Вспомним о солдате…

Долго курские писатели собирались издать посмертный сборник прозы Петра Георгиевича Сальникова. Да только скудеющие год от года издательские ресурсы писательской организации не позволяли этого сделать. Наконец, решением областного комитета по культуре книга Сальникова «Свеча в душе» была включена в план издания на 2012 год – к 85-летию со дня рождения и к десятилетней годовщине писателя – и по выходу в свет распределена в курские библиотеки и школы.

Биографическая справка:
Пётр Георгиевич Сальников родился 11 июля 1926 года в Плавске Тульской области. Участник Великой Отечественной войны, которую закончил на дальневосточном фронте. Был ранен в боях с японцами, имеет боевые награды.
Учился на филолога в Саратовском университете и в Высшей партийной школе. Более 20 лет работал в отечественной журналистике, был редактором газет, директором телестудии , членом Правления Союза писателей РСФСР.
Прозу начал писать в 1952 году . Книги “Астаповские летописцы” и “Калинов покос” посвящены образу любимого писателя-земляка Льва Толстого, с которым, можно сказать, он был заочно знаком через своего деда, лично знавшего Льва Николаевича. Военная тема разработана в повестях “Николай Зимний, Николай Вешний”, “Повесть о солдатской беде”, “Братун”, “Горелый порох”, во многих рассказах.
После переезда в Курск в 1975 году он одиннадцать лет возглавлял Курскую писательскую организацию.
Смерть помешала закончить последнюю книгу «Натурщица». Умер в Плавске 24 марта 2002 года.

Предлагаем вашему вниманию рассказ «Точило» из сборника Петра Сальникова. «Свеча в душе».

Петр САЛЬНИКОВ

ТОЧИЛО
Рассказ

Я родился в невеликом городке Плавске, что на Тульщине, в семье рабочих-умельцев. Дед, отец и дядья мои на нашей слободе слыли мастерами на все руки. Все — от самопального ружья до гроба — они могли сладить саморучно. Помимо всякой работы по металлу, малярного, кровельного и столярного дел, они подряжались иногда в ближних деревнях рубить избы.

Дед Ксенофонт Кондратьевич наладку инструмента не доверял никому, хотя отец и любой из моих дядьев мог это делать не ху­же его. Ну, такой у него норов. И вот однажды, собираясь в под­ряд, дед вынес из сарая огромное точило. Тяжеленное — двум му­жикам не поднять. Стояло оно упористым козлом на четырех дубо­вых ногах. Под круглым, как жернов, песчаником подвешено долбле­ное корытце. Дед налил туда воды, смазал дегтем втулки, в кото­рых держалась ось кругляка, обе приводные шестеренки, принес плотницкие топоры, долота, стамески и скребки для сдирания коры с дерев. Повязал ремешок на голову, чтоб не спадали волосы на лоб, подозвал меня и сказал:

— Ну, Пётра, крути-верти! Будя бегать, не маленький, небось, картузом не сшибешь ужо...

Тайком я уже не раз пробовал крутить то самое точило. Вхо­лостую у меня получалось куда как ловко! Но тут, хоть и обра­довался такому доверию, к точильному станку подошел не без робости: как-то у меня получится теперь? Ручка большущая, четыре моих ладони. Я скоро упыхался, но вида не подаю. А когда взмокла рубашка на лопатках, дед велел передохнуть. Полапал огромной ручищей бороду, а потом потеребил мои волосенки на голове и сделал вид, что это я его так умаял, а не он меня.

— Ты больно-то не шустри, Петра. Эдак и топоры погорят...

Дед сел на завалинку и набил трубку. Польщенный похвалой, я примостился рядышком. Руки мои гудели гудом и, должно, от солнца колюче пестрило в глазах.

— Бабка сказывала, нынешней осенью ты в школу пойдешь?

— Ага! — с пугливой радостью ответил я.

— Мать букварь-то купила?

— Угу! И арифметику...

— Вот подрастешь, читать насобачишься, я тебе книжку про ме­ханику в Туле куплю. Станки, настоящие машины крутить научишься. А эту каменную дудыргу, — дед трубкой показал на точило, — мы цыганам подарим.

Не раз еще взмокала рубашка на мне, немало просыпалось ог­нистого крошева из глаз, пока дед не дал остановку.

