Татьяна ТЕТЕНЬКИНА, (Калининград)
Рассказы

С ДВУХ ДО ПЯТИ ПОПОЛУДНИ

Ежедневно с двух до пяти пополудни длился у них «мирный час». Такой порядок установила Зося в самом начале их совместного проживания. Юста приняла это как игру и легко согласилась. Никто ж не узнает, что две старухи сознательно впадают в детство, спасаясь от унылого одиночества. Юста даже себе не хотела признаться, что эта спесивая «пани Зося» каким-то непостижимым образом подавляет ее некогда напористо-общительный нрав. Достаточно одного взгляда, ухмылки или короткого «гм-гм...» — и Юста сквозь поток своих слов уже ощущает поражение.

«Мирный час» их сближал, можно сказать роднил, не тем чувством родства, которое должно бы у них присутствовать как у сватьев, а глубже, душевней, но и короче, постепенно тая, как пар над остывающим супом. Зосиным супом... Зосиными котлетками с ароматной подливой... Зосиным пудингом и малиновым киселем.

Стряпню с первого дня взяла на себя Зося. Поселившись в одной квартире — Юстиной, между прочим, они сразу распределили роли. Зося — только в обиде Юста звала ее «пани» — решительно постановила:

— Я буду стряпать, а ты бегать. За тобой, сватья Устинья, покупка продуктов и уборка квартиры. Ты юркая, а у меня одышка. Кухня — моя, и не суйся.

Юста поверила: да, так и надо. Грузная, непомерно большая против щупленькой Юсты, Зося едва ль одолеет ступени до их четвертого этажа. Лифта в пятиэтажной «хрущевке» не было, Зося считала такое жилье «плебейским» — ее словечко. Она и Юсту наверняка считала «плебейкой», а как иначе — всю жизнь барабанила по клавишам пишущей машинки, теперь пальцы скрючились, приличную чашку взять невозможно, чай пьет из эмалированной кружки. Зосину трехкомнатную квартиру улучшенной планировки они сдали в наем. По их мерке — задорого. На эти деньги и жили по-человечески, а смехотворных пенсий едва хватало на оплату коммунальных услуг.

С двух до пяти пополудни они лежали на скрипучих кроватях в узкой — паровозиком — спальне. Зося мостила под голову несколько перьевых подушек — и почти сидела, вглядываясь издали в занавешенное тюлем окно. За белой кисеей можно было разглядеть лишь верхушки тополей во дворе да поодаль, за соседним домом, блестящие купола храма. Картина была одной и той же изо дня в день, но Зося изучала ее пристально, словно это была тоже игра — «найди десять отличий». Юста, не понимающая смысла установленной Зосей «сиесты», искрутившись, измаявшись, брала с тумбочки пульт и включала телевизор. Зося терпела, не моргнув глазом, лишь губы поджав, и скрип Юстиной кровати, и скачки по каналам, и намеренно громкий звук телевизора. Юста, простая душа, жаждущая общения, наполнялась негодованием против этой гонорливой «пани». По каким бы дорогам и тропам ни катилась когда-то их жизнь, но пришли-то они к общему итогу. Две старые клуни доживают свой век бок о бок, боясь почему-то ворошить свое прошлое. А чего бояться? Жизнь есть жизнь, у каждого она состоит из глупостей, но понимаешь это лишь с возрастом, оглядываясь назад. Понимаешь — и делаешь новые глупости, на каждом шагу. Посмейся над ними — и они рассыплются мелкими камушками, а если их собирать и прессовать — получится такой валун, что не потянешь.

Сегодня в телевизоре по всем каналам пугают экономическим кризисом. Когда пугают, Юста пугается. Она помнит времена, когда не пугали — успокаивали, а выходило, в конце концов, страшно. И войну помнит, и голод, и кризисы разные. А уж если пугают...

— Зося, — скосив глаза на сватью, позвала Юста. — Ты вот грамотная, образованная, и муж у тебя был образованный, царствие небесное... Как ты считаешь, нам с тобой этот кризис чем угрожает?

Зося повернула голову, не отрывая ее от подушек. Юста краем глаза увидела, как голова сватьи перекатилась набок, точно пнутый кем-то полосатый арбуз. Надо же так седеть — не целиком, не местами, а ровными прядями.

— Я считаю, что нам с тобой хлеба хватит, на наш век. У нас тыл обеспечен. Да плюс пенсия...

— Зось, они говорят по телеку, что пенсию прибавлять будут по несколько раз в году. Ужель правда? Только я в процентах не понимаю, сказали бы в рублях — трудно, что ли?

— Не трудно, а стыдно. Нельзя же такие суммы на всю страну с гордостью объявлять. Пока ты этих рублей дождешься — глядь, а цены их уже съели.

— Это-то я понимаю, не совсем дура. Но вот что скажи. Ведь пенсию нашу из той, «совковой», плохой жизни частично украли, и на ней десятки лет строят новую, хорошую жизнь. Строят-строят, а она рассыпается, как дом без фундамента. Может, они про фундамент забыли — а, Зось?

— Не нашего ума дело. Радуйся, что у нас с тобой и дом есть, и фундамент. А там когда-нибудь разберутся.

Юста согласно покивала головой. Но тревога ее не прошла, и вскоре она опять обратилась к Зосе с вопросом:

— Как думаешь, а детям нашим и внукам — там, в Германии, — хлеба хватит? Кризис-то вон какой — международный! Как они там, горемычные?.. — всхлипнула, не сдержавшись.

Тема была запретной, из того перечня неприкасаемых тем, который они раз и навсегда утвердили. Юста ждала отповеди, но Зося даже не гмыкнула, и Юста, заложив руку за голову, опершись на локоть, доверчиво посмотрела на сватью.

— И зачем их понесло на чужбину? Это лишь кажется, что чужие пироги слаще. Ну бурлило тут, ну перебурлило же, кто с головой да хваткой — и разбогатеть успел. А наши драпанули, и куда — к немцам. Слышь, Зося, — к немцам! Тебе бы в сорок первом такое сказали...

— Уехали бы к французам, ты бы восемьсот двенадцатый вспомнила.

— Чего меня-то упрекать, чего меня?.. — загорелась Юста. — Ты сына своего упрекни, это была его идея. Моя Лилька — как ниточка за иголочкой... А детки-то, детки — может, и языка родного не знают. Ох, Боже ж мой, Боже...

Тут поплакать бы вместе, по-матерински, тоску слезами излить. Но пани Зося не из таких. Встала, на ощупь сунула ноги в тапочки и выплыла из спальни. Ну, прямо — Екатерина Великая.

Юста выключила телевизор, прислушалась. Может, Зося в туалет пошла, всего-навсего. Какое-то время стояла полная тишина, но вот сквозь нее просочился тоненький звук: у-у-у... Так и есть, пани Зося в кухне психует. Юста вздохнула: вот барыня на мою голову, — и нехотя пошла в кухню. Она знала все, что произойдет дальше, и от этого ей было скучно. Но не пойти она не могла — у Зоси больное сердце, так, по крайней мере, принято было считать. И слабые нервы — ну, тут сомнения нет. Избалованная прежней привольной жизнью с мужем-профессором, который носился с ней, как с писаной торбой, она не умела — и не хотела! — мириться с той участью, которую уготовила к старости ей судьба. А куда денешься?..

— Зось, ну чего ты, ей-богу, ну... — Юста пыталась поднять ее голову, уроненную на сцепленные руки, вытащить из-за стола это дряблое неподъемное тело. — Виновата я, виновата, язык мой что помело. Твой Ванечка, Янек твой, он хороший — а то бы я за него Лильку выдала? Да ни в жизнь! Я ж ее, считай, сама-одна вырастила, красавицу. Ты же в курсе — мой Костик пил. Пил, пил — а потом и вовсе сгинул. Я заявляла, сказали: ищем. Да кто таких ищет? Пусть не врут. Я ж, Зося, знаешь кто? Я соломенная вдова, вот кто я. И мозги у меня соломенные. Что и скажу — не бери до сердца.

— И-и-и... — еще раз подвыла Зося, потом резко вскинула голову, подняла руки и плашмя бросила их на стол. — Не могу больше, не могу. Точка. Достала ты меня во как, — резанула по шее краем ладони. — Найдешь ранку — и ковыряешь ее, и ковыряешь, чтоб побольней. «Янек хороший, Янек хороший...» Где ты Янека видишь? Нет его, нет. Хорошие матерей не бросают. И про Лильку свою молчи. Охмурила парня своими «небесными глазами», мозги ему затуманила, он решил, что перед ним ангел. Это Лилька — ангел? Под венец с пузом пошла.

— Однако внука ты любишь... — нараспев проговорила Юста. — Спасибо скажи. Внучку-немку нам уже вряд ли покажут. Разве что Лилька моя из повиновения выйдет. Она может закусить удила, может... Я б не хотела, чтобы они из-за нас пересобачились. Пусть поживут единым дыханием как можно дольше — это самое высшее счастье на земле. Я так считаю. А ты?

— У тебя, сватья, чутья нет, о чем можно спрашивать, а о чем, не зная ситуацию, лучше не заикаться.

— Чутья, Зося, не всем в одной мере отпущено, надо мириться. Мы с тобой зачем «мирный час» придумали? Не «тихий», как в больнице или в детском саду, не «мертвый», прости Господи, а «мирный». Это ты придумала, Зося, я себе не присваиваю. Ты хорошо придумала — и давай соблюдать, давай... Поднимайся, вот так. Еще навоюемся, день до вечера долог. Я со слепу в углу пыль не вытру или блюдце из кривых пальцев уроню — накричимся. А сейчас помолчим. Полежим, подумаем о своем. Эх, спать по-людски мы с тобой разучились. После обеда вздремнуть бы, а мы душу рвем.

Юста устроила сватью на горке подушек, но сама ложиться не стала. Села на свою койку и наблюдала, как сходит багровость с Зосиного лица.

Молчали долго — минуты две, а то и все три. За это время Юста мысленно пролистала всю свою жизнь. Какая она, оказывается, короткая и — бессмысленная. Уместится в одну фразу: «Труд мой — батюшка, работа — матушка». Те горы машинописных отчетов, планов, справок, указов дирекции завода — где они, кому они нужны сейчас и нужны ли были тогда? Она никогда не знала судьбу всех тех бумаг, которые прошли через ее руки. Да и где теперь тот завод? Канул в небытие, превратился в пристанище для множества фирм и фирмочек сомнительного происхождения. И только больные пальцы ее да шейные позвонки, скованные остеохондрозом, помнят цену этого труда. И Костик, муж ее, — не знаешь, как и помянуть, живым или мертвым, — работал на том же заводе. Когда началось это лихолетье девяностых годов, Юста уже вплотную подобралась к пенсионному возрасту. А Костик вконец потерялся, потерял себя. Шаг за шагом все вниз и вниз. Пока не сгинул. Она приучила себя не думать о том ужасе, в который превратился ее муж. Ужас этот затмил облик того Костика, за которого она выходила, и тут права пани Зося — нельзя ковырять саднящую рану. У каждого она своя, и всем больно. Юста не сдержала вздоха. Зося зашевелилась на своих подушках, словно только и ждала знака.

— Устинья, — позвала, — Устинья, ты не держи на меня зла.

Это было так ново и так неожиданно, что Юста даже приподняла пятерней со лба вялые, обесцвеченные химией кудряшки и во все глаза уставилась на Зосю.

— Мы с тобой ни в чем не виноваты, — продолжала та, вглядываясь по привычке в саму себя. — Виноваты те, кто разрушил Систему. Понимаешь, для поддержания порядка — в семье ли, в стране или в мире — нужна система. Как бы тебе объяснить... Вот, например, система поведения в быту или в обществе — она помогает человеку сориентироваться, защищает его личность от разрушения, может быть даже, от безумия. В рамках сызмальства затвержденной сознанием системы ценностей человеку удается сохранить свое достоинство. А у нас — пришли ушлые мальчики, нахрапом разрушили прежнюю систему и не создали новую. Более того, создали хаос, отрицательную энергетику. Энергетика душ — это не физика, Юста, отрицательный заряд одной души притягивает к себе только отрицательную энергетику другой. Это цепная взаимосвязь — и вот мы имеем пшик.

