Иван ВАСИЛЬЦОВ, (Саратов)
«НА ПРОЩАЙ-КРАЮ»

Слово о стихах Виктора Лапшина

*   *   *

Когда в 2010 году не стало замечательного русского поэта Виктора Лапшина, Станислав Куняев, после чёрной черты, замыкающей прощальный подбор стихов Виктора Михайловича в «Нашем современнике», восклицал едва ли не горестным шёпотом: «Снимите шапки, братья по цеху! Ушёл в мир иной поэт, о котором нам всем ещё предстоит и писать, и говорить, и думать».Эти вырвавшиеся из груди слова не потеряли своего первозначения, сегодня звучат они как никогда актуально. Со смертью такого большого художника, как Лапшин, трудно смириться. Точнее говоря смиряться – с каждым годом труднее и труднее. Поскольку лишь со временем, отдаляясь, кажется, от печальной точки отсчёта во времени и пространстве, мы только всё приближаемся и приближаемся к осознанию масштаба утраты. Трудно без Лапшина, тяжко без его новых подборок, которых многие ждали как праздника, не хватает его негромкого, но всегда внятного и чистого голоса. Не достаёт прищура лапшинской иронии, едва заметной, впрочем, но такой живой и непосредственной. Любые словеса, разряженные в искусственные перья, бряцание значками и шуршание грамотами или шортиками-листиками, едва прикрывающими наготу бездарности, – всё это обнаруживало на фоне Лапшина свою пустопорожность мгновенно, сразу же. Боле того. Сегодняшнее отечественное слово без родившегося и умершего в древней галичской земле поэта стало совсем другим, потеряло и в изустном запасе, и в запале, и в радостном узорочье речевой образности, и в нравственной силе. «Нет, поздно спрашивать: «Кто виноват? Кто прав?» – // Пора задуматься бесстрашно: «Чей ты? Кто ты?»  И верно: разговор о Викторе Лапшине, о будущности его поэтического наследия, не может быть не обращён к тебе лично, лично тебя вызывать на ответ. Слишком глубоки прародные корни, питавшие поэзию Лапшина, слишком близок обрывный край сегодня и к дому, и к дереву, и к человеку. «Стоило неотрывно и пристально всмотреться в березу – нечто в душе происходило необычное, самому себе непонятное», – вспоминал Виктор Михайлович о себе, семилетнем мальчугане, в скромной биографической страничке.

Нам, и правда, о многом пора задуматься бесстрашно…

…Вспоминаю январь 1989-го. Мне семнадцать. И у меня напечатаны в саратовской «Волге» первые в жизни стихи. Господи, как я тогда гордился, каким павлином ходил. Мне казалось, что ежечасно и даже ежеминутно раскрывают читатели и здесь, и там мою вполне наивную и не очень-то умелую, как я теперь, разумеется, вижу, рифмовку. Но главное событие: из Галича в редакцию пришло письмо от Виктора Лапшина, где он сказал несколько теплых слов о моих творениях. Уже тогда для меня это был сам Лапшин. И годами позже превосходная степень относительно Виктора Михайловича воспринималась мной как нечто само собой разумеющееся.

Когда, равнодушно ощерясь,
Глухая бетонная ересь
Восстала на небо мое,
Наш дом неуютный и ветхий
Пустил вдруг и корни, и ветки, – 
Листвой восшумело жилье!

Потрясающие строки. Дом, пустивший корни и посмевший восшуметь – возроптать! – стогласой листвой. Датированные далёким уже восемьдесят четвёртым, они прорастают сквозь время, тянутся к нам точно бы из другого века. Прошлого? Позапрошлого? Или они опереживают нас, как незримый росток, с которым мы ещё не сроднились, но который станет с годами и лесом, и домом, и человеком. Удивительно! С другой стороны, стоит ли удивляться, ведь написаны они самим Лапшиным. А уж о доме, о самом укладе и обиходе жизни – это его, родимое. Иногда такое чувство, когда читаю Лапшина, что под рукой чуть шероховатая поверхность сруба, с малыми выбоинками, с трещинками у сердцевины, округлого, тёплого. (А иногда и руку, и сердце начинает жечь нестерпимо: «Нужна мне, чтоб согреться, // Родного дома головня…» Критик Наталия Тяпугина в своё время целую ещё какую интересную статью посвятила этому многомерному образу).