— Будя! Молодец, Петра.

После точила он принялся доводить топоры и долота на брус­ках и оселках до огневой остроты, какую тут же и пробовал на себе. Закатав рукав рубахи до локтя, он смочил водой волос на руке и лезвием топора стал брить. Считал инструмент готовым, когда волос начинал поддаваться, как бритве. Я млел над этой дедовской причудой, понимая и свою причастность к «тонкой» ра­боте.

— Обсох? — он приложил к моей мокрой спине лапищу и засме­ялся: — Ну, быть тебе казюком, Петра. А пока гуляй-бегай!

Я знал, что мужиков нашего дома вся слобода за глаза клика­ла казюками. Мне казалось, что это бранное слово и не хотел носить такое прозвище. Слегка обидевшись на деда, я по­бежал к матери и стал допытываться, что означает это чудное слово.

— А ты, сынок, у самого дедушки спроси, — с явной хитрецой посоветовала мама.

Я, конечно, спрашивать не осмелился, боясь, что он тогда не доверит мне крутить точило.

* * *

Шло время. Я уже бегал во второй класс, и дед с отцом мне теперь доверяли не только вертеть точило, но рубить старые гвозди на заклепки, шабрить медную посуду и самовары для по­луды, разжигать паяльную лампу, сносно орудовал я и топориком — дед выковал его специально под мою руку. Да мало ли чего я уже мог делать в свои десять лет! И слободские ребята — аховский народец — в открытую меня дразнили казюком. В школе я быстро, по дедовскому выражению, «насобачился» читать и втайне ожидал, что вот-вот он мне купит обещанную книжку «про механику». И вдруг, ровно снежная глыба в оттепель съехала с крыши и разби­лась оземь, так и мечты мои разлетелись вдребезги.

Однажды, возвратясь из школы, я поразился переполохом, какой царил в доме: бабка и обе тетки ревмя ревели с молитвенным причетом, будто в избе случился покойник. Ребятня — мои меньшие сестренки и братик, забившись под крыльцо, напуганно хлопали сухими глазенками и держали щенка Шарика, рвущегося к своей матери. Пальма бездыханно лежала у плетня, оскалив злющие зубы.

— Чтой-то с ней? — спросил я.

Несмышленыш Володька первым выкарабкался из-под крыльца и, поддернув сопли, выпалил:

— Это ее минцанер из нагана бабахнул.

— Какой милиционер?

— Оне там, в салае, — Володька бесстрашно повел меня за избу, к сараю, где располагалась дедовская мастерская.

Возле стояла милицейская рессорная тележка с желтой дугой в красных звездочках. Конь тоже был очень красивый, вороной мас­ти, с белым кружком на лбу. Он настороженно прядал ушами и виш­невыми глазами косился на меня с братом. Два милиционера в бе­лых матерчатых касках с двумя козырьками — на лоб и на затылок — по-воровски шарили в мастерской, чего-то искали. Потом стали выбрасывать инструмент наружу, к колесам тележки.

— Дедушка ругаться будет! — попытался я остепенить милици­онеров.

— Марш отседова! — шугнул на нас тот, который повыше, в пор­тупеях со свистком и наганом. — А то вот ременякой огрею — штаны намочишь.

Мы побежали к бабушке, и я рассказал обо всем, что видели. Тетки продолжали плакать. Бабка очухалась первой — отёрла сле­зы подолом фартука, громко высморкалась и приказала мне:

— Ты, детёнок, беги в кузню и покличь домой дедушку.

Дед работал кузнецом в железнодорожных мастерских. Володька снова полез под крыльцо, а я побежал на станцию. Когда вороти­лись, дед прошел к сараю, сняв картуз, поздоровался и спросил:

— Какую потерю ищем тут, служба?

— Чего искали – нашли. От нас далеко не упрячешь, — с тихим злорадством ответил старший милиционер, поправляя ремни и кас­ку.

— По какому праву в чужом дому роемся? — все тем же ровным голосом спрашивает дед.

— Нам донесли, а мы обязаны… — осклабясь в натужной улыбке, затараторил милиционер со свистком. — А то, вишь ли, понимаешь, демидовщину развели тут. В нэпманы метишь, старый хитрец?

— Мы казюки, а не ваши нэпманы, молодой удалец. — Дед триж­ды приложил сжатый кулак к груди. — Не то и не тех ищете!