Юста как открыла рот в начале этой пламенной речи, так и застыла на своей койке.

— Ты, кажется, со мной не согласна? — хохотнула Зося.

Эту ехидцу сватьи Юста хорошо поняла, но обижаться было не ко времени, разговор захватил ее. Точнее сказать, сам факт, что Зося пошла на разговор. Давно бы, давно бы так — как бы они распрекрасно друг с другом зажили!

— Зла много на свете, Зося, то правда. Но у него есть враг — добро. Если на зло отвечать злом, оно торжествует и множится. А добра зло боится, аж пищит.

— Это откуда ты набралась такой философии?

— Батюшка наш в проповеди говорил.

— Так и говорил — аж пищит?

— Нет, ну... это я от себя. Какая ты, однако... Я — о доброте, а ты, знай, спицы вставляешь.

— Ладно, ладно. Что еще твой батюшка говорил?

— Много чего... Вот мы у жизни спрашиваем, почему она такая... несправедливая к нам — почему? А не мы с нее должны спрашивать, это она от нас то и дело ответа требует: как поступил, как справился, какое решение принял? Но мы не слышим, умом глухие.

— О-хо-хо, жизнь спрашивает с человека при жизни, Бог спрашивает с него после жизни, а человек такой маленький, даже если толстый, как я. Вот у тебя, Юста, спросит Всевышний: «Что доброго, раба Божья Устинья, свершила ты на земле?» Как ответишь?

— Он не спросит, потому что знает. Он покажет все твои земные свершения и все грехи. Если же ты сам ведешь счет своим добрым делам, для отчета, то это добро из корысти, а не от чистого сердца. Не веди счет добру, а твори его без счета.

— Так-так, скоро ты меня в свою православную веру обратишь. Я и не думала, что в тебе столько всего таится.

— Отчего же таится — на, бери, черпай хоть ложкой, я не жадная. А сама ты, сватья, какой веры будешь — поди, католической?

— Никакой. Папа был русский, а мама полька, на вере так окончательно и не поладили. Да и времена были безбожные. Я все по книгам, по науке ответы искала. Тоже некую философию для себя вывела, с тем и живу.

— Грех это, ох, грех...

Внезапный звонок в дверь прервал сетования Юсты.

— Лежи, — сказала она, — сама открою. Может, пенсию принесли.

— Да вроде рано еще, время не подошло.

— Рано не поздно, — отозвалась Юста уже из зала.

Она узнала эту молодую красивую пару — Зосины квартиранты Антов и Марина. Раз в три месяца они приносили деньги за жилье.

— Проходите, проходите, ребятки, чайку попьем, о житье-бытье потолкуем. Нам, старым, любопытно на мир вашими молодыми глазами взглянуть.

— Спасибо, но мы спешим, у нас мало времени, — отказался Антон.

— О, у вас его много, еще много, деточки, это у нас мало. А вы живите, живите.

— Надеюсь, наша хозяйка здорова? — вежливо побеспокоилась Марина.

— Здорова, здорова. Лежит, у нее «сиеста», по-нашему «тихий час». Сейчас кликну.

— Не надо, — как-то слишком поспешно остановила Марина. — Пусть человек отдыхает. У вас же с ней общая касса, да? Возьмите, — она протянула деньги, — передайте и... Антон? — обратилась, будто за помощью, к мужу.

— Да, и ключи, — он достал из кармана связку, — ключи от квартиры. Мы, видите ли, съезжаем, нашли поскромней жилье. Сами понимаете — кризис, пока не до жиру. Так что спасибо... Там все в порядке, не беспокойтесь. Я оставлю свою визитку, если что-то не так, мы устраним.

— Хорошие вы люди, удачи вам, и берегите друг друга.

Она закрыла дверь, прислонилась плечом к косяку. Почувствовала, как обдало жаром, и тут же тело под теплым фланелевым халатом покрылось противным холодным потом. Вот и к ним в дом постучался этот «экономический кризис». Не зря пугали. Да разве к этому подготовишься?

— Юста, — донеслось из спальни, — ты куда провалилась?

— Иду, иду. — Она опустила ключи в глубокий карман халата и с деньгами в руке направилась к Зосе. — Гляди, мы с тобой опять богатеи. Квартиранты твои приходили, плату за квартал принесли. — Она положила деньги Зосе на грудь, боясь выдать дрожь в руке.

— Ты им сказала, что кончается срок договора, надо новый контракт заключать?

— Сказала, сказала, а как же... Ты это... Ты давай, отсчитай «гробовые», я спрячу на антресоль.

— «Вечные». Не «гробовые», а «вечные». Мы же условились. Сто раз тебе повторять... Слова, Юста, имеют свойство — воплощаться в реалии. Не надо им зависать в атмосфере нашего дома.

— А «вечная память» тебя не смущает? — Юсту раздражали сейчас эти вымыслы пани Зоси, сейчас, когда катастрофа уже ступила на их порог. — Нет вечных денег, в наше время тем более они не вечны, они — быстротечны.

Зося покосилась на нее, но не сразу нашла достойный отпор. Отсчитала несколько купюр, протянула сватье:

— Прячь иди, поэтесса без политеса. — Зосе так понравилась эта ее находка, что она заколыхалась вся, зашлась квохчущим смехом.

Юста метнула в нее осуждающий взгляд. Эх, сказать бы тебе, пани, правду... Да как скажешь, подготовка нужна, чего доброго, удар хватит, избалованная. Она сунула деньги в карман, словно на них налипла Зосина язвительная насмешка. Ключи глухо звякнули, но Зося из-за смеха не расслышала этого.

Деньги себе на погребение они откладывали в потертую коробку из-под обуви, спрятанную на антресоли в прихожей. Юста принесла из кухни табурет, примерилась, как поставить, чтобы одной рукой упереться в стену, а другой дотянуться до дверцы антресоли. Разгибаясь, она неловко повернулась — и острая боль как ножом полоснула в заплечье. В следующую секунду Юста поняла, что ее скрутило — ни двинуться, ни шевельнуться.

— Зося, Зося! — закричала она. Слава Богу, голос остался живой. — Зося, скорей, помоги мне...

Кровать заскрипела всеми своими пружинами, и Зося в страхе выкатилась из спальни. Она сразу поняла, в чем дело, не в первый раз. Кое-как дотащила Юсту до дивана, уложила животом вниз.

— Потерпи, сейчас уколю, отпустит... До чего ж ты костлява, девушка, уколоть негде.

Рука у Зоси была легкой и точной. А язык остер, как игла.

— Найдешь, — огрызнулась Юста. — Всегда жалуешься и всегда находишь.

— Кусаешься, значит, жить будешь. Давай-ка руки из халата выпростаем, я тебе поглаживающий массаж сделаю, с хондрокситом, хоть он и воняет до одури.

— Хорошая ты, Зося, спасибо тебе, — чуть не прослезилась Юста.

Зося покачала головой:

— У тебя все хорошие. Но так не бывает. Кажется, Достоевский писал, что человек — натура противоречивая, в одном человеке уживаются и идеал содомский, и идеал мадонны. Чистая правда, тут не поспоришь. — Она поглаживала Юстины плечи, сдобренные вонючей мазью, а взгляд ее снова был не здесь, а где-то далеко-далеко, куда другим путь был недоступен.

— Ты много читала, Зося?

— Много. Но бессистемно. Профессорская жена должна соответствовать статусу мужа, то есть знать хоть понемногу, но обо всем. Это единственное, что от меня требовалось на людях. А дома я была королевой.

Юста помолчала, переживая свое. Вздохнула:

— Мой Костик поначалу тоже много читал, в основном техническую литературу. Наверное, тоже хотел «соответствовать» в своем инженерном обществе. Читал-читал и запил. Может, от скуки, а? Надо ж, уже шучу, и не больно... — удивленно сказала она.

— Вот и прекрасно, — по-своему поняла Зося. — Я тебя потеплей укрою, полежи спокойно, к вечеру все пройдет.

— Посиди со мной, Зося, поговори. Мы так редко беседуем, чаще гнобим друг друга за какую-нибудь мелочь. Зачем?

— Посижу. А потом, на ужин, блинцов тебе испеку. Хочешь блинцов? Молока чуток еще осталось. Завтра сама за продуктами пойду, тебе даю выходной, а себе — увольнение в город. Воздуха свежего хлебну. С балкона воздухом не надышишься.

— Зось, а я тоже блинцы печь умею. Почему ты меня в кухню не допускаешь, злишься да прочь гонишь? Брезгуешь, что ли? Скажи, я не обижусь.

Зося вспыхнула, шея пошла пятнами.

— Ляпнешь — как в муку пернешь. Не допускаю, потому что с советами лезешь, под рукой вьешься. Две хозяйки на одной кухне, сама знаешь, — гремучая смесь.

— Тихо, тихо, видишь — я немощная, беззащитная. А помру — так и поплачешь, пожалеешь меня.

— Я те помру, старая колымага.

— И ты, придет час, помрешь. Что тут такого? Ты боишься помереть, Зося?

— Помереть не боюсь, помирать страшно, когда в сознании. А тело, говорят, всегда умирает раньше сознания.

— Кто говорит?

— Читала где-то.

— Расскажи. Жутко интересно. Жутко, но интересно. Расскажи, не трусь.

— Ну, — смущенно пожала плечами Зося, — есть мнение, что тонкий мир разделен на множество сфер — по плотности свечения человеческих душ. Какова душа, в такую сферу ее и притянет — высокую или низкую. Это и есть рай или ад. В низших сферах страсти, обуреваемые человеческой душой, неутолимы, так как они не были преодолены в земной жизни. Души горят в своих личных муках. Внешнее материальное тело после смерти сменяется на мысль, и мысленный мир в каждой сфере наполнен сознанием. Там все — свет: цветы, деревья, птицы... И всякая мысль открыта для всех, не спрячешься и не схитришь. Твоя душа является светом столько времени, сколько вне тела способна пребывать твоя мысль, а это зависит от того, насколько сильна была твоя вера, насколько добра и чиста твоя душа. Примерно вот так...

— А потом, потом? — умоляюще подстегнула Юста.

— А потом душа уходит в Кристалл, то есть в Вечность.

— Да-а... Что ж, возможно и так. Все возможно. Но и правда — лучше не знать. Не наше это людское дело знать Божий промысел. Мы и без того сумасшедшие. А с другой стороны — я теперь представляю, в какой сфере может обретаться несчастная душа моего Костика. Надо же — его страсть к выпивке и там неутолима. Была бы могилка известна, я бы ее вином окропила, прости Господи, — родная ж была душа.

Зося обреченно махнула рукой и поднялась, опрокинув невзначай табурет.

— С тобой, сватья, — пропыхтела, согнувшись, — ни согрешить, ни покаяться. Давай-ка я «гробовые», то бишь «вечные», спрячу. Где они?

— В халате ищи, в кармане.

Зося встряхнула скомканный в спешке халат, из кармана вывалились ключи и шлепнулись на пол. Брелок отсвечивал цветом морской волны. Зося оторопела:

— Откуда? Это ж мои... Это ключи от моей квартиры! Юста, почему они здесь? Что ты скрыла, чертова баба! Отвечай, отвечай мне сейчас же!..

— Ах, ты опять ругаться! Ну так щадить не буду! Эти ключи тебе кризис принес, да-да, в образе твоих квартирантов. Отказались они от найма, клади зубы на полку, благо они у тебя вставные.

Зося заохала, схватилась за сердце, стала ловить ртом воздух. Потом медленно, как потревоженное тесто, осела — мимо табурета, мимо дивана, на пол.