Горенка, светлица, кут, приступок, верея – вот первейший словарь поэта. Идея крова и лада берётся им за основу основ. Пусть это не терем красный, а всего лишь «дряхлый дом под чахлою сиренью» да раненное, как и его хозяин-фронтовик, «старое увечное крыльцо». Ничего, крылечко-то ещё поскрипит, ещё покачается, и не одно поколение вынянчить сможет. И всё же глубокая философская жила, пульсирующая в творчестве поэта, позволяет мысли взять и другую разбежку: что будет, если дом и впрямь рухнет, если провальная пустота станет вместо шаткого крылечка? Каково будет нам опираться на пустое место, и что нужно предпринять, чтобы не допустить духовного порушения? (Замечательно сказал Михаил Базанков про тревогу лапшинской строки, про её сопричастность ко всему живому).  

Мне кажется, что задача современного писателя – сохранить и охранить дом.  Вспоминается ещё одно не сохранившееся, к сожалению, письмо Виктора Лапшина моему отцу, поэту Владимиру Пыркову. В нём Виктор Михайлович в двух-трёх простых совсем предложениях рассказывал о поразившей его картине: весной, в зябком мае, на месте снесённого недавно деревянного домишки увидал он несколько зачем-то расцветших черёмуховых деревцев. Там были такие слова: «зияющее цветение». И теперь вдруг подумалось, что удел писателя в современной России схож с этим отчаянным черёмуховым цветом – наперекор, вопреки, несмотря ни на что. Писателей размежёвывают, втягивают в жестокие и совершенно бессмысленные междоусобицы, унижают писательский цех статусом «общественной организации». Изображают великих поэтов, например Есенина, одного из самых читающих, образованных людей своего времени, развязными пьяницами и дебоширами. И фарисейски-лицемерно повторяют при этом про «инженеров человеческих душ». Инженер – профессия. А – писатель? Что? Ты решил посвятить свою жизнь литературе, решил служить слову? Тогда, сам понимаешь, будешь вроде бездомного, и ждут тебя страдания, лишения, нищета… Такова государственная идеология, выводящая, буквально выталкивающая пишущего за пределы «благополучного круга», за форзац исторического процесса, к маргинальной обочине, к самому прощальному краю и за него. Но позвольте, как писал Виктор Лапшин в поэме «Десятый»: «Не нищебродины: // Защитник родины!» Кстати, обрывную линию «прощай-края» провёл Лапшин в былинно-сказочном и вместе с тем, как всегда, узнаваемо-реалистичном «Распеве»:

На обрыве кряжистом,
На прощай-краю,
Чёрт-Иваныч выстроил
Хижину свою.
Становишще-скрывище,
Нелюдимый кряж…

Там же такие строки: «И в обнимку с мятликом, // С пижмою в ладу // Нежу мать-и мачеху, // Тешу лебеду… // Рви, коси, затаптывай, // Полымем пали – // Что ключи, ударим мы // Снова из земли!» Дозволительно здесь, думаю, привести ещё одну цитату – теперь из позднего Лапшина, многое перечувствовавшего и переосмыслившего, видящего насквозь существо явлений. «Знать, по велению судьбы // Повсюду деется «как бы». // Народ наш, как бы богоносный, // Как бы вернулся ко Христу, // Как бы доволен жизнью сносной, // Хотя и сносит за черту... // Слезами как бы не росима, // Страна жутчайших в мире проб, // Нас как бы русская Россия // Как бы живьём вгоняет в гроб». Тут уж не до мягкого мятлика да цветка сказаний – тысячелистника, не до надежды на спасительный «отчий угол». Это гражданская позиция человека, уставшего видеть наперёд, не боящегося признаваться:

И страшно только потому,
Что мне – не страшно…

Что же выходит? Сорняковый оборотец «как бы» применим и к нынешнему бытованию  литературы  – она есть и её «как бы» нет. И в вопросник Виктора Лапшина, рядом с важнейшим вопрошанием «Чей ты? Кто ты?»,  вполне уместно добавить такое вот тревожное сомнение – «Есть ли ты?» А и правда – мы участвуем в дискуссиях общественных, пишем письма, бьёмся головой о стену, кричим о тишине и шепчем о громе, протестуем по-своему, пытаемся что-то хоть самое малое изменить в жизни к лучшему словом… – но всё-таки: есть ли, есмь ли мы на свете или только вынужденно делаем вид, что живы? Я не знаю, не уверен в ответе относительно себя лично. И верно, не я один. Потому-то и воспринимаются нами точки Лапшина как сверхсовременные болевые – поэт, которого нет уже с нами, напоминает нам, живущим, что значит быть живым. И даже в самых отчаянно разочарованных его стихах слышна неуёмная жажда жизни: «Вот Бог, а вот порог! // Котомка да батог, //Лишь вы меня поймёте. // Привет вам, пыль и грязь, //Дорог и тропок вязь – // Моя отныне доля. // Я был, я есть  – и всё ж // Душе дороже дрожь // Былинки в диком поле».