— Тогда чем займаемся здеся? — съязвил младший милиционер и, как бы для блезира, лапнул желтую кобуру нагана.

— Ты пушкой своей не пужай! — построжел дед. — Мы давно пужэны...

— Тебя делом спрашивают! — прибавил строгости и старший милиционер. — А то ишь хозяева какие нашлись — целую металлур­гию развели тут. Может, и трубу поставишь ишо, и гудок приделаешь, эксплуатацию заведешь?.. Народ возмущаешь, старый!

— Будя пустое молоть. — Дед достал кисет с табаком и при­нялся набивать трубку. — Люди сами идут. Милостью просят: то ружье почини али «зингерку» — у кого есть, то самовар вылуди, примус наладь, крышу покрой, да и по сапожному и столярному де­лу нужда бывает...

— Вот-вот, у людей нужда, а тебе — чистый капитал. — Старшой охально потряс пальцем перед дедовой бородой.

— Видит бог — ни с одной души и гривеника не взяли.

— Выходит, за «здорово живешь» работу ладишь? — все больше распалялся милиционер со свистком.

— Я же толкую, что мы казюки, а не кустари нэпмановские. Ка­зенные рабочие, мы не сами себе, значит, а всем на добро ладим. Я на железке в кузне мантулю. Сыновья с невесткой — на заводе, при государственном деле... Осминниками нас не наделяли, огорода тоже не водим, вот и пробавляемся ремеслом — для души как бы... За работу берем кто чего даст: пшенца, мучицы, картох ведерко-другую, молочка ребятишкам — вот и весь капитал. Нужда нуждой держатся — так-то, служба. А вы своевольство учиняете. Не по-божески эдак.

— Твоим причиндалам законная конфискация полагается. А мы, как видишь, при законе. — С начальственной солидностью старшой похлопал по кобуре нагана.

— Сила ишо не закон, — проворчал дед, поводя крутыми лопатками под рубахой.

Его спина мне померещилась преогромной горой — с нее хоть на салазках катайся. Двинь он этой горой на милиционеров, послетали бы их тряпочные шеломы с голов и наганы с ремней.

— От вас порохом воняет, а не законом! — шибче запыхтел дед своей трубкой.

— Но! Но!.. В тайгу запросился, борода крученая? — постращал еще пуще старшой и приказал младшему милиционеру: — Грузи струмент, Шамотов!

В дощатый кузовок брички полетели молотки, зубила, коловороты, паяльники, клещи, рубанки и всё другое, обо что грелись и ру­ки, и души мужиков нашего дома. А когда в тележку были брошены топоры, в том числе и мой топорик, я взревел теленком и у меня подогнулись ноги, будто чем-то тяжелым саданули по моим колен­кам. Дед, широко вздохнув, подошел к тележке, вызволил из желез­ной кучи мой топорик и подал мне в руки. А милиционерам сказал:

— Парнишку не троньте! Он вам не буржуй какой-то. Малый топор — его забава. Разуйте зенки-то да глядите, чего берете. Не шибко ли расхорохорились?..

Милиционеры смолчали. Но дело свое продолжали. Сняли с вер­стака тиски и тоже бросили в тележку. Потом завернули в отцов­ский фартук паяльную лампу — самую дорогую вещь — и водрузили ее поверх всего конфискованного инструмента. Я снова хотел за­реветь, но дед прицыкнул, чтобы молчал. А мне вспомнилось, как отец ездил в Тулу за этой лампой и заплатил за нее какому-то оружейнику свою полную получку, за что потом мама дулась на отца до новой зарплаты...

Погрузив мелкий инструмент, милиционеры взырились на точило, козлом стоявшее у стены сарая.

— А с этим агрегатом что будем делать? — младший спросил старшего.

— Чо-чо, — передразнил своего подчиненного старшой. — Приказано же: чего увезти нельзя — изничтожить. И вся недолга.

— Да больно уж штука-то завидная! — почмокал губами Шамотов, разглядывая, будто заморскую диковину, точило.

— Тогда грузи, коль понравилась, — потрафил своему помощ­нику старшой.

Тот попробовал и не сдвинул точильного козла с места. Тогда оба они принялись тащить его к тележке. И смешно было смотреть на чудаков — «козел» так и не поддался им, словно он был живой и чуял близкую расправу над ним. Упыхавшись, начальник злобно скомандовал подчиненному:

— Бей на месте!