— Это кара, неизбывная кара за мой грех. Она снова... снова настигла меня... Я думала — расплатилась...

Теперь Юста, как могла, взволакивала сватью на диван, бестолково искала лекарство. Наконец нашла нитроглицерин, засунула Зосе под язык. Постепенно Зося приходила в себя, силилась что-то сказать, но Юста категорично махала руками — молчи.

— Я вызову «скорую». Потерпи, потерпи, прорвемся, не такие уж мы и пани, чтобы сразу сдаваться. Мужицкая косточка у нас тоже имеется. Мы с тобой еще побранимся...

— Погоди, — слабым голосом остановила Зося. — Сядь, успеешь меня в больницу упечь. Мне уже лучше, лучше, сядь говорю, мне спросить надо... Что твой батюшка — не рассказывал? — человек может свою вину, грех свой еще на земле искупить?

— А как же, только на земле и может. Чтобы не страдать на том свете, мы страдаем на этом. Грех отпускается только тому, кто искупил его на земле. Так что живи, пани Зося, коли вину за собой чуешь, живи и страдай, не ропщи. А не отстрадаешь — Господь скажет тебе: «Мне отмщение, и аз воздам». И воздаст, на полную катушку воздаст.

— Вина моя, значит, и жить не дает, и умереть не пускает. Во как! Исповедаюсь тебе, сватья, как на духу, может, и впрямь полегчает. Ты слушай, не перебивай. Янек мой не за медом к немцам подался — он от меня, от матери, отступился. Не простил мне... той беды не простил... — Она отдохнула от длинной речи и вновь заговорила: — Не буду скрывать, мужем своим, Георгием, я помыкала почем зря. И чем дальше, тем больше меня заносило. А и пойми: профессор — должность не такая уж денежная. Тогда жены моряков шиковали, а мы так, на престиже перебивались. Иногда думала: на что мне его звания, если гвоздь в стену вколотить не умеет? Нанимать кого стыдно, вроде при муже. И сын в него пошел — у кого ж научиться? Так что намучается твоя Лилька. Ну вот... Приспичило мне карниз поменять. Я и взяла Георгия в оборот. Унижением, думаю, своего добьюсь, пусть хоть простые мужские дела по хозяйству освоит. Так довела, что он схватил дрель, влез на стремянку, нацелился. А как сверло встрепенулось, как дрель в руках дернулась — так он с перепуга со стремянки и свалился, вместе с дрелью этой... Ой, выхаживала его долго после операции, научилась уколы ставить, повязки менять, судно подкладывать... Всему научилась, да без толку, за жизнь он не цеплялся. Похоронила — и такая тоска взяла, хотела руки на себя наложить, но в последний момент струсила. Если б не ты, может, со временем и решилась бы, от пустоты существования.

— Что ты, что ты, один грех другим не прикроешь. А в «скорую» я все ж позвоню, не перечь, это мой долг. — Юста вышла в прихожую и вскоре вернулась. — Ну вот, с минуты на минуту будут, к «сердечникам» они торопятся... Подлечишься — да и темные мысли уйдут. «В здоровом теле — здоровый дух» — помнишь, в нашу молодость поговорка была? А о деньгах не думай. Приспичит — в крайнем случае, квартиру твою продадим.

— Не продадим, — тихо сказала Зося, — я дарственную на Янека оформила.

— Как... зачем? А если Янек твой не захочет... если он сюда никогда не вернется?

— К живой не вернется, к мертвой приедет. Не зверь же он. Ты, если что, вызови, обязательно вызови — слышишь?

Юста вглядывалась в осунувшееся лицо Зоси и мысленно торопила «скорую помощь»: быстрее, быстрей... Может быть, впервые в своей жизни она так постыдно растерялась. Все ее неумелые хлопоты сейчас бесполезны.

— Юста...

— Да, Зося, здесь я, здесь, рядом с тобой, не волнуйся.

— Юста, я хочу жить... жить... Я буду жить, правда?..

Юста не успела ответить — в дверь позвонили.

 

ПОКАЯННОЕ КУРЛЫ

Родник был переполнен жаждой жизни. Вырываясь из тесных недр земли, он рассыпался брызгами, словно встряхивался, отфыркивался, и, собрав свои воды чуть ниже истока, мчался неведомо куда, то теряясь в высоких травах пролеска, то выныривая где-нибудь на песчаной промоине. «Куда несешься так, дуралей? – тихо засмеялся Егор. – Неведомо тебе, сколько всякой трухи и сора запорошат в пути твою прозрачную чистоту. На что ты будешь годен там, в чужой стороне? Разве что какой-нибудь грибник или охотник походя омоет в неглубокой канавке свои сапоги». Он подставил просоленные морем ладони под журчащую струю, плеснул в давно не бритое лицо холодной ключевой воды. Капли застряли в бороде – низко опустив глаза, он видел их, отражающих закатное солнце. И опять засмеялся, но теперь уже грустно, как будто увидел собственные слезы.

– Ну, бывай, еще встретимся, – сказал вслух, подхватил с пенька свою походную сумку, перекинул через плечо и зашагал к дороге.

Дорога привела его к погосту, за которым виднелся кусок свекольного поля, а там, дальше, начиналась деревня Хлебники. Верней, там жили ее люди, а начиналась деревня как раз тут, у погоста. Вот и указатель со стрелкой вбит древком в землю. Буквы наполовину стерлись, а стрелка – жирная, ей хоть бы что, видать, краски не пожалели. Егор сошел на обочину и остановился перед калиткой с крестом на верхушке. Может быть, всего пару шагов отделяло его от последнего приюта матери. Наверное, даже сейчас, в уже опускающихся на землю редких сумерках, он сумел бы найти ее могилу, хотя и не видел ни разу. Но он не открыл калитку: в памяти всплыло где-то когда-то услышанное – на закате дня нельзя тревожить покой умерших. А главное – не хотел он являться к матери утомленным, пропитанным запахами дальнего поезда и пыльной дороги, обросшим бородой и с этой котомкой вместо цветов.

– Я здесь, мама, я рядом, – сказал он за ограду и постучал по калитке ладонью.

На душе стало как будто легче. Егор быстро зашагал вдоль поля, стараясь проскочить этот короткий путь, пока не встретился кто-нибудь из сельчан. Вряд ли его признают с первого взгляда – хотя как сказать: на нового человека взгляд у них цепкий и ум догадливый. Не так он хотел бы вернуться сюда, не так...

Отчий дом – вот он, с самого края деревни. На подворье трава по колено, лишь узкая бетонированная дорожка указывает направление до крыльца. Дом как-то поник, нахохлился, стекло в одном из окон разбито, а дыра заткнута тряпкой. Не прошло и года, как хозяйка его обрела новое пристанище, вечное, а уже то, на что положена была вся ее жизнь, съедала разруха.

Егор постоял немного, сглатывая ком и унимая растревоженное сердце, потом нащупал под притолокой ключ и открыл дверь в сени. Пахнуло затхлостью – видимо, гнили от сырости ветхие мамины одежки, в которых она работала в поле и ухаживала за домашней скотиной. Эти фартуки, ватники, кофты она не вносила в дом, вешала на гвозди в сенях.

Почему-то сначала он завернул в кухню, здесь всегда вкусно пахло, когда он приезжал. Может, не давая себе отчета, он искал то, чего уже никогда не найдет? Кухонное окно выходило на запад, и полкруга оседавшего за горизонт солнца было достаточно, чтобы не зажигать света. Егор огляделся. Сумка медленно сползла с его плеча и шлепнулась на пол. Не надо трудов, чтоб догадаться: в доме кто-то живет. Кто-то неряшливый и чужой. Свой не стал бы резать хлеб или овощи на столешнице, когда рядом на стене висит разделочная доска. Объедки были не убраны, над ними вились сонные осенние мухи. Едва сдерживая тошноту, Егор сгреб остатки чьей-то пищи в мусорное ведро, нашел мыло и тряпку, водой из чайника дочиста вымыл стол. В голове зазвучал зуммер – первый признак надвигающейся боли. Егор крепко сжал челюсти – иногда это помогало не впустить боль, отсрочить на время ее атаку. Еще важно – отвлечься, забыть о том, что она рядом, заняться чем-нибудь посторонним. Он приоткрыл окно. Где-то замычали коровы, послышался женский оклик:

– Лыска, Лыска, опять мимо двора направилась окаянная!

Их корову звали Мелинда. Наверное, мама придумала, кто ж еще. Мама была городская – пусть из райцентра, а все же... Как ее отыскал отец, Егор не помнил, хотя наверняка в детстве спрашивал. Он и отца уже плохо помнил. Мал был еще, когда тот уехал на заработки – поднимать целину. Там и сгинул – «пропал без вести» числится. «Пропал без вести» – все же не «умер». Может быть, жив, может, ему там где-то лучше. Когда думаешь так, обида не позволяет сильно скорбеть.

По бетонной дорожке зашаркали чьи-то шаги. Открылась дверь. Егор выглянул в сени. На пороге, окутанное полумраком, стояло несусветное чучело. В одной руке у него была толстая кривая палка, в другой – авоська с провизией.

– З-здр-асте, – испуганно сказало чучело. – Вы кто?

– Хозяин. А ты кто?

– Ж-жилец...

– Слава Богу – жилец, а я подумал, что домовой наяву мне явился.

– Не, я Федюнька, пастух тутошний, ну... по найму.

– И я тутошний... был, – старался Егор попасть в стиль общения. – Уехал когда-то, как ты, по найму, да и осел там, в приморье.

– А-а, так вы тетки Натальи сын? – почему-то обрадовался Федюнька. – Тот, что моряк?

– Скорее, рыбак. Давай, заходи, коли жилец, принимай гостя. – Егор щелкнул выключателем и опять изумился – ну и типаж...

Федюнька уже суетился – выкладывал на вымытый стол овощи, хлеб, поставил литровую банку молока, вытащил из тряпицы кусок просоленного сала. Егор тоже порылся в своей сумке, достал консервы и бутылку водки.

– Помянем «тетку Наталью», как думаешь?

Федюнька тоненько захихикал, глазенки на морщинистом загорелом лице заблестели.

– А как же, как же... Беспременно помянуть нужно, по-людски чтоб... беспременно... – пытался он выражаться по-городскому.

– Знаешь что, друг мой ситный, пойдем-ка к колодцу, помоемся, мы же оба с дороги...

По первой пили не чокаясь. Закуска была отменная, Егор только теперь понял, как проголодался.

– Откуда у тебя, брат, такое богатство? – спросил. – Вроде, не пашешь, не сеешь, где попало ютишься, в лохмотьях с чужого плеча ходишь, а еда у тебя что надо, здоровая.

Федюнька ухмыльнулся, налил по второй. Но, прежде чем выпить, ответил:

– А люди на что? Я же коров пасу, денег за то не беру – зачем они мне? – кормят домами, по очереди.

– И много таких домов есть в деревне?

– Не-а, – тряхнул головой Федюнька и занюхал выпитое кулаком. – Колхоз вконец развалился, молодые в город сбежали, мужики от пьянки повымерли, а старухам корову держать, сам знаешь, не по сил а м. Кто сено косить будет? Тетка Наталья – мамка твоя – тоже свою Мелинду на козу Дашку сменяла, Марья, соседка ваша, сейчас ее управляет.

– Все ты, погляжу, знаешь, хоть и не местный. Родом-то сам откуда?

Федюнька не дал налить третью, прикрыл свою рюмку кривыми пальцами: нельзя, завтра вставать на заре. А вопрос не забыл, в прищуре выцветших глаз хитринка мерцала.

– Роду-племени я не знаю, потому не скажу, врать не буду. А говорят, будто маманька моя – перекати-поле – присела под стожком, вскрикнула разок и освободилась. Видал когда-нибудь, как непутевая курица яйцо теряет? Присядет вниз хвостом, где приспичит, кудахнет, отряхнется – и пошла, не оборачиваясь. А яйцо потом люди подберут, только языком поцокают. Так что мать моя – волюшка, а отец – белый свет. Федюньке везде найдется и кусок хлеба, и лежанка на ночь. Вона сколько пустых изб по деревням, заколоченных, в бурьянах стоит.