«Я был. Я есть». Сильное, мужественное утверждение. В стихах Лапшина не встретишь невнятицы, вялого пережёвывания звуков, небрежных рифм, мутных красок; он следует солнечной пушкинской школе, и чем суровее его голос, тем заметнее нежнейшая, смягчённая небесным светом микропись:

Землёю ветхою и небом вечно новым
Кто нынче дорожит на пустыре святом? 
Дай Бог приветствовать под мёртвым отчим кровом
Ночного мотылька на ящике почтовом –
Слепого на пустом…

Мы чувствуем грусть в этих бесконечно одиноких строках (на месте разорённого бульдозером уклада новый-то не поднялся), но всё же не безысходность. Видим в них приглушённый тихий свет, но только не беспросветность. По-утреннему прояснённый, радующий слову Лапшин, восприявший, как сам он писал, с молоком матери животворную народную речь, оставался до конца верен сказочным прикрасам, былинным эхам, звучным распевкам да присказкам. В языке Лапшина всегда есть память бабушкиных сказов, материнского голоса, меткого отцовского словца, принесённого в дом с шофёрского тракта. «Неудивительно, – говорил поэт, – что …выкрутасы и безобразные потуги всяческих модернистов были и остаются для меня и чужеродными, и враждебными. Смешны стихотворцы, копающиеся в словаре Даля и переносящие чужую для них речь в свои мертворожденные поделки-подделки. Мне повезло: я родился в море народного говора, а не на его бесплодном берегу». И как же отрадно раскрыть (и открыть для себя внове) стихи, в которых живо русское слово:

Где озеро и пенится, и плещет,
Камыш колышет и тростник трясёт,
Чертополох топорщится, трепещет,
Торчит почти до облачных высот.
Пронзил он корнем глубину земную – 
Не выдерет и Муромец Илья.
Он поднял гордо голову шальную,
А всё она как будто не своя.

Эх, с каким размахом-то сказано, с какой любовью и жалью какой к родному нашему, среднерусскому. Образ чертополоха, чья горе-голова пламенеет среди серенького неприметного дня, получился у поэта небесно-возвышенным, и вместе с тем – укоренённым так накрепко, что сам былинный герой не выкорчует. И сила здесь, и удаль, и фактура колкой чертополошьей души, и бесшабашная усмешка, и печаль. Он ведь, чертополох-то, тоже, можно сказать, за прощай-краешек зацепился. И живёт себе «…до дури безмятежно, // Шипами и колючками грозя, // Но никогда беспомощно и нежно // Ему цвести и отцветать нельзя».
На сломе эпох, на грани восьмидесятых и девяностых, Лапшин писал несколько в иной, задорно-иронической огласовке. Мне, например, запомнилось его стихотворная притча про конец света. Понимаете, получает народ известие из небесной канцелярии: «Мир труду и обороне! // В пятницу на стадионе // Состоится Страшный Суд!» А дальше каждый в меру сил своих начинает готовиться, думает, как ответ держать будет: «Долговязы, волосаты, // Роют землю рок-фанаты: // Впопыхах погребены // Богохульные кассеты, // И значки, и амулеты // С мерзкой рожей сатаны… // В кабаке спускают пиво, // Бьют бутылки торопливо; // Вмиг разогнана тюрьма. // Во весь дух, без уговору, // Лихоимцы к прокурору: // «Воровали – накажи!» // Вслед за ними старец древний: //  «Рушил храм, крушил деревни, // Кровь и слёзы лил – вяжи!»   Ну и, конечно, «районный идеолог», куда ж без него-то? Живенько перекрасился, «скок в машину и к попу»: «Дорогой служитель культа! // Положить куда мне куль-то? // Ты, на всякий случай, дай // Божию рабу Андрею, // То бишь, мне, да поскорее, // Крест и Библию… Но втай!»