Младший вынес из мастерской кувалду, густо поплевал на ладони и неуклюже, без малейшей сноровки шибанул по точильному камню. После первого удара точило ответно стрекануло снопом красно-белых искр по глазам милиционеров. Озлившись, неудачник уда­рил еще раз. И лишь с третьего раза каменный ошибок от­летел к ногам старшого. Тот пугливо отпнул его сапогом, будто он был горячим. Потом еще разок вышибли искры из точила, и оба законника осклабились в улыбке, как дикари, добывшие огонь. Не одолев «агрегата», они попинали его ногами и, завалив на бок, оставили в покое.

— Азияты! — покачал головой дед. — Вам ишо бы перо в нос...

Милиционеры не поняли, что проворчал дед, и спросили свое:

— А где мужики твои, старый хрен? Работнички сподручные?

— Я же сказал, на заводе они, — дед глянул на солнце. — Счас гудок дадут — и тут будут.

Вскоре и правда паровозно прогудел заводской гудок, и отец и дядья, а с ними и мать моя (там же работала маляром) пришли домой.

Милиционеры в избу впустили одну мать, а деду и его сыно­вьям приказали следовать за ними в «отделение». Самый младший из дядьев — Сергей — заартачился. И если бы не дед, он бы поко­лотил законников. Те даже наганы повынимали. На случившийся заполох сбежалась слободская ребятня, а за ней потянулись и взро­слые — поглядеть да посудачить.

Конь с желтой дугой, должно с перестоя, прытко вынес из-под горы, где стоял наш дом, тележку на булыжниковую улицу. С плетью в руках на передке сидел младший. За тележкой понуро шагали самые дорогие мне люди. Идя позади, конвоировал их старший ми­лиционер с наганом в руке. В зубах у него свисток на шнурочке, и он частенько тревожно посвистывал, отваживая любопытную ме­люзгу от арестованных. Не выпуская своего топора из рук, с па­цанвой увязался и я. Заметив меня, отец погнал домой. Я дважды ослушался — тогда он меня одарил горячим подзатыльником. Деду Ксенофонту не понравилась отцовская выходка, и он тут же съез­дил своей лапищей по затылку отца. Конвойный милиционер, рас­хохотавшись, притопнул на меня сапогом:

— А ну, брысь отседова! Мотай домой, парень, а то и тебя в каталажку забарабаю.

Я послушно отстал, хотя мне очень хотелось подбежать к ми­лицейской тележке, изрубить оглобли и тем остановить процессию, вызволить деда, отца и дядьев. Дедушка, оглянувшись, долго посмо­трел на меня, потом сорвал с головы ремешок, и волосы густо сползли на лоб, закрыв его печальные глаза.

Вдруг, не понять откуда, объявился Финаша — наш слободской дурачок. Дергая широченными портками и раскрылетив балахонис­тую, не по росту, рубаху, кособочась подбитым петухом, он прыгал, приплясывая, попереди лошади и блаженно орал:

— Казюков ведут!.. В кутузку ведут!.. Казюков ведут!..

Возница-милиционер со всего плеча огрел дурачка плетью, но тот, почесав спину и отбежав подальше вперед, продолжал неисто­во блажить на всю округу:

— Казюков ведут!..

С порогов домов и крылец пялились глазами люди на очеред­ную процессию арестантов. Старики покачивали головами, теребили бороды, женщины жалостливо помаргивали, роняя всегда близкую слезу, и вкрадчиво крестили себя и обедованных казюков...

Допросы шли всю ночь, и только поутру, когда прогудел гудок и милицейское начальство переговорило с заводским руко­водством, арестованных отпустили. Обнаружилось, что все они никакие не нэпманы, а ударники пятилетки и занесены в почет­ную книгу строителей социализма. Отпустить отпустили, но кон­фискованный инструмент не вернули, так как он еще вечером был разграблен начисто. Кем? Бдительные законники не стали объяс­нять деду...

Милицейская тележка стояла у подъезда «отделения» без ко­ня, с задранными к небу оглоблями. Старик, заглянув в пустой ку­зовок, покачал головой и побрел в свою кузню — там, как во вся­кое утро, его ждала работа.