– Что ж не снесут, территорию не расчистят – или власти на селе нет?

– А твою почему не снесли? Вот спалили б – а тут ты... хозяин. Захочешь – и меня вышвырнешь. Я не обижусь, потому как все по закону.

– Мудрец... Сколько годов землю топчешь?

– А все мои. Может, сорок, может, все пятьдесят – кто считал?

– Тоже немало, как и мне.. Пора бы и Федором называться, а ты сам себя принижаешь. Зачем?

– Федоров много, а Федюнька один на всю округу. Любого спроси – укажут.

– Ишь ты, пиарщик. Что ж, Федюнька, пора нам спать. Ты где себе место пригрел?

– Здеся я, на диванчике. В покои твои не заглядывал, можешь проверить – ни одной вещи пальцем не тронул.

– Мог бы и тронуть, – сказал, поднимаясь из-за стола, Егор. – Кому все это теперь нужно? Тут и моего барахла полно, приоделся бы, ходишь как пугало.

– Ничего, – обиделся вдруг Федюнька, – коровы меня и так узнают, а лю д ям до меня дела нет.

– Не дуйся, старик, – хлопнул его по плечу Егор, – я ж не со зла.

– А ты молодой? Ты посмотри на себя – сутулишься, бородища пегая клочками торчит. Супостат, прости Господи, тьфу.

Помириться не удалось, так и разошлись: один – бурча, другой – посмеиваясь.

 

***

Проснулся Егор от ощущения непонятной тревоги. Не качало. Не шумело за иллюминатором море. Не стучали колеса поезда. В теле была необыкновенная легкость. И совсем не болела голова... Может, он умер? Может, душа его, освободившись, летает сейчас в прохладной и вольной выси? Он даже чувствует поток свежего воздуха. А тишина какая! Разве бывает на свете такая ошеломительная тишина? В ней бы жить, жить...

Он открыл глаза. Из утренней мглы стали выступать и проявляться отдельные предметы. Старый шифоньер с открытой дверцей – внутри одежда на плечиках, он узнал рукав своей старой куртки, торчащий наружу, словно желающий поздороваться с хозяином. Мама ни за что не хотела менять свою мебель на более современную, сколько ни предлагал. «Сейчас делают из опилок, – выдвигала довод, – а это цельное дерево, века прослужит». Вот загадка: человек знает, что смертен, а заглядывает вперед на века. Тумбочка, а на ней – нет, не может этого быть! – живая и даже цветущая герань. В углу небольшой телевизор – под иконами, он и раньше этому удивлялся, но молчал, чтобы не обидеть маму. Она чтила Бога и не чуралась мирского, это не мешало ей быть в ладу и с тем, и с другим.

Окно было открыто настежь – он вспомнил, что сам открыл, перед тем как лечь спать. Утро хмурилось тучами, они были клочковаты, как его борода, и не висели на месте, а неслись куда-то, перекатываясь и меняя рисунок. Лето, уже истратившее себя, все еще сопротивлялось осени, из последних сил гнало ее в другие приделы. Природа цепляется за жизнь, как и человек, неважно, какова эта жизнь – горькая, вялая или цветущая. Но, увы, уступить придется – так лучше сделать это достойно, без истерик и паники, никого не мучая и не ущемляя, оставив о себе память легкую и светлую.

Егор нашел в тумбочке острые ножницы, встал перед зеркалом, вделанным в среднюю створку шифоньера. Из-за туч пробился-таки лучик солнца, в комнате посветлело, и он ясно увидел свое лицо, отшатнулся. Не зря они подсмеивались друг над другом в рейсе. Изолированные от внешнего мира и от женщин на несколько месяцев кряду, мужики позволяли себе поблажку: кто вовсе не брился, чтобы дать коже отдых, а кто наоборот – брил «под нуль» голову, сохраняя таким образом будущую шевелюру, чтобы не пострадала от соленой воды. Зато перед прибытием судна в свой порт каждый крутился у зеркала не меньше любой девицы. Но в этот раз для Егора сложилась ситуация экстренная, повергшая его в шок, и было не до красоты.

Несколькими точными движениями ножниц он отхватил пегие клочья, потом тщательно подравнял всю растительность, придавая ей аккуратную, продуманную форму. Теперь не стыдно было и на улицу выйти. В деревне бороду не носили даже старики, он знал это. Но если побриться наголо, лицо будет в пятнах: там загорело, тут нет.

Федюньки дома уже не было, его пастушья палка тоже отсутствовала. Егор умылся во дворе под рукомойником, зачерпнул эмалированной кружкой воды из ведра, почистил зубы. Продрог. Росная трава мигом пропитала влагой войлочные тапочки, а сверху уже сеялся мелкий дождь. Вспомнилось заученное в школе: «Коси, коса, пока роса...» Он зашел в чулан – маленькую комнатку в левой части сеней, с крохотным оконцем, уже заплетенным паутиной. Тяжелый кованый сундук с облупившейся краской и почти начисто стертым узором стоял на прежнем месте. Егор поднял крышку. Здесь, среди маминых рушников, хранилась и его старая одежда, сложенная шовчик к шовчику и сдобренная нафталином. Всякий раз, уезжая от матери в конце своего отпуска, он оставлял ношенную одежду, а сумку набивал банками с вареньем, свертками с домашней колбасой, бело-розовым салом, вяленым окороком. Он тоже привозил маме деликатесы, в основном рыбные, она смаковала кусочек, одобрительно кивала головой, щедро угощала соседей. Предлагал он и деньги, но деньги мать не брала: «Вы молодые, вам нужнее, а у меня все свое». Он спрашивал в недоумении: «Зачем ты мое барахло хранишь? Новое привезу». Она ж уносила охапку в чулан, приговаривая: «Дальше положишь – ближе найдешь. Пусть, кушать не просит». Теперь пригодилось, облачился – кум королю.

В сарае нашел и косу, и брусок точильный – никто не позарился на чужое. Прежде не удивлялся бы – такой закон был и на судах: в голову не пришло бы запереть каюту на ключ. Старые моряки, профессионалы, блюли свою честь превыше всего, слово «вор» было страшнее слова «проказа». Все минуло, перевернулось с ног на голову. Рыболовецкий флот в одночасье был разорен и прихвачен ушлыми ребятушками. Теперь новые хозяйчики формируют команду, набирая в нее молодых да сильных. И наглых. Сметут все, что плохо лежит, в мгновение ока. А пикнешь – запомнят, не поздоровится. Поздно «качать права», когда по морскому стажу ты одной ногой уже на пенсии. Но где взять терпения, чтобы с таким беспределом смириться?

Егор со всего размаху шваркнул косой по траве – и пошел, пошел по подворью, стараясь не сбиться с ритма. Только по углам да у забора сбавлял размах, захватывал носиком непослушные стебли и острой пятой косы срезал их, отбрасывал на рядок. Руки помнят, ничего не забыли. Покосы ложились ровно, сгребать будет легко. Егор водил бруском по лезвию косы, оглядывал двор. Он словно раздвинулся, стал просторнее, а дом – дом помолодел и как будто подрос. Только заткнутая тряпкой дыра в окне портила вид. Но и это поправимое дело. Успеть бы... Эх...

Закончив работу, Егор наскоро попил вчерашнего молока с хлебом, нарвал в палисаднике осенних цветов, выуживая каждый стебель из зарослей сорняка, нашел глиняный кувшин и наполнил его водой. От дома до кладбища – метров триста-четыреста: недалече мама переселилась, в свою землю легла. И ему тут будет место – тут, не на чужбине.

Могилу он нашел сразу – по деревянному кресту, еще не успевшему потемнеть; да и шел целенаправленно – туда, где сгрудились небогатые плиты с повторяющейся надписью: Рудаков... Вся его родня тут – и дальняя, и ближняя. Некуда больше тесниться, но если придется – и его примут, не обидятся.

Фотографии на кресте не было, только надпись на черной табличке. Это немного смягчило первый удар – если б сейчас глянули на него «оттуда» мамины глаза, он бы не выдержал. Надо было что-то сказать, подать голос, чтобы мама услышала своего сына, но обычное «здравствуй» здесь неуместно, а другие слова не приходили на ум. И он заплакал; слезы сами полились по щекам, смешиваясь с каплями дождя и теряясь в подстриженной бороде.

– Прости, мама, – прошептал Егор и обнял крест, как обнимал прежде худенькие плечи матери. – Прости, что не был с тобой в твой последний час, не проводил, не бросил в твою вечность горсть нашей земли...

Он произнес это как молитву, рожденную в душе, долго таимую там и теперь отпущенную в это отрешенное от всего безмолвие. В груди стало легко от пустоты, так легко, что он не почуял под ногами опоры и сел в мокрую траву возле могилы. На холмике стояла стеклянная ваза, и в ней торчал пучок восковых цветов. Егор обрадовался, что рукам нашлось дело, воткнул пучок в рыхлую землю, налил воды в вазу и поставил свой яркий букетик. Никогда прежде он не дарил маме цветов – их в палисаднике была пропасть. Зато жене своей, Полине, дарил часто – не то чтобы из любви, а просто так принято: женщине почему-то нужно время от времени преподносить розы. Неважно, что ты ее содержишь, балуешь, исполняешь ее капризы, потакаешь причудам, важно, что ты при этом не забываешь приносить ей цветы.

Он удивился, что сейчас, сидя у могилы матери, способен размышлять. Знает ли мама, почему ее сын не приехал на похороны? Может быть, улетающая душа видит с высоты все происходящее на земле? Может, ей дано хоть напоследок проникнуть в суть земных событий, подивиться суетности и мелочности живых и здоровых людей? Если бы так...

– И Полину, мама, прости. Хоть ты прости, я – не могу.

>  

Он хорошо помнит тот приход из рейса. Полина встретила его в порту с букетом фиалок. Весна, красивая женщина и эти фиалки на фоне ее светлого кардигана – все было как сказка, как сбывшийся сон, как предвестие чего-то радостного, предназначенного судьбой только ему, возможно, в награду за изнурительный рейс. Они еле допыхтели до порта на старой развалине, истрепанной донельзя северными штормами. Несладко было всем, но им, механикам, досталось по первое число. Одно хорошо – в машинном отделении было жарко не только от работы, им завидовали матросы с палубы. Пароход часа два шманали таможенники, но Егор знал, что Полина его дождется. Ему удавалось время от времени увидеть ее – пусть мельком, пусть издали – в толпе встречающих женщин. Он легко находил взглядом ее фигуру – песочные часы на ножках, – потому что красивая женщина в толпе не теряется.

Собственно, встречи всегда им удавались. За долгие месяцы разлуки притуплялось все негативное, что успели они накопить по отношению друг к другу. Полина была в том возрасте, когда «баба ягодка опять», – и опять, и опять он ревновал ее. Впрочем, ревновал он и раньше, был уверен, что не без оснований. Доказательств у него не имелось, но это уже детали: измену, как и любовь, ощущаешь нутром. Были бы у них дети – все бы шло по-иному. В свое время они хотели детей, но не получалось. Врачи говорили, что так бывает: оба здоровы, а не происходит. Выход есть: сменить партнеров, то есть – они поняли – развестись. Такие намеки со стороны они оба с возмущением друг перед другом отвергли, и осталась Полина его вечной любовницей. А как еще воспринять не рожающую женщину? Но любовница, как известно, с годами приедается; конечно, любовник тоже, – да вот условия у них не равны. Пока он качается на волнах, она качается в чьей-то постели. Встречает его холеная самка, сытая той женской сытостью, которую по глазам прочтешь. Но к его приходу стол был накрыт, в доме порядок, жена весела и понятлива. А там – адаптироваться не успеешь – опять в море. Он привык жить с этим паразитом в груди – ревностью, которая кислотой разъедает остатки их былой любви. Полина не дура, она тоже чувствовала перемену, но причиной считала его эгоизм и расшатанные нервы. Иногда ему казалось, что они не живут, а дотягивают жизнь друг подле друга, как дотягиваешь, сжав зубы, до конца какое-нибудь трудное дело.

Если бы она сообщила ему сразу, что произошло, он, в конце концов, простил бы ее. Но сказала она на второй день, после застолья, после ночи утех – после того, как все лучшее, что могла извлечь из их встречи, уже получила. Он сидел на диване, сжимая руками взорвавшуюся вдруг голову, и повторял: «Как ты посмела... Как ты посмела скрыть...»

– Но, Егор, ты не успел бы на похороны, пойми! Даже я не успела, приехала уже к свежей могиле. Ты бы мучился все эти месяцы, и Бог знает, что с тобой сталось бы.

– Идиотка! – закричал он от бессилия втолковать ей такие простые вещи. – Это же мама, моя мама! Она лежала в гробу, а я в это время, может быть, травил анекдоты! И вообще, почему ты всегда все за меня решаешь? Что ты знаешь о моей работе, о моих возможностях, обо мне самом, наконец? Сидишь в своей лаборатории, за студентами колбы полощешь – не успела она. Я бы успел, я бы все бросил. Есть самолеты, меня бы отправили, там люди – люди, а не жлобы... – Он задыхался, подбирая слова побольнее, и сам верил в то, что говорит. – Я знаю, ты этого и боялась... ты боялась, что я сорву свой рейс и не получу бабки. Все тебе мало, все тебе надо...

Полина молча смотрела на него, лицо у нее было страшное, искаженное презрением и ненавистью. Это был конец. Несколько дней они жили по разным комнатам, не общаясь, не выказывая даже намека на примирение. А потом Егор ушел в спаренный рейс – подфартило.

>  

– Прости нас, мама, – повторил Егор и поднялся с влажной земли. – Я буду часто приходить к тебе, оставайся с миром.

Он сполоснул руки остатками воды из кувшина и, обходя могилы, выбрался с кладбища. Ему не хотелось возвращаться в пустой дом, только теперь он начинал верить, что мама покинула его навсегда. В раздумье он постоял на дороге и, сунув кувшин под мышку, направился к роднику.

– Ну здравствуй, вот и я, – с легкостью сказал он живому существу, и поток откликнулся быстрым, ликующим говором. Казалось, вот-вот разберешь слова и познаешь что-то очень для себя важное.

Егор вспомнил вдруг, что купил на перроне, перед самым отходом поезда, у долговязого молодого разносчика первую попавшуюся книжку – скоротать время. Книжка оказалась не то медицинская, не то знахарская, но местами весьма занятная. Вот таким же ликующим, упоенным слогом там описывалось воздействие на организм человека одной маленькой капли природной чистой воды. Двигаясь по организму, она собирает информацию о всех его неполадках и отдает свою, целебную, вобравшую всю силу и мудрость Космоса. Он почему-то поверил автору, но дочитать не смог: от напряжения глаз при тусклом освещении вагона закололо в висках, нарывом запульсировало в правой стороне черепа. Егор испугался, что накатит в дороге, бросил книгу на багажную полку, да и забыл там. А жаль. Но главное он все же запомнил. Что проще? Он подставил кувшин под струю, наполнил его до краев и отхлебнул глоток. Остальное взял с собой, дня на три хватит. А можно и ежедневно прогулки делать, по крайней мере, будет определенная цель. И вообще, надо ж сопротивляться, что это он – опустил руки, раскис, как барышня. Конечно, то, что сказал судовой врач, страшно, но это еще не окончательный приговор. Теперь, когда боли не повторялись, поверить в ошибочность предварительного диагноза было реальнее. А тогда он здорово сдрейфил, чуть с ума не сошел от такой перспективы.

>  

Они ловили кальмара в южных широтах. Промысел шел успешно, но Егора это не радовало. Не отдохнувший после прошлого рейса, да еще получивший такую нервную встряску дома, он чувствовал в себе липкую слабость. Одолела бессонница. Чтобы не вертеться ночь на узкой койке в каюте, он добровольно брал на себя «собачьи вахты», когда сон валит с ног здорового мужика. Потом начались не проходящие головные боли. Егор выпросил у судового врача Головатько целую упаковку анальгина. После таблетки боль на короткое время стихала, но вскоре наверстывала свое. А однажды, едва сдав свою вахту сменщику, он грохнулся в обморок прямо в машинном отделении.

Оказалось, что Головатько давно наблюдал за ним. Когда Егор окончательно пришел в чувство, доктор сказал без обиняков:

– Вот что, старик, такими вещами не шутят. Тебе надо срочно пройти обследование. Снимайся с рейса – и чем скорее, тем лучше.

– Рехнулся, доктор? Из-за головной боли? Меня экипаж на смех поднимет! Надеюсь, капитану ты такого не ляпнул?

– Еще нет, но ляпну. Это моя обязанность – понимаешь? Ты о своей работе печешься, я о своей. Загнешься тут – меня по судам затаскают.

– Слушай-ка, Головатько, так твою-перетак, что ты меня страшилками пугаешь? Можешь конкретно сказать – говори, а не можешь – отлипни, без тебя тошно.

– Конкретно – без аппаратуры не могу, а предположительно... Видишь ли, парень, такие синдромы бывают при опухоли мозга. Кстати, как у тебя с памятью – сбоев не замечал?

– «Все, что было не со мной, помню», – еще хорохорился Егор, а сердце уже замирало от паники.

Через пару недель в район лова пришел наш танкер с дизельным топливом. Судно ошвартовалось в иностранном порту для дозаправки. Капитан вошел в положение – выдал Егору трехмесячную зарплату – и на танкере отправил домой.

Чего только он не передумал за время пути! В итоге пришел к трем главным выводам. Во-первых, ни за что не ложиться в онкологию; будь как будет, по Божьему промыслу, не зря, видимо, говорят: врачи лечат, и только Бог исцеляет. Во-вторых, ни при каких обстоятельствах не пасть на руки Полине, не дать ей возможности такого реванша. И в третьих: если суждено лечь в землю в его пятьдесят три года, то – рядом с мамой. Всё. Заклеено и запечатано.

По прибытии он даже не заглянул в свою квартиру – взял билет на поезд и помчался навстречу предрешенной судьбе.

>  

Когда Егор подходил к дому, дождь припустил вовсю. Поднялся ветер, срывал с деревьев успевшие пожелтеть листья, и они – не кружась, а сразу плашмя – прилипали к земле, к забору, к телеграфным столбам. Осень вступала в свою полную власть.

В сенях Егор снял мокрую одежду, надел сухую. Заодно подобрал кое-что для Федюньки – вернется промоченным до костей. Из кухни все время доносился какой-то странный звук – словно капало из неплотно завернутого крана. Но в доме нет водопровода, мама считала, что хватит колодца и нечего зря тратить такие деньжищи. «Вы все равно здесь жить не согласитесь, а я привыкла». Хорошо, что Егор настоял провести газ. Потом мама благодарила его и не понимала, как могла обходиться без газовой плиты раньше.

Он вошел в кухню. Капало с потолка, и капли падали – Егор расхохотался – точным прицелом в банку из-под молока. Однако смешного мало – придется чинить крышу. Неизвестно, сколько ему здесь жить, а Федюньке точно – здесь зимовать.

То ли он продрог под дождем, то ли дом отсырел, но Егору было зябко даже в свитере. Зря не спросил у Головатько, дает ли опухоль в голове температуру в теле. Скорей всего – да, как всякий воспалительный процесс. Только бы не ослабнуть сейчас, когда еще не сделано самое важное, последнее, что он обязан сделать для мамы.

Егор принес из сарая дров, растопил печку, уселся перед огнем на низкой скамеечке – мама ставила на нее ноги, когда шила или лепила пельмени. Дрова были сухие, горели пламенем. От весело пляшущих языков, беспрестанно меняющих форму и оттенки цвета, нельзя было оторвать взгляда. Он вспомнил, как мальчишкой любил смотреть на пожар после удара молнии. Местность была здесь болотистая – это потом осушили, погубив тем самым и речку за селом, – грозы не проходили мимо, не послав стрелу в дерево, сарай, а то и в жилой дом. Каждый раз после взрывного удара сельчане выскакивали на улицу, вглядывались, где горит. И вот что странно: никогда не било дважды или трижды. Метнув разряд в определенную цель, туча тяжело поворачивала в сторону и уползала прочь, унося за собой струи спасительного дождя. На пожар со всей округи сбегались люди – с ведрами, лопатами, баграми. А быстрей всех неслась детвора – успеть насмотреться на это «ух ты!», пока не затушили. Жажда зрелища была для них, пацанов, сильнее ощущения чьей-то беды. И лишь когда вместо жилища оставались дымящие головешки, нечто похожее на чувство стыда утихомиривало их, и потом они уже не делились впечатлениями, старались вообще не вспоминать о пожаре. До следующего раза.

Звуки тяжелых мужских шагов по бетонированной дорожке двора вывели Егора из оцепенения. Шаги были не Федюнькины – тот шаркает стертыми башмаками с чужой ноги. Стукнула дверь в сенях, кто-то нашаривал ручку двери, ведущей сюда, в закуток, где горела печка. Егор встал, помог открыть – и лоб в лоб столкнулся с высоким пожилым мужчиной в клеенчатой куртке, по которой стекали капли дождя.

– Егор, ты? – первым узнал гость. Переступил порог, протянул руку: – С приездом, что ли?

– Здоров, Степан, проходи, – признал и Егор. – Рад тебя видеть в здравии. Снимай дождевик, сушись вон у печки.

– Наслежу тут, – глянул Степан на свои заляпанные грязью кирзачи. – Подай сюда табурет. Ничего, ничего, мне здесь удобно. – Он сел у порога, поскреб пальцами седую щетину. – А я вижу – дым из трубы валит, а Федюнька-то еще на выпасе. Как бы, думаю, чужой не залез, много тут и чужих ходит, нащупывают дешевый участок для дачи. Поубегали, значит, из сел в города, а теперь ищут природу, тишину, воздух. Я не про тебя, не про тебя, не обижайся. Тебе и природы хватает, и воздуха, разве что земли под ногами недостает. Тоже не сахар, по правде сказать, работенка. – Он приподнялся, повесил дождевик на крючок. – Знал бы, что ты, прихватил бы с собой нашей, ржаной, за встречу.

– У нас там с Федюнькой осталось немного со вчерашнего вечера. Будешь? Только с закуской туго – сало да ломоть хлеба.

– Х-ха, чего лучше...

Они перешли на кухню. В банку все еще плюхалась вода.

– У тебя что, с потолка самогон капает? – пошутил Степан.

– Если бы. Крыша, видать, прохудилась. Дождь кончится – посмотрю.

– Что ж мы, два лба здоровых, под эту музыку будем водку пить? Грош нам цена, значит. Давай-ка, тащи из сарая стремянку, слазаю на чердак, заткну чем-нибудь.

Степан был лет на семь старше Егора, а по внешнему виду – так и на все, пожалуй, семнадцать, но еще крепок и деловит, как прежде. За его хозяйскую хватку, за то, что не попустительствует в работе вчерашним своим собутыльникам, сельчане выбрали его когда-то бригадиром колхоза. Руководящая жилка, похоже, и сейчас билась в нем.

– Ну вот, – сказал Степан, спускаясь по шаткой стремянке, – пока постоит. Там надо лист шифера поменять, раскололся. Возьмешь у меня – есть, кажется, среди прочего. У меня, брат, в загашнике много чего есть. Как стали колхоз рушить, кое-что подобрал – все равно, думаю, прахом пойдет. Мне даже коня оставили бригадирского, никто не хватился. Без коня в хозяйстве никак: ни вспахать, ни дров привезти – ничего. Всю деревню обслуживает, я даю. Не бесплатно, конечно, сам понимаешь...

Сели за стол. Степан ребром ладони провел за воротом фланелевой рубахи, словно проверил, не жмет ли, удобно ли будет запрокинуть голову. Выпили. Пожевали сала с хлебом.

– Да-а, – вздохнул Степан, – когда-то у твоей матери и лучок в огороде рос, и редиска, и все другое. Хорошая была женщина, работящая, спокойная, ни с кем свару не затевала, а вот же, значит, износила сердце – и все, конец. Царствие ей небесное.

Помянули. Степан помолчал для порядка. Но язык уже развязался, просился в работу. Егор знал за Степаном эту черту: говорить – и чтобы внимательно слушали, учились у него уму-разуму.

– Так я о чем... В города, значит, поубегали, а чуть что – дай, отец, помоги, трудно. Берут без зазрения совести – и дети, и зятья, и невестки. Вот Алена моя... Помнишь дочку мою – Алену? Вышла за такого хмыря – лишь бы в город. Ну, вышла и вышла – живи, детей уже двое, не сироти. А хмырь, не будь дураком, сел мне на шею. Да так хитро сел, что Алене и на ум не придет. Вот, значит, пишет мне: папа, разводимся, загулял, дома не ночует. А кому бы он был нужен? Но ей этого не скажешь, вышла – живи. Папа, значит, вытряхает кубышку и едет в город, мирить. И вот же, скажу тебе, нутром чует, черт плешивый, когда у меня кубышка пополнится. Это как понимать, а?

– Может, зря ты Алену к такому, как выражаешься, хмырю насильно пристегиваешь?

– А куда я ее пристегну с ребенками? К себе? Я не вечный. И Зося моя уже едва ноги таскает, ревматизмом который год мучается. Пока могу – буду давать, ничего не попишешь. Слава Богу, что конь есть да телега, все ж не на себе работу волочь. А и его кормить нужно, дороже коровы обходится. Вот я гляжу, значит, ты двор окосил, трава под ногами валяется. А я бы забрал, коли позволишь. Трава жесткая, не на корм – на подстил сгодится. А я тебе шиферу дам. И окно у тебя онучей заткнуто, стекло дам.

– Степан, ты сдурел, что ли? Торгуешься, как на базаре.

– Э-э, то еще не торговля, – прищурил Степан хитрый глаз. – Это я тебя только прощупывал. Неизвестно, кого из тебя город сделал. Видел я твою кралю, приезжала. Такой бабе под каблук попадешь – червяком, брат, закрутишься.

– Брось, не разговор это. Прощупал? Выкладывай, к чему клонишь. Или давай выпьем, по-простому, тут еще чуть осталось.

Выпили. Вышли подышать на крыльцо. Дождь кончился, в лужах лопались последние пузырьки.

– Ты к нам надолго или как? – спросил Степан словно бы между прочим.

– Как получится, – уклончиво ответил Егор. – Памятник на могилу надо поставить. Не подскажешь, где заказать можно?

– В райцентр надо ехать. Найдешь быстро: выйдешь на автовокзале, а там за углом – помнишь, Дом пионеров стоял? – там теперь чего только нет, мастер на мастере – авто-мото-вело-фото, я называю.

– От райцентра я пешком шел, через лес.

– Ну и зря. Кое-что у нас еще сохранилось. Автобус трижды в день курсирует: утром, в обед и вечером. Так что поспеешь... А земля у тебя тут за год выгуляла, отдохнула, хороший урожай принесет. Сколько здесь – соток двадцать пять-тридцать, наверно, будет?

– Слушай, Степан, не крутись ты вокруг да около, я не красна девица – обихаживать. Говори, что хотел. Свои же люди, в конце концов.

– Вижу теперь, что свои. – Степан засунул в ухо мизинец, покрутил там, вытер палец о брюки. – Так вот, значит: не против будешь, если я на твоем участке овес посею? А взамен – чем скажешь: работой или деньгами...

– Еще раз услышу...

– Понял, понял, спасибо. – Он хлопнул Егора по плечу.

– Только, боюсь, что не мое уже это, – продолжил Егор. – Более полугода прошло, я о наследстве не заявлял, потерял, наверное, право.

Степан повернул голову, удивленно вгляделся в Егора.

– Твоя ж в нашу управу ходила, заявление там оставила – в море, мол, и все такое. Твоей конторой заверено. Как вы там живете, в своих городах, в лицо хоть друг друга узнаете, муж да жена?

Егор смутился.

– Ладно, меня это не касается, – сказал Степан. – Где там мой дождевик? – Уходя обернулся: – А с Федюнькой я картошки пришлю ведро, капусты, огурчиков бочковых. Сегодня моя очередь его кормить.

Дрова в печке прогорели, и в жарком зеве мерцали, то вспыхивая, то угасая, красные угли. Так же неровно пульсировали мысли в голове Егора. С одной стороны, Полина поступила разумно, обеспечив ему право наследства, а с другой – не для того ли только она и поехала, заранее зная, что к похоронам не успеет? Документ справить успела, побеспокоилась... Нет, лучше не думать, обида еще не прогорела, как эти дрова.

Притащился Федюнька. Мокрый, усталый, злой. Принес продукты.

– Переоденься, кормилец. Я тебе сухое тут приготовил. – Егор протянул свою одежду, которую носил еще в молодости. – Бери, по плечам тебе не слишком велико будет, а длинновато – так закатаешь.

– Лучше бы ты кипятку приготовил, – пробубнил Федюнька. – Пора уже коров на зимовку ставить, какой из этой жухлой травы корм, только скотину мучить. – Злился, но одежду принял, пошел в угол переодеться.

– Сварим в мундирах, не возражаешь? – спросил Егор, принимаясь за картошку.

– Ты хозяин, тебе и решать.

Егор с укоризной качнул головой, но промолчал – еще и с Федюнькой спорить?

Ужинали с аппетитом. Федюнька чистил картоху ногтями, нисколько не обжигаясь. Мял ее ложкой в тарелке и ел, запивая огуречным рассолом.

– Я воды принес из родника – хочешь?

– Водой не насытишься. Вона сколько ее на мне было.

– А я выпью.

Федюнька ел аккуратно, стараясь не запачкать новые брюки. Лицо его понемногу светлело, уже не было на нем прежней угрюмости. Взглянул на Егора чуть виновато, не зная, как смягчить свою недавнюю неприветливость.

– Бороду, вижу, подправил. Тебе идет, – нашел, наконец, зацепку.

– Ты тоже красив. Еще бы патлы остричь.

– Сгодится и так. Зимой теплей будет.

– Нам с тобой, Федюнька, к зиме нужно дом подготовить. В четыре руки мы быстро справимся. И дыры залатаем, и лоск наведем. Будем жить, как короли, во дворце.

– Во дворце, думаешь, счастье жить?

– А что – нет? Какой же дом тебе нравится? Ты их много повидал, наверное?

Федюнька отряхнул руки от налипшей кожуры, улыбнулся щербатым ртом:

– Я люблю, чтобы окна – со ставнями, а на ставнях – резные узоры: белое с голубым.

– Без вопросов. Будут тебе резные ставни, я обещаю.

Федюнька опомнился:

– Да это я так... Ты спросил – я ответил. Лучше расскажи, как день прожил. Небось, в ящик пялился да стрелялки смотрел?

Егор поднял руки над головой, потянулся – аж в костях хрустнуло.

– Я, не поверишь, никогда еще так подробно не жил.

Федюнька застенчиво опустил взгляд. Он понял!.. Он понял то, что сказал, но сам еще толком не осознал Егор.

 

***

Степан был прав – «авто-мото-вело-фото» Егор нашел быстро. В одну дверь вошел – заказал ставни резные, в другую – надгробный памятник из мраморной крошки. Взгляд тянулся к дорогим монолитным плитам, но Егор понимал, что в деревне этого не одобрят. Мама была простой женщиной, как все, жила без шика, и смерть ее украшать – неприлично.

До автобуса еще оставалось время, и Егор отправился побродить по городку. Райцентр жил своей будничной жизнью и был скучен. По улицам с ревом и лязгом проносились грузовики; там что-то разгружалось, тут рыли котлован под фундамент какой-то стройки; звучал матерок рабочих, спешили по своим делам озабоченные прохожие. Егор со своей праздностью был здесь неуместен и одинок. На пути попалось почтовое отделение с переговорным пунктом, и его вдруг озарила идея. Он удивился, как эта мысль не пришла в голову раньше.

Главный бухгалтер Татьяна Васильевна Ковалева трубку взяла сразу, как будто его только и дожидалась там, в своем кабинете с обилием кактусов. Сколько шоколадок и коньяков перетаскал он за годы в этот кактусовый кабинет! Зачем – сам не знал, так было принято: главбуху – конфеты, кассиру – остаток от круглой суммы. Моряку сгребать себе мелочь в окошке кассы считалось зазорным.

– Алло, я слушаю, говорите.

– Татьяна Васильевна, добрый день. Это Рудаков беспокоит, механик списанный, – взял он шутливый тон, чтобы расположить к себе женщину.

– А, Егор Дмитриевич, слыхала, слыхала. Вы где, в больнице?

– Нет, я в деревне, надо сперва мамину могилку до ума довести, а потом уже о своей думать.

– Тьфу-тьфу, что вы такое говорите! У вас, мужчин, чуть где кольнет – уже конец света. Держитесь, а главное – лечитесь. Все обойдется.

– Спасибо на добром слове. Но я к вам, Татьяна Васильевна, не за этим. Я расчет за предыдущий рейс не успел получить...

– Знаю, знаю. Не беспокойтесь, он на депоненте, никуда не денется.

– Мне деньги сейчас нужны, Татьяна Васильевна, я матери памятник заказал, то да се. Нельзя ли сюда переслать? Я продиктую адрес.

Трубка молчала, потрескивая. Он ждал ответа, как приговора: главбух была дамой капризной и своенравной, с мужчинами не церемонилась.

– Ты сознаешь, Рудаков, – услышал он свойское обращение, – сколько теряешь за пересылку по почте?

– Сознаю. Это не имеет значения. Мне хватит.

– Ну-ну... – Татьяна Васильевна не терпела небрежного отношения к деньгам. – А заявление? Нужно письменное заявление, заверенное нотариусом. Слова к делу не пришьешь.

– Я вышлю, вышлю, – обрадовался Егор. – Буду вечным у вас должником...

Ему показалось, что в трубке хмыкнули. Он понял, какую сморозил глупость. Там уже знали, что его век недолог. Быть может, последняя воля – значит, деньги пришлют, не посмеют ему отказать.

Вот и он влился в суету города, не выглядел больше белой вороной. Носился чуть не бегом от почты к нотариусу и обратно. Успел, все успел, даже продуктов закупил, сколько в сумку вместилось. Хватит перебиваться Федюнькиными подачками, теперь они заживут...

Когда приехал в деревню, уже смеркалось. И все же, едва открыв калитку, он заметил перемены. Трава со двора была убрана, вместо тряпицы вставлено целое стекло, а под окном приткнулись к стене два листа шифера.

Федюнька нелепым, жалким комочком ютился в углу дивана, кемарил. Егор включил свет.

– Сумерничаешь, коровий начальник?

– Тебя дожидаюсь. Картохи остыли, поди.

– Отставить картохи. Мы с тобой, друг, отныне пируем. На-ка, разбирай сумку, а я умоюсь пока.

Рукомойник был полон воды – постарался Федюнька, ждал. Егор тряхнул головой, отгоняя накатившую вдруг сентиментальность, – так и себя скоро жалеть начнешь. Когда вернулся с полотенцем в руках, стол был завален провизией, а Федюнька стоял и хлопал глазами, как будто увидел что-то диковинное.