Можно посмеяться и сказать: «Ну, теперь-то мы другие». Но так ли уж мы изменились с тех пор? Номенклатурные замашки, хлёстко высмеиваемые поэтом, разве не с нами остались, лишь иное качество и иной размах получив, разве не в нас живёт отношение к вере, например, как к прикладной палочке-выручалочке: всегда полезно держать такую на случай в боковом кармашке… Нет, Лапшин пронзительно современен, востребован самим временем. И потому больно видеть, что о большом русском поэте Викторе Михайловиче Лапшине, глубоком философском лирике знают лишь единицы. Спросите в филологической студенческой аудитории, спросите у  случайных прохожих на улице, спросите у читателей, что называется, со стажем – никто, почти никто не признает имени Лапшина. Это при том, что Виктору Михайловичу повезло с критиками – Вадим Кожинов очень высоко оценил поэта, Инна Ростовцева помогала ему идти вперёд, грустная и суровая улыбка Юрию Кузнецова была ему путеводной звездой. Выходили книги и в Москве, и в Галиче. Развороты «Нашего современника» или, допустим, «Дня поэзии» трудно представить без Лапшина. Были и награды – Лапшин стал лауреатом премии им. Ф. И. Тютчева, был включён в символическую двадцатку лучших русских поэтов 20 века. Да что там! Разве Николай Рубцов не писал одобрительно: «В.Лапшину особенно свойственно стремление обо всем говорить теми образами, которые создаются путем сравнений, метафор, гипербол. Здесь он нередко достигает впечатляющей силы и запоминаемости». Однако откроем «Журнальный зал». Ни одного стихотворения Виктора Михайловича не обнаружим там. Как будто его нет, не было никогда на свете. Грустный, горестный результат пагубного деления литературы на «свою» и «чужую», какое-то опасливое, я бы сказал, замалчивание.

Точно и страшно написал Евгений Чепурных (Самара) об участи поэтов из русской провинции – умирающих, уходящих: «Мы не прошли в анналы и журналы. // Живя в тени, мы не отвергли тень. // Мы ляжем здесь – // Одни провинциалы // Из русских городов и деревень. // Смеясь, плутаем вдоль путей-дорожек // И крошим хлеб печали и страстей. // И, как ни странно, // Этих малых крошек // Хватает на прокорм России всей». Разговор о наследии Виктора Лапшина – это ещё и разговор о драгоценном духовном запасе «русских городов и деревень». Отечественная словесность шире, больше, нежели узкий кружок столичных авторов. Глупо и не за чем противопоставлять столицу провинции. Но на «прощай-краю» оказалась сегодня нестоличная литературная жизнь – за околицей, среди лебеды и чертополоха, под гнётом каких-то бумажных козявок, ограниченная рамками пресловутой региональности, похожими на траурные, озамкованная положениями, уставами, бюджетными графами. («Они же тратят деньги налогоплательщиков!»).

Мне довелось поработать несколько лет в литературном журнале, и я свидетельствую: каждый день наша небольшая, можно сказать крошечная редакция, возглавляемая истинным романтиком редакторского дела, вдумчивым и наблюдательным прозаиком Николаем Болкуновым, боролась за выживание. Выход каждого нового номера – как взятие вражеского бастиона… Болкунов, светлая ему память, так и сложил голову на этом поле боя…

Так вот, возможно, я скажу тривиальную вещь, но имя Виктора  Лапшина могло бы стать началом отсчёта, знаком нового, более внимательного и бережливого отношения к нестоличной литературе, к могучему духовному потенциалу русской провинции, до сих пор не вполне востребованному, забываемому и забиваемому, теряемому просто так, походя. Можно, думаю, было бы учредить литературную премию имени Виктора Лапшина, проводить Лапшинские чтения… Форм множество. Но главное, чтобы власть имущие обратили, наконец, внимание на серьёзнейшие проблемы современного литературного процесса – прежде всего экономические и статусные. Прекратили бы делать вид, что не понимают, как литература может быть ремеслом, работой, профессией… Литература у нас фактически отделена от государства: так больше продолжаться не может!

Почему-то я, быть может и наивно, верю в то, что поэзия Виктора Лапшина убережёт и берёзу, и дом, сблизит писателей, поможет не затеряться, не сгинуть многим настоящим талантам за «прощай-краем».

*   *   *

…Такого встретишь – и руки опустишь. Смотрите, вот ведь шельмец, вот пройда, впаривает пожилой женщине, на самом окраине села живущей, худые дровишки. И уж как нахваливает отсыревший свой дрянной товарец! «Ну, осина… Ну да, ольха… Царь их жаловал, голова! Ладно, тётка! Нужны дрова?». И бранится без зазрения совести: «Чтоб тебя: верею свалил! // Что же дед её не смолил?» И вдруг, после паузы, понимая, что хозяина дома нет уже на свете, что взболтнул-то он, пожалуй, лишнего, что совсем одна осталась старуха, что и дети, и внуки забыли о ней давно, видя, как слёзы блестят на морщинистом её лице, разудалый наш шабашник – один из излюбленных лапшинских героев – преображается и говорит словно бы покрасневшим от стыда голосом:

Ты никак начала рюмать?..
Ты прости меня, чёрта, мать!
На, зряплату держи свою!
Завтра – сделаю верею.

…Такого встретишь – и помирать раздумаешь.

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"
Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную