, хотя некоторые из них не очень любили его за то, что он преследовал их своими остротами и насмешками за все ложное, натянутое и неестественное, чего никак не мог переносить». «Лермонтов был неуживчив, относился к другим пренебрежительно, любил ядовито острить и даже издеваться над товарищами и знакомыми, его не любили, его никто не понимал»,– настаивал сослуживец поэта по лейб-гвардии Гродненскому гусарскому полку А. Арнольди.
Этот недалекий человек пытался судить даже о том, что было недоступно ему: Даже бесшабашную храбрость Лермонтова на Кавказе холодно-трусливые наблюдатели оценивали со своей колокольни. В 1840 году в Чечне Михаил Юрьевич получил в свое распоряжение отряд в сто казаков, которыми до него командовал легендарный смельчак и дуэлянт Р. Дорохов (он стал прототипом Долохова в романе Л. Толстого «Война и мир»). Офицер Генерального штаба Л. Россильон, служивший на Кавказе в те же годы, оставил для потомства такое мнение: «Лермонтов был неприятный, насмешливый человек и хотел казаться (выделено у автора — А.Р.) чем-то особенным. ...Собрал какую-то шайку грязных головорезов. Гарцевал Лермонтов на белом, как снег, коне, на котором, молодецки заломив белую холщовую шапку, бросался на чеченские завалы. Чистое молодечество!..» Л. Россильону не нравилось даже то, что поэт ел с казаками из одного котла и спал, как и они, на голой земле. Слава Богу, что и от Р. Дорохова осталось одно письмецо, несколько строк, как ответ штабисту: «...по силе моих ран я сдал моих удалых налетов Лермонтову. Славный малый – честная, прямая душа – не сносить ему головы. Мы с ним подружились и расстались со слезами на глазах. Какое-то черное предчувствие мне говорило, что он будет убит. Да что говорить – командовать летучею командой легко, но не малина. Жаль, очень жаль Лермонтова, он пылок и храбр – не сносить ему головы». Понятно, что воспоминатели были людьми разными: одни – объективными и проницательными, другие – пристрастными, близорукими, мелочными. Да и писали они с целями разными: кто оставить для потомков правду о поэте, а кто – свести поздним числом счеты с ним, очернить его. Поэтому в любом случае лучше, полезней в поисках истины обратиться к стихам М. Лермонтова. Там – наиболее точный его портрет, там – правдивый дневник его души, там – неискаженное отражение его ума, темперамента, дум и помыслов: Когда я унесу в чужбину Стихи М. Лермонтова – это психологически затейливая, тонкая и захватывающая повесть о том, как в жестоком мире, среди не понимающих певца людей, в среде, чуждой творчеству, пылкая и чистая душа ищет тепла, участия, братского отклика. Возвращаясь в северную столицу с Кавказа, поэт тревожился: Найду ль там прежние объятья? Постоянный мотив лермонтовской лирики – найти на земле родную душу, опереться на нее и стать ей опорой, поделиться с ней теплом и согреться ее участием. В этом порывистом, безжалостно-ироничном, склонном к постоянным проказам человеке жила бессмертная нежность. Такое бывает только с великим сердцем. Кажется, вот они – трезвые, осуждающие строки о своем всегдашнем окружении, из которого не дано вырваться: Мелькают образы бездушные людей, Можно ли в таком ежедневном соседстве быть способным на сентиментальность, детскую непосредственность, на непрошеные слезы, наконец? Оказывается, можно. Слышу ли голос твой Это как проявление Божественной благодати: Всевышний вливает в земного человека благородство, самоотвержение, братскую любовь к другой душе, то есть чувства, которые и должны быть свойственны Его созданию, но осквернены или подорваны нашими грехами. И вот, наконец, в поэте они торжествуют, проявляются во всей своей красоте. Приведу строфы лишь из трех посвящений М. Лермонтова женщинам – адресаты разные, но сердце, исторгнувшее эти слова, согрето одними и теми же чувствами уважения, благодарности, нежной приязни: Залогом вольности желанной, Нет, что ни говорите, а только душа художника еще остается верна тому образу, что хотел видеть в человеке Творец; только она еще сопротивляется проискам зла, тлетворному дыханию среды и времени. О, полно извинять разврат! * * * Лермонтов продолжил после Пушкина миссию человеколюбия. Поэзия осталась храмом, войдя в который, человек очищается от нравственной грязи, дурных помыслов. Стих, «облитый горечью и злостью», предназначен только для демонов зла; для тех же, кто ожидает ангелов света, поэт находит самые нежные, ласкающие душу слова: РЕБЕНКУ О грезах юности томим воспоминаньем, Поэт умел быть благодарным за малую искру любви; он умел оценить нравственный подвиг любой души. То, что эта благодарность и эта добрая оценка чужого бескорыстия постоянны в его стихах, не ускользает от внимательного читателя. Мы любим Лермонтова за свет, который развеивает и тоску, и неудовлетворенность, и злость – то, что недобросовестные толкователи выставляли в его творчестве на первый план. Слепец, страданьем вдохновенный, * * * В русской поэзии еще до Лермонтова утвердилось мнение об избранности певца. После Пушкина об этом трудно было сказать что-то новое, свежее. Однако Лермонтов осмелился продолжить этот разговор, как еще один мудрый собеседник, многое дополняя и уточняя, многое освещая по-новому. А. Пушкин писал: Свободы сеятель пустынный, Для М. Лермонтова поэт – тоже «свободы сеятель пустынный». Но долг его возрос, а права расширились. В дни народных бед, народных страданий пушкинский наследник требует от поэта первым откликаться на «голос мщенья», первым принимать на себя удар. И он знает: чернь всегда будет третировать и ненавидеть певца, не соглашаясь с тем, «что бог гласит его устами». С тех пор, как вечный судия Укор невежд, укор людей * * * У поэтического слова есть тайное очарование, и М. Лермонтов первым дал читателям возможность почувствовать это. Почему тайное очарование? Потому что это очарование необъяснимо, потому что оно не только присутствует в слове, но и разлито вокруг него и за ним, в дальней дали. Эту тайну русской поэзии позже пытались объяснить символисты. Д. Мережковский, прозаик, поэт, критик, приведя строку Ф. Тютчева «Мысль изреченная есть ложь», заметил: «В поэзии то, что не сказано и мерцает сквозь красоту символа, действует сильнее на сердце, чем то, что выражено словами». Эту мысль развил другой поэт и теоретик символизма Вяч. Иванов: «...если ...я, поэт, не умею заставить самую душу слушателя петь со мною другим, нежели я, голосом, не унисоном ее психологической поверхности, но контрапунктом ее сокровенной глубины, – петь о том, что глубже показанных мною глубин и выше разоблаченных мною высот, если мой слушатель – только зеркало, только отзвук, только приемлющий, только вмещающий, – если луч моего слова не обручит моего молчания с его молчанием радугой тайного завета, тогда я не символический поэт». Опустим слово «символический» как понятие условное. То, о чем говорят оба автора, – это верные и глубокие замечания, относящиеся к коренному свойству русской классической поэзии: многозначному смыслу ее великих произведений. И, может быть, именно М. Лермонтов первым смог решить эту невероятной сложности задачу: его стихи таят глубины, которые глубже видимых поначалу, и очерчивают высоты, которые выше отмеченных первым взглядом: АНГЕЛ По небу полуночи ангел летел, * * * Редкий русский поэт, даже и тот, чей талант был принят современниками
безоговорочно, избежал пристрастных толкований, ложного отражения в кривых
зеркалах критики. М. Лермонтов не стал исключением. Сороковые-шестидесятые
годы девятнадцатого столетия стали временем ожесточенной борьбы общественных
сил России за и против отмены крепостного права. Революционно-демократическая критика все больше склонялась к мысли, что литература, в том числе и поэзия,
должна быть орудием в этой борьбе, а охранители существующего порядка –
что «грубая жизнь» не может вторгаться в область творчества. Н. Добролюбов
писал: «Прочтите всего Пушкина, Лермонтова, почти всех современных поэтов:
много ли найдете вы у них задушевных звуков, вызванных простыми, насущными потребностями жизни? Повсюду фантазия, аллегория, эфир; реализм проявляется
только в описаниях природы...» А от этого рассуждения рукой подать до вывода:
на внимание читателя имеет право только «нужная» поэзия – та, что толкает к
действию, а не та, что очаровывает «эстетическими тонкостями». «В свое время,– утверждал Н. Добролюбов,– нужными людьми для нашего общества были –
не только Пушкин и Лермонтов, но даже и Карамзин и Державин. Теперь (это
написано в 1860 году – А.Р.), если бы явился опять поэт с таким же содержанием,
как Пушкин, мы бы на него и внимания не обратили; Лермонтов и теперь еще мог
бы занять многих, но он все-таки не то, что нам теперь нужно». Особенно лихо,
с оголтелой бравадой расправлялся в своих статьях с русскими гениями
Д. Писарев. Требуя от поэтов, как и его идейные друзья, служения «живым
потребностям современности», этот толкователь литературы писал:
«Если вы предложите мне вопрос: есть ли у нас в России замечательные поэты? –
то я вам отвечу без всяких обиняков, что у нас их нет, никогда не было, никогда
не могло быть – и, по всей вероятности, очень долго еще не будет. У нас были
или зародыши поэтов, или пародии на поэта. Зародышами можно назвать
Лермонтова, Гоголя, Полежаева, Крылова, Грибоедова; а к числу пародий я
отношу Пушкина и Жуковского. Первые остались на всю жизнь в положении
зародышей, потому что им нечем было питаться и некуда было развиваться.
Силы-то у них были, но не было ни впечатлений, ни простора, поэтому ничего
не вышло, кроме односторонних попыток и недодуманных зачатков разумного Но эти зародыши все-таки заслуживают наше уважение, заслуживают именно тем, что не могли развернуться. Значит, при благоприятных обстоятельствах из этих элементов могло выработаться что-нибудь порядочное. Но о людях второй категории, о пародиях на поэта, нам приходится высказать совершенно противоположное мнение. Эти люди процветали «яко крин»*, щебетали, как птицы певчие, и совершили «в пределе земном все земное»**, то есть все, что они были способны совершить. В произведениях этих людей нет никаких признаков болезненности или изуродованности. Им было весело, легко и хорошо жить на свете, и это обстоятельство, конечно, останется вечным пятном на их прославленных именах. Впрочем, нет, – не вечным. Так как эти господа уже теперь ничем не связаны с современным развитием нашей умственной жизни, то мы можем надеяться, что их прославленные имена скоро забудутся или, по крайней мере, превратятся для русских людей в такие же пустые звуки, в какие уже давно превратились имена Ломоносова, Сумарокова, Державина и всяких других бардов прошлого столетия».
Как частному мнению, этим словам можно не удивляться: мало ли было на Руси иванов, не помнящих родства. Но ведь подобные упражнения больного или незрелого ума печатались в известных отечественных журналах (в частности, статья Д. Писарева «Реалисты», откуда взяты эти строки, публиковалась в столичном журнале «Русское слово»), они входили в многократно переиздававшиеся сборники. Читателям внушалось, что Пушкин и Лермонтов – это пустой звук, что Россия – это такая страна, где «замечательных поэтов» «никогда не было и никогда не могло быть». Со временем ретивых пропагандистов «общественной пользы» литературы сменили фанфаронистые зачинатели «нового искусства», призывавшие сбросить классиков с «парохода современности». Футуристы (Д. Бурлюк, В. Маяковский, Б. Лившиц, А. Крученых, Е. Гуро и др.) на полном серьезе писали, что лермонтовские строки: «По небу полуночи ангел летел, и тихую песню он пел...» – имеют «бескровную звуковую окраску» и не удовлетворяют их, как «картины, писанные киселем и молоком»; а вот-де они, футуристы, творят подлинные «образцы звуко- и словосочетаний»: дыр, бул, щыл, «В этом пятистишии (?!),– добавляли они,– больше русского национального, чем во всей поэзии Пушкина». Следом за этими «новаторами» пришли радетели классового, пролетарского искусства и с тем же гонором объявили поход против «буржуазной» литературы. И странное дело: в шельмовании русской классики с идеологами пролеткульта часто смыкались их идеологические противники – критики, которых можно назвать западниками. Все-то находили они у великих русских поэтов непростительные изъяны, все-то наши певцы оказывались для них хуже заграничных корифеев. Жил, к примеру, в те годы плодовитый критик Ю. Айхенвальд, еще в начале двадцатого века выпустивший трехтомную книгу «Силуэты русских писателей». Высланный в 1922 году за границу вместе с известными писателями и философами, он и там переиздавал свою работу. Поклонники Айхенвальда называли его «поэтом в критике», «мастером афористического письма», оставившим в книге о писателях «россыпь тонких наблюдений». Так вот: пассажи этого автора «тонких наблюдений», касающихся М. Лермонтова, я, признаюсь, читал с чувством омерзения. «По всей поэзии Лермонтова,– писал Ю. Айхенвальд,– переливаются две разнородные волны дела и равнодушия, борьбы и отдыха, страсти и усмешки. Борются между собою пафос и апатия. Это и раздирает его творчество; это, между прочим, и делает его поэтом ярости и зла. Если напряженность душевных состояний сама по себе легко разрешается какою-нибудь бурной вспышкой и кровавой грозою, эффектом убийства и разрушения, то человек, который с этой напряженностью сочетает надменный холод мысли, жестокую способность презрения и сарказма, будет особенно тяготеть к делу зла. И Лермонтов показал зло не только в его спокойно-иронической, презрительной и вежливой форме, не только в его печоринском облике, но, больше, чем кто-либо из русских писателей, изобразил он и красоту зла, его одушевленность и величие. Поэт гнева и гордыни, он сызмлада полюбил черный образ Демона, он детскою рукою написал безобразную фигуру Вадима, русского Квазимодо, – но только без нежности своего родича; он тешил себя картинами ужаса и гибели, войны, разбоя, мести...» Не знаю примера, когда бы о поэте, считающемся национальной гордостью страны за его великую любовь к отечеству, духовную мощь и светоносность творчества, распространяли такую чудовищную ложь, когда бы так бесстыдно клеветали на него. Лермонтов – поэт ярости и зла, гнева и гордыни? Он тешил себя картинами ужаса, гибели, войны, разбоя и мести? Его лирика несет надменный холод мысли, жестокую способность презрения? Она воспевает красоту зла? Ничего более злобного и вздорного не придумали ни прижизненные, ни посмертные враги поэта. И уже в наше время духовные наследники автора «Силуэтов...» переиздали его сочинение (на этот раз в двух томах), «одев» книгу в красочный, подарочный переплет. Знают нынешние «демократы», какие корни нужно подрубать, чтобы иссушить живую народную память. * * * Еще в юности М. Лермонтов написал одно особенное стихотворение. В нем поэт провидчески предугадал свою короткую жизнь, определил особенность своего творческого дара и судьбы, заявил, что он способен выполнить миссию, Нет, я не Байрон, я другой, Пожалуй, это ключ к недолгой жизни и к бессмертному творческому наследию Михаила Юрьевича Лермонтова. Он во всей полноте открыл свою душу, и его исповедь оказалась столь бесценной, поучительной, близкой нам, что мы помним в ней каждый звук. «Прочувствовать великого поэта,– словно бы и от нашего имени написал в свое время В.Белинский,– это значит пережить целую жизнь, принять в себя целый, отдельный и самобытный мир мысли, следовательно, дать своему нравственному существованию особенную настроенность, отлить дух свой в особую форму». Так оно и есть. Все, что успела высказать великая душа поэта, осталось с каждым из нас как самое сокровенное, самое нужное и ценное для собственной жизни. ____________ |