– Я тебе еще ставни резные заказал, месяца через два будут готовы, – подбавил чудес Егор.

Федюнька с удивлением уставился на него.

– Мне? – решил, что ослышался.

–Тебе, тебе. Мне они вряд ли понадобятся. – Поняв, что окончательно запутал этого наивного человечка, Егор сказал напрямую: – Ты, Федюнька, живи тут, всегда живи. Может, мне когда стакан воды подашь. А помру – запомни, Федюнька, крепко запомни – рядом с моей мамой могилку выкопаешь. Я на тебя рассчитываю и надеюсь.

Федюнька, уже совсем сбитый с толку, ткнул пальцем в кусок сырого мяса:

– И что с этим делать? Пропадет же, еще не зима.

– Постой, у мамы был холодильник – где он?

– А я знаю? Может, у Марьи, она за теткой Натальей ходила, варила ей и стирала, а та отдала. Где ж еще?

– Стоп, – осенило Егора, – о какой Марье все время речь? Это та конопатая девушка, дочка тетки Настасьи, подруги маминой?

– Ну да, Марья рябая, старая дева.

– Так уж и старая...

– Сама по себе-то не старая, а старая дева, потому как замуж никто не взял.

– Отчего же никто не взял?

– Так ить рябая, вся в ряботинье, как меченая, – выходил из себя Федюнька, не умея объяснить то, что для деревни было просто и ясно.

– Ну ладно, ладно, давай перекусим, я знаю, что с этим делать. – Егор сгреб лишнее на край стола.

После ужина он уложил часть купленного в пакет и отправился со двора. У соседей в окнах ветхого дома горел свет. На стук железной калитки отодвинулась занавеска, и женское лицо расплющилось на стекле. По городской привычке Егор постучал в дверь, но тут же опомнился и открыл ее.

– Не пугайтесь, – спешно сказал с порога, – свои.

На голос первой вышла старуха, опираясь на самодельную клюку. Вгляделась подслеповато, признала:

– Егор!.. Марья, это ж Егор приехал! А я не поверила, что в селе бают. Думаю, приехал бы – так зашел. Марья, иди, привечай гостя!

Марья выплыла из горницы боком, смущенно улыбнулась, прикрывая рожком платка рот.

– Чего ты стесняешься, Маша? – подбодрил Егор. – Мы же с тобой в школу вместе ходили.

– Так уж и вместе, – фыркнула Марья. – Я в первый класс, а вы в последний.

– Да, да, – поспешил он загладить свой казус, – ты намного моложе, я помню. Спасибо тебе за маму. И за телеграмму спасибо. Но я был в море тогда, не смог...

– Надолго пожаловал? – строго спросила старуха, клюкой пододвинув ему табурет. – Садись, в ногах правды нет.

– А где есть, тетя Настасья? – спросил он, присаживаясь. В чем, по-вашему, правда жизни? Может, ее вообще нет?

Старуха оперлась обеими руками на клюку, как солдат на винтовку. Смотрела на Егора, соображала что-то.

– Ан, есть правда, – решила наконец, – есть. Тебя что сюда привело, парень? Матери уже не докличешься. Жить здесь тебе не с руки. А примчался, что-то тебя притянуло.

– Тоска, тетя Настасья, тоска.

– То-то. Бывало народ скажет: «Журавли за море летают, а все одно курлы». Ты по своей земле твердо, небось, ходишь, а твоя приезжала – будто из милости туфелькой до травки дотрагивалась. Вот и правда тебе, сынок.

Марья стояла в сторонке, скрестив руки под грудью и светясь круглым, как тарелка, лицом. «Экая тарелка в горошинку», – сам себе улыбнулся Егор.

– Что стоишь столбом? – стукнула клюкой об пол старуха. – Неси угощение гостю.

– Нет, нет, – жестом остановил Марью Егор. – Я сыт. Мы с Федюнькой уже поужинали. Был в городе сегодня, мяса купил, колбас – а девать некуда. Забирайте, нам столько не осилить. – Он протянул Марье пакет.

– Знамо, как вы с Федюнькой поужинали, сухомятку жуете. Щей горячих поешь. Марья, разогрей там...

Он снова остановил хлебосольных женщин. Согласился лишь на стакан козьего молока – слышал, что полезное очень.

– Все хвори излечивает, – подтвердила старуха. – Пей, коза ваша, приходи и пей. А тушуешься – Марья приносить будет. Ваша коза, и холодильник ваш, пользуйся. Нам чужого не надо, можешь забрать.

Егор испугался, что чем-то обидел старуху. Пришел благодетелем, а нужно было – просителем. Бедные – люди гордые, ранимые. Ты запросто, от души, а им кажется, что подачка.

– Тетя Настасья, я ведь к вам с челобитной, не откажите.

– Не барыня – челом предо мной бить. Надобно – говори.

– Мы с Федюнькой, действительно, сухомяткой давимся. Кулинары из нас никакие. Давайте договоримся: мои продукты – ваша стряпня. Что сами едите, то и нам плеснете в тарелку. А за труды я вам отдельно платить буду, деньги у меня есть.

– На кой ляд нам твои деньги, – грозно сказала старуха. – На посмешище людям выставить хочешь? Это ль работа – щей наварить? Марья приносить будет, не желаю, чтобы Федюнька тут что ни день топтался.

Егор посмотрел на кроткую Марью и понял – она согласна. Быт, кажется, налаживался как нельзя лучше.

 

***

Шли дни. Жизнь в деревне приобретала для Егора более-менее четкую систему. С утра он шел на прогулку, Маршрут был всегда один и тот же: к роднику, с попутным заходом на кладбище, и обратно. Потом он завтракал и намечал себе какую-нибудь работу. Залатал крышу, вставил в окна двойные рамы, смазал скрипучие двери, навел порядок в сарае. Чем больше делал, тем больше новой работы видел. Дров на зиму, пожалуй, не хватит, надобно позаботиться. Дорожка возле крыльца утопталась, и сюда собиралась дождевая вода со всего двора. Колодец стоял без крышки, в него залетали дружно опадающие с деревьев листья. Надо было еще оформить права на наследство, но для этого предстояло топать в дальнее село, в Комаринку, а взявшаяся за дело осень размыла, развезла дороги, и он откладывал со дня на день. В обед приходила Марья, приносила горячую пищу и козье молоко. Она уже немного освоилась, не закрывалась платком, но была тихой по природе своей, Егор почти не замечал ее присутствия. Федюнька бездельничал. Выстрогал себе дудочку из прута и пиликал что-то одному ему известное. Коров на выпас уже не выгоняли, у Федюньки был заслуженный отдых.

Однажды почтальонша принесла Егору денежный перевод. Она взглядывала то на Егора, то на бумажку с немыслимой для ее понимания цифрой, и руки у нее тряслись, как у пьяницы. Егор сунул ей в карман куртки несколько купюр и проводил до калитки. Она еще долго оглядывалась на дом, словно там поселилась чума, а непослушные ноги никак не уносят ее от опасности.

Вечером вдруг приковыляла тетка Настасья, постучала клюкой в калитку. Егор вышел, боясь услышать что-то недоброе. Жизнь его устоялась, и он не хотел ничего в ней менять. Даже мелкие неприятности – например, заболела Марья – уже бы выбили его из этого блаженно-сонного состояния. Старуха войти отказалась – каждый шаг ей давался с трудом.

– Ты вот что, – сказала, отдыхиваясь, – ты поехал бы с Марьей на мельницу. У нас там жита мешков шесть собрано, надо смолоть, свинье подмешивать нечем. Попроси у Степана коня с телегой да помоги Марье, сама не управится.

– А она не могла мне сказать об этом? Надо было вас посылать?

Старуха махнула рукой – мол, что с нее взять.

– Соромится, – пояснила. – Непутёха, прости меня Господи.

– Далеко ехать? – спросил Егор, скрывая досаду.

– Верст пять будет, в Комаринку, там еще мелют, люди сказывали.

Оказия сама шла в руки. Егор принял это за добрый знак.

Пока собирались, пока ждали повозку, грузились, время подкралось к полудню. Тучи раздвинулись, давая возможность солнцу глянуть на сырую, озябшую землю.

– Может, и не будет дождя, – сказала, вглядываясь из-под руки в небо, тетка Настасья. – А клеенку все же возьмите, намокнет мука – пропадет. Да Марье вожжи отдай, не гонобенься. Леском езжайте, леском, по обочине – Марья знает, там не застрянете, – напутствовала старуха.

Наконец, выехали. Когда выбрались на колею, Егор перехватил поводья: неловко мужику, что баба правит. Марья не возражала, сидела прямая, серьезная, и что у нее творилось в душе, Егор догадывался. Много ли надо для простого женского счастья? – Чувствовать себя под защитой надежной мужской силы. Так было, так есть и так всегда будет, во всех слоях общества – от крестьянки до королевы.

Пока мололи, Егор уладил свои дела в местной «управе». Там даже обрадовались его появлению – нерешенный вопрос тяготил местных чиновников, не шибко владеющих тонкостями ситуации.

Марья ждала его возле мельницы, как условились. Егор закинул мешки с мукой на повозку, подсадил Марью, сам пристроился рядом, дернул за вожжи – поехали.

День быстро склонился к вечеру, казалось, в одно мгновенье. Вот было еще видно дорогу, а свернули в лесок – и уже только умный конь чувствовал колею.

– Озябла? – спросил Егор.

Марья молчала. Он повернул к ней голову и наткнулся на ее взгляд, блестящий, полный преданной благодарности. Егора словно кнутом огрели. Это он был обязан этой добросердечной женщине, безропотно принявшей на себя заботы сначала о его матери, а теперь о нем самом. Это он должен смотреть на нее благодарным взглядом – он, а не она... Видимо, он слишком резко натянул поводья, потому что повозка остановилась. Марья понукнула коня, ловко намотала длинные вожжи на слегу повозки:

– Иди сам, дорогу домой знаешь.

Егор принял ее действия за намек. Он обернулся, подправил мешки, сделав подобие изголовья, медленно, готовый в любой момент отступить, уложил Марью на спину. Все еще не веря в ее согласие, скатал в жгут подол ее юбки и опять подождал. В сумраке белели ее крепкие бедра, а ниже колен ноги были темные – загорелые. Рука потянулась туда, к белизне. Теперь уже никакая сила не остановила бы его – он хотел этой плоти, он жаждал ее до гула в ушах. И все же у него достало терпения не напугать женщину своим неистовством. Она и без того была как замороженная, оцепенев от собственного греха. Он сам раздвинул ее ноги. Слившись в единый силуэт на фоне серых мешков, они лежали, почти не шевелясь, а повозка покачивала их, как лодка на волнах, и каждая колдобина, в которую попадало колесо, доставляла неимоверное, безумное, почти животное наслаждение...

Федюнька, подобравшись комком в уголке дивана, блаженно пиликал на своей дудке.

– Не надоело? – спросил Егор, шумно отряхивая с одежды налет муки. – Вставай, готовь рюмки, пьянствовать будем.

– С чего ты такой веселый? – поинтересовался Федюнька. – Говорят, миллионщиком стал – правда?

– Уже знаешь. Откуда?

– Деревня все знает. Спит, а видит. В деревне каждый забор с глазами, а каждая баба с языком – во! – Он показал руками, с каким.

– Еще повод есть – я дом на себя оформил. Документ мне пока не выдали, подписи какие-то собрать нужно у ваших начальников, но дело уже на мази. Давай, давай, бока не отлеживай.

Федюнька спустил на пол босые ноги, покрытые цыпками. Егор отвернулся – перед глазами еще мелькала картинка куда приглядней.

В этот вечер Егор напился. Федюнька доволок его до кровати и бросил, он сам едва стоял на ногах. Егору всю ночь мерещились глазастые заборы, и тошнило от цыпок на Федюнькиных заскорузлых ногах. Под утро видения исчезли, и он провалился в сон.