 

*

Время шло своим чередом. Каждодневно в нужные часы гудел заводской гудок. Работали казенную работу отец с матерью и мои дядья. Без малого износа своей дюжинной силушки ковал железо и мой дед, пока не грянула «священная». В первый же год войны на дальних и ближних фронтах сложили свои головы сыновья де­да — все до единого. Как водилось на Руси, Ксенофонт Кондратич запил с горя, накликая и на себя скорую смертушку. Но не от ви­на помер дед. Оно его, сколько помню, никогда не брало. Сокруши­ла его со света злынь-тоска по родным сынам. За неделю до пол­ной остановки сердца дед сходил в свою старую кузню и попро­сил молодых мастеров отковать ему крест.

— Ай помирать надумал, Кондратич? — с шуткой отнеслись к этой просьбе его бывшие подмастерья.

— Надумал, ребята. Пора!..

— Это мы в один момент. Какой тебе хочется?

— Какой мне хочется, вам не сладить, ребятушки — кишка тонка.

— Не скажи, Кондратич. Чай, сам учил, — не сдавались ребята.

— Тогда вот какой, — захорохорился дед, будто и не было никакой тоски. Расчистил сапогом местечко на земляном полу и шпальным костылем вычертил желанный для него крест. — Вот – осьмиконечный, с титлом штоб и подножием... Нет, не смогёте, — разочарованно вздохнул старик. — Ладно уж, сварганьте какой по руке вам. Авось не мне на него смотреть и молиться.

Молодые кузнецы, в меру дурачась и труня над своим бывшим мастером, сладили крест быстро и на погляд — не так уж и дур­но, чем вполне ублажили деда. Правда, в том заслуга и самого ста­рика: он не раз перехватывал молот у кузнеца и сам до задышки ладил то, что не доверял молодым рукам. А когда кончили, Кондратич выставил положенную бутылку. Парой глотков и сам причастился. Положив на язык дольку щипучего лука для горькости, дед взвалил себе на горб тяжеленный крест и отправился домой. Провожая, ребята неловко пошутили:

— Хошь, Кондратич, и домовину отгрохаем. Приходи, коль такая затребуется.

— С домовиной я и сам слажу, — отмахнулся старик и пошел своей дорогой.

Дня за два до кончины дед сколотил себе гроб из горбыля — добрых досок не нашлось, вымазал его сажей на клею в стариков­ский цвет — тем и кончил он свою земную работу. Мать моя, не спросясь умирающего свекра, привела к нему батюшку. Дед, осерчав на нее, погрозил уже неразгинающимся пальцем, но худого слова сказать не одолел. От исповеди и соборования отказался, но с батюшкой поговорил мирно. И совсем не о прощении грехов.

— У бога и без меня делов уйма. Его тоже пожалеть надобно...

Как помнит мать, которая закрыла ему глаза, это были его последние живые слова.

Слободские мужики, те, что вернулись калеками из госпиталей, выпросили у больничного водовоза лошадь и на допотопных дро­гах отвезли своего старого казюка на погост. Закопали и водрузили на жальнике им же сработанный крест.

* * *

...Я не хоронил любимого деда. Как некогда кувалдой был отбит кусок от старого точила, так и меня отшибла от дома вой­на, надолго и лихо закрутив, будто песчинку, в бешенстве людской круговерти. Пройдя фронт и получив все, что отведено уцелевшему солдату, — ранение, контузию, медали — я долго блукал по чужбинному белу свету в поиске своей судьбинной доли. Ушли мои лучшие годочки, а я так и не стал «казюком» — казенным ра­бочим. Но до сей поры, теперь уже со стариковской жизненной от­метины, мне горько вспоминается дедовское точило. Все реже и реже, с панихидным чувством я наезжаю на родимый корень. Избы давно нет — снесли коммунальным бульдозером. Причину нашли важную: своей старшиной она портила «державный» вид россий­ской дороги, по которой в восьмидесятом надо было пронести в столицу олимпийский огонь, зажженный от главного Светила на по­теху и диво живущим. Теперь на кровном корню растет лишь горюн-трава да светится лунным отшибком точильный песчаник, словно могильный камень над сгибшим гнездом извека работного рода. Под тем камнем — и совесть, и муки самых дорогих мне людей...

Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"
Комментариев:

Вернуться на главную