Похмелье было тяжелым. Егор попробовал шевельнуть рукой, но она пластом лежала на одеяле. Тело было чужое, непослушное. Он испугался – неужели инсульт? Хотел позвать Федюньку – голос только сипел сквозь спекшиеся губы. Егор откашлялся, облизнул губы шершавым языком, набрал воздуха в легкие и закричал:

– Федюнька, черт!.. Воды!..

Это усилие словно разорвало опутавшие тело веревки. Егор попытался подняться, но боль пронзила голову – аж в глазах заискрило. И все же это была похмельная боль – никакая иная, он достаточно опытен, чтобы определить. Дурацкий организм никогда не давал ему напиться без последствий. Хорошо – не нагадил вокруг себя, хоть и тошнило. Он снова позвал Федюньку, и снова тот не откликнулся. «Тоже немало употребил, человеческий заморыш. Может, сгорел на фиг или сердце не выдержало?». Пришлось кое-как встать, сжимая руками голову. Федюньки не было ни в кухне, ни во дворе, ни в туалете за сараем.

Егор плюхнул в лицо горсть воды из рукомойника, отряхнул брюки от катышек одеяла, набросил на плечи куртку и поплелся к Степану.

– Дай мне кружку рассола, – сказал с порога, – Богом прошу.

– Хорош, – посмеиваясь, оглядел его Степан. – С кем ты так кумовался?

– С Федюнькой, с кем же еще. Пропал, заморыш. По всему двору искал – не нашел.

– И не найдешь. Он еще затемно из деревни ушлепал.

– Куда? – удивился Егор.

– Известно куда – належивать новое место. Федюнька нигде больше сезона не задерживается, чтобы не привыкали. Всю жизнь в одной деревне кормить не будут. Раз тут живешь – уже не наймит, а свой, обживайся как хочешь.

– Куда же он под зиму? Пропадет! Я ему весь дом предоставил – живи. Вот дурачок.

– Зачем ему дом, да еще при хозяине? Он вольная пташка. А зиму пересидеть – угол всегда найдет, какой-никакой. Федюнька твой – не простая голь, а голь перекатная, на одном месте его никаким калачом не удержишь.

Егор выпил бочкового рассола, пожевал огурец, а от опохмелки наотрез отказался – даже думать об этом было противно. Степану он поверил – и не поверил. Федюнька, конечно, чудак малохольный, но добровольно отправиться в ад из рая – значит, совсем ума не иметь. У него ж только подаренные Егором одежки и ни гроша в кармане. А вдруг... «Говорят, миллионщиком стал...» – вспомнил Егор. Горячей вспышкой полыхнуло в груди, и он почти побежал по деревне к своему дому.

У ворот стояла крытая грузовая машина с надписью на брезенте: «Ритуальные услуги населению». Возле нее топтались два мужика, еще не старых, но тусклых, как этот осенний день.

– Не подскажете, Рудаков здесь проживает?

– Я Рудаков, – ответил Егор.

– Принимайте заказ. Устанавливать сами будете или договоримся?

– Договоримся, – сообразил Егор. – Минутку, я только деньги возьму.

Он забежал в дом, открыл тумбочку, на которой стояла и все еще цвела герань. Деньги были на месте, он даже пересчитывать не стал, видно – никто сюда не лазил.

Через пару часов на маминой могиле уже стоял в оградке стандартный надгробный памятник. Егору казалось, что именно теперь мама навсегда удалилась из этого мира, обрела обустроенный приют и не желает, чтобы ее беспокоили. Егор до глубины души почувствовал себя осиротевшим, никому на свете не нужным. Все потеряло смысл. Почему он так испугался напророченной Головатько болезни? По сути, свое предназначение на земле он исполнил, большего ему не дано.

Он не пошел к роднику, поплелся сразу домой. Марья принесла обед, Егор пожаловался ей на Федюньку, предположил:

– Думаю, он вернется. Как прихватит мороз пятки, бегом прибежит.

Марья неопределенно покачала головой. Федюнька ее не интересовал.

– Садись, пообедаем вместе, составь мне компанию, одному – кусок в горло не лезет.

Она не возразила, но ела мало, стесняясь лишний раз поднести ложку ко рту. Егор подумал, что надо бы выказать ей какой-то особый знак внимания после того, что случилось в повозке, как и положено после первой близости с женщиной. Что ж это он, ей-богу...

– Завтра поеду в город. Напишешь мне список, что нужно купить?

Она кивнула.

– А тебе лично что привезти? – Он старался говорить ласково.

– Мне?.. Ничего. У меня всего достаточно.

– Но я хочу. – Он взял ее за руку. – Может, вместе поедем? Купим тебе платье или сапожки.

– Ой, что вы! И без того по деревне уже толки идут... Будто мы... Ну, понимаете.

– Почему «будто», мы не «будто», мы на самом деле. Ты боишься?

– Нет, нет, – торопливо сказала она.

– Ну-ка, давай проверим... – Он подхватил ее на руки и отнес на Федюнькин диван в углу кухни....

 

***

 

После побега Федюньки Егору пришлось заново создавать систему своей деревенской жизни. Теперь он по утрам долго валялся в постели, потом выпивал стакан козьего молока. Иногда заходил к Степану. Кое-что спустя рукава подправлял во дворе или в доме. Обедал, лениво забавлялся с Марьей, получая от их неспешной возни гораздо больше удовольствия, чем прежде от жарких постельных баталий. Сейчас он ничего никому не доказывал, и ему не лгало податливое, послушное женское тело. Никто не хлопал его по набирающему объем рыхлому животу, не разглядывал глубину залысин на голове, никто не совал в рот жевательную резинку, освежающую дыхание. Иногда по вечерам он включал телевизор, сквозь рябь смотрел «Новости», убеждался, что войны нет, страна как-то живет, и им друг до друга нет никакого дела. Он опускался, опускался все ниже на илистое, мягкое и теплое дно обывательства, страшился этого, давал себе слово встряхнуться и не видел в том надобности. Один раз в неделю он ездил автобусом в город, закупал продукты, отдавал их Марье, а больше от него ничего и не требовалось.

В какой-то из дней ему привезли ставни – он и забыл об этом заказе. По ярко-голубому фону были прорисованы белые узоры – все, как хотел Федюнька. Сейчас это выглядело смешно, нелепо, он отказался от установки, забросил эти лубочные картинки в сарай. «Вот вернется дуралей-путешественник – вместе поразвлечемся».

Егор заплывал жиром, дряхлел. А Марья, напротив, становилась бойчей, энергичней, лицо ее сияло, озаряя веснушки каким-то глубинным, внутренним светом. Он ревновал ее к жизни, но ревновал так же лениво, как потом подчинял себе.

– Ты изменилась, Маша, – сказал он однажды, лежа на спине и разглядывая потолок. – Что с тобой происходит?

– Ребеночка жду, – заалела лицом Марья.

Он дернулся, словно сквозь тело пропустили электрический ток, приподнялся, вгляделся в нее – не сочиняет?

– Как – ребеночка? Я ж помирать приехал! – вырвалось само по себе.

– Помирай, – за шутку приняла Марья, – я ребеночка для себя жду...

Внешне казалось, что жизнь его и дальше катится прежним порядком. Он и сам так считал. Но внутренняя работа уже бродила в нем, не выдавая, однако, никакого практического результата. Голова постоянно была наполнена мыслями, но ни одну он не мог ухватить разумом. Так длилось до конца ноября. Земля подмерзла, в воздухе кружились мелкие редкие снежинки – зима проводила опробование своих арсеналов. От нее теперь не сбежишь в южные широты, как прежде бывало. Впрочем, пароход, с которого его так бессмысленно списали, сейчас – если по графику – на переходе в свой порт. Недели через две у причала соберутся жены – кто ждал и кто не очень, будут махать руками, приветствуя своих тружеников моря и терпеливо топтаться на месте, пока таможня не даст добро. Возможно, придет и Полина, будет выискивать взглядом на палубе силуэт мужа. А может, она уже знает, что на судне его нет? В таком случае знала бы и то, что он смертельно болен, кинулась бы искать. Деньги ему высылали сюда – найти просто. Нет, не знает она, ждет. Все недоразумения, которые возникли между ними, давно быльем поросли, не впервые. Что же он делает здесь, в этой глуши, где днем воет ветер, а ночью собаки – и сам готов взвыть вместе с ними? Он есть, пьет, тупо спит с Марьей – и кто даст гарантию, что ребенок точно от него? Почему не Полина, почему Марья? Он стар, ему уже пора нянчить внуков... «А ты еще и подлец, Рудаков. Мало что трус – еще и подлец».

– Маша, – позвал он с Федюнькиного дивана, где отдыхал после обеда.

Она мыла посуду в пластмассовом тазу, но казалось, что вглядывается не в таз, а внутрь себя, поглощенная своими новыми ощущениями.

– Маша, а как твоя фамилия? Я забыл.

– Калюжина. Мария Игнатьевна.

– Что за фамилия, – скривился Егор. Бульканье, а не фамилия. Ребенку дадим мою.

– Нет, – твердо сказала Марья, – мою.

– Посмотрим, – не стал он спорить. – А как ты думаешь, будет девочка или мальчик?

– Мальчик, – эхом отозвалась Марья. – На девочку сильно тошнит, а я хорошо хожу.

– Маша, – опять позвал он, – у тебя велосипед есть?

– В деревне у всех есть. Как без велосипеда?

– Дашь покататься?..

Наутро он уложил в сумку бутылку коньяка и коробку конфет, которую как-то купил на случай, взял у Марьи велосипед и покатил в Комаринку.

– Хочу переписать свой дом на Калюжину Марию Игнатьевну, – сказал пышнотелой деревенской красавице, которая в прошлый раз оформляла ему документ. – Это для вас – презент, – выложил перед женщиной коньяк и конфеты.

Та покраснела, скосила взгляд на уткнувшихся в бумаги сотрудниц.

– Причем здесь презент? Ваше право. Вы можете оформить дарственную. Согласны?

– И причем как можно быстрее... пожалуйста. Мне надо идти в рейс.

– Что ж вы так долго раздумывали, если торопитесь?

Егор не ответил – ее это не касается. Главное, он теперь знал, что надо делать.

Но, оказалось, главное не это. Самым трудным было сообщить Марье, что он уезжает. Изо дня в день откладывал разговор, наконец, твердо решил: завтра. Вечером затеял уборку – надо было вымести за собой весь мусор. Вытер пыль с подоконников, полил герань, намотал мокрую тряпку на швабру и поелозил под кроватью. Вместе с комками пыли выкатилось что-то твердое, продолговатое. Это была Федюнькина дудка. Егор обтер ее краем рубахи, прикрыл боковую дырочку, дунул. Дудка издала противный мышиный писк. Последний привет от Федюньки. Все, что имел. И вдруг он увидел выход – Федюнька ему подсказал.

Егор заторопился, стал собирать вещи, хотя собирать было не многим больше, чем у Федюньки. Сумку он спрятал за печкой, чтобы Марья до поры не углядела.

В эту ночь он был с ней особенно нежен, не отпускал до рассвета. А когда затихли ее шаги за окном, включил свет, нашел в чулане кусок старых обоев, завернул в них приготовленные с вечера деньги и дарственный документ на дом, перевязал шпагатом, положил на кухонный стол. Подумал – и вывел карандашом по обоям: «Я вас не оставлю».

Через полчаса за погостом его подобрала попутная легковушка.

Татьяна Григорьевна Тетенькина родилась в 1947 году . С 1971 года живёт в Калининграде. Автор около десятка книг стихов и прозы. Лауреат Калининградской областной премии «Признание» и нескольких международных литературных конкурсов, в том числе – песенной поэзии «Зов Нимфея», обладательница Гран-при и Гомеровской премии этого конкурса (2013 г.). Присвоен сертификат Российской Академии литературной экспертизы имени В. Г. Белинского «Литературный эксперт III категории». Член Союза писателей России.
Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"
Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную