Людмила ВЛАДИМИРОВА, к.м.н., член Союза писателей России (Одесса)
Рассказы

Прими мое слово…

Праведная душе! прийми мою мову
Не мудру, та щиру…
Т.Г. Шевченко

Боль и жаль… Два односложных слова, и в них – все. Жаль и боль – жалит боль, болит моя жаль, жалость – любовь! Та, которую мы забыли, а многие и не знали. Нас учили: жалость унижает. Научили…

А мне вот сейчас не дают покоя строки Ирины Снеговой:

У нас говорят, что, мол, любит и очень,
Мол, балует, холит, ревнует, лелеет…
А помню старуха соседка короче,
Как встарь в деревнях говорила: жалеет.

…В ту пору все это смешным мне казалось,
Казалось, любовь, чем сильнее, тем злее,
Трагедии, бури… Какая там жалость!
Но юность ушла. Что нам ссориться с нею?

Недавно, больная бессонницей зябкой,
Я встретила взгляд твой – тревога в нем стыла,
И вспомнилась вдруг мне та старая бабка, –
Как верно она про любовь говорила!

Мне очень жаль моего сына: «подранка» добивают равнодушные и злые, сами очумевшие, проводники рыночных отношений в высшем образовании. А другие – помогают, спасают. Храни вас Господь!

Мне жаль себя – лишенную любимого дела, детища, которому отданы годы, здоровье, силы; обокраденную…

Мне жаль моего дома – так и не отремонтированного, с проржавевшими трубами, а вдруг прорвут, что делать буду?

Но более всего, больнее всего мне жаль мою Родину, ее людей.

Огромную, нескладную, прекрасную и страшную с ее обнажившимися язвами. А врачеватели – многие – из тех, о ком еще Гиппократ говорил: «Многие называются врачами, но не многие ими являются в действительности».

…Россия моя далекая, отторгнутая от меня, но возможно ли это? Нет, утешаю себя словами Марины Цветаевой: «Не быть в России, забыть Россию может бояться лишь тот, кто Россию мыслит вне себя. В ком она внутри – тот потеряет ее только вместе с жизнью».

Шестилетней, больной, меня увезли на юг, в ставшую родной, любимую мою Одессу. Добрая моя Украина вскормила и взлелеяла. Ненько моя одарила не поддающимся инфляции богатством – любовью к ней, ее языку, культуре, песням и стихам.

Думи мої, думи мої,
Лихо мені з вами…

Горло перехватывает от родных, любимых строк…

…Мовчать гори, грає море,
Могили сумують

Мои, бесценные… Материнская, отцовская, в родной украинской земле… Боль.

Жаль, очень жаль людей. Ежедневно – в транспорте и в магазине, на рынке и в присутственных местах, в отчаянье повторяю:

Де ж ті люде, де ж ті добрі,
Що серце збиралось
З ними жити, їх любити?
Пропали, пропали!

Несколько живых картинок:

В продуктовом магазине: плачет, протягивая продавщице искалеченную правую руку без двух пальцев, старушка, прося дать 100 граммов колбасы за деньги, купонов еще не выдали: «Воевала, кушать хочу, продай, дочка!»

– Вас тут много таких, я что, свои должна выкладывать?!

Эх, ты… а то мы не знаем твои «усушки-утруски». Бог тебе судья…

На рынке «Привоз»: к торговцу шапками, воротниками, цветущему и веселому подходит инвалид на костылях, шрамы на лице, протягивает руку с мелочью: «Помоги, сынок!». – «Иди, иди, здесь не подают!»

Сытый. Пришло его время. Но истово верую – ненадолго! Честному предпринимательству – да! Жирующему хамству, бездуховности и бессердечию – нет!

Возле молочного магазина: средних лет, весьма упитанный и добротно одетый мужчина сваливает с ног тощего юнца, вырывает из его рук сумку с бутылками молока, крик, мат… Парень в отчаянье доказывает что-то, но защищается неумело, видать, непривычный еще, пожилые женщины в ужасе: «Не разбейте, не разлейте! Оставьте его!» Борец за справедливость заодно охаивает и их, готов бить и крушить все и всех…

Твою бы энергию, да в мирных целях, дядя…

На Рынке «Черемушки»: картошка резко подскочила в цене – 7-8 рублей (перед Новым годом, сегодня уже не звучит…). Но у одной женщины – по 5-ть. Трясущиеся руки, искательный взгляд старушки, протягивает красненькую и молвит: «Внучек-солдат привез на побывку двоих сирот, интернатских, не выгоню же. Кормить чем-то надо…» И – такая милая улыбка освещает измученное лицо. Руки дрожат и у продавщицы. Помогающий ей внук прибавляет – «с походом»…

Нет, лжете, не сможем, не захотим мы, как волки! Мы – люди, и останемся ими, несмотря на все наши беды и горести! И свидетельств тому – немало:

В молочном магазине: седая женщина – горестно: не досталось молока – «Болею, одна, вот простояла, и – напрасно… Что ж делать-то?…»

Грузчик выносит две бутылки: «Возьмите, себе оставлял. Нет-нет, ничего сверху не надо!».

Бог не оставит тебя, добрый человек. Люди оценят, и добро умножится.

На крыльце Почтамта: пожилая женщина раскуривает последнюю сигарету. Аккуратный, интеллигентный старичок с палочкой: «Не найдется для меня?»

– Последняя, извините…

– Оставьте, если можно, докурить…

Женщина, затянувшись, тотчас отдает эту, последнюю.

– Дожили, довели… – смущаясь, краснея, говорит старичок. Женщина сокрушенно машет рукою и со слезами на глазах отходит…

Боже мой милостивый, скажи, какое мне дело до национальности всех этих людей, до их социального и иного статуса? Это – люди, им плохо, больно. А те, наверху, все в свои жуткие игры играют. Теперь вот флот делят, переприсягают…

Спасаюсь чтением. Как всегда, как в блокадном Ленинграде спасались. Хорошо у Ольги Берггольц – о моральных дистрофиках с их «тысячью поводов, чтобы что-нибудь лишнее сорвать»; они «бесконечно жалуются и обвиняют в «нечуткости» всех, кроме себя». Но больше о тех, кто понимает: «Съесть одной – нехорошо. Нехорошо одной есть, грех». Всю зиму делились – и все выжили». О «тысячах примеров братской поддержки людей».

«Мы поняли – выжить мы сможем, только держась друг за друга, только помогая друг другу». Одни видят: «Ох, ну, и народ у нас стал – черствый, жадный, злой». А другие: «Взгляни себе в сердце, посмотри попристальнее на своих друзей и знакомых и ты увидишь, что и ты, и твои друзья за трудный год лишений и блокады стали сердечнее, человеколюбивее, проще. Вспомни хотя бы то, сколько раз ты сам делился последним своим куском с другим, и сколько раз делились с тобой, и как вовремя приходила эта дружеская поддержка».

Страшно, невыносимо это сравнение. И знаю: ответят виновные за муки народа, ведь без войны довели! Но такие времена – как лакмусовая бумажка. Ясно проявляют, «кто есть кто». И, как ни дико это звучит на первый взгляд, этим – хорошие времена. Они сняли, снимают со многих и многого маски, и как бы не хотелось их снова надеть, я их уже вовеки вижу… голенькими.

И – презираю «скопидомок-мильонерш средь голодающих сестер».

 

…Два слова, два коротких слова – жаль и боль.

И если жалко и больно не только себя, за себя, близких, но и – дальних, – поможешь, поделишься, ты – человек, и мы выживаем. А нет, то и черт с нами, такими! Очередной – нынешний – геноцид унесет последние искры добра, милосердия, совести, интеллекта. И озверелая толпа будет терзать и пытать равно чужую ей землю. Не верю.

А верю, что мы все преодолеем, выживем назло всем разрушительным силам. Если поймем самое простое, как писал Л.Н. Толстой: «Ежели люди порочные связаны между собою и составляют силу, то людям честным надо сделать только то же самое. Ведь как просто».

февраль 1992

Опубликовано в газете «Вечерняя Одесса»

 

Взорвись рассветом!

Ночь. Улица. Фонарь. Аптека...
Александр Блок

Ночь – непреложная реальность. Неумолимая, и как ни торопи, срок свой знает и не уступит до срока...

Улица... Всего лишь кусочек двора и пять стволов акации, неведомо скольких деревьев составляющие. Не видно. И не только из лежачего, но и – все более привычным становящегося, сидячего положения. Дойти бы до окна, узнать: две ли, три ли акации утешают, заглядывая в окна? На глазах желтеют: скоро два месяца с того рокового – 31 августа. Хоронила папу в этот день, 6 лет назад...

Какие прекрасные стоят денечки: сентябрь, октябрь, а я вот... Вспоминается последний листок О'Генри... Но нет, я еще поборюсь!

Фонарь . Нету. За него – бессонные окна, узкие, почти бойницы, в здании напротив. Прорезают непроглядную темень такой длинной ночи, когда, упорно вглядываясь в прямоугольник, один из двенадцати, на которые разделили внешний мир переплеты окон, жду. Жду, когда засереет в нем кусочек неба, а там, Бог даст, засветит голубизною солнечного утра.

Аптека. Самое необходимое – на тумбочке. Ребята оставили, уходя (сколько отдежурили ночей!), поближе, под рукою, напоминая, что где: темпалгин, кордиамин... Окажется мало –могу уже сама найти в ящичке прикроватной колченогой тумбочки. Могу и дотянуться до кнопки – единственной работающей на всю палату двенадцатиместную. Светом лампочки над ее дверью вызову, авось, для себя ли, других дежурную сестру.

Спокойнее, когда дежурят Валентина Тимофеевна, Яна: разок-другой тихонько зайдут сами и: «Чего не спите? Может быть, анальгин, димедрол..?» «Да нет, и так кровь плохая, потерплю до рассвета, скоро уже, а днем – легче, днем – веселее...»

Днем – в распоряжении родственников аптечные киоски, аптеки на Болгарской, Прохоровской, Преображенской. Были бы деньги...

Да, вот так: уже второй месяц мой адрес: Мясоедовская, ГКБ 1. А привычнее, теплее – еврейская больница. Потому что так – в далеком, светлом детстве, когда вторым (а может быть, первым?) домом была она для работавшей здесь мамы.

Ах, мама, мама! Знала бы ты, что наделали с твоею дочкой!..

Часто повторяла ты эти некрасовские строчки:

Мы любим сестру, и жену, и отца,
Но в муках мы мать вспоминаем...

Мама, мама, непереходящая, безысходная моя Боль!

Боль... От нее – больница. Именно так, с непривычным для нас ударением на корень слова, называли их в далеком прошлом.

Много, очень много боли. И физической, от которой стонут сейчас, естественно потеряв контроль, даже самые мужественные, и шепотом ругает, почем зря, свою ногу тетя Галя. Развеселила она нас днем, представившись: «Торгую курамы». В прошлом – проводница поезда: «Говорит бригадир: бабоньки, сегодня " не работаем " , проверка. А тут стоят живые деньги, просются, ну как пережить?!»

Сейчас вот трет и трет, ругает, грозит своей ноге...

Боль. От нее плачут и кричат на перевязках днем мои сотоварищи, стонут «как козы привязанные» к своим «вертолетам»: «Господи, когда же снимут вытяжение, когда смогу повернуться на бок?!»

И – моральной. Как у бабы Нади, бабы Мани: не приходит никто, одиноки. «Пододеяльника, подушки, подсова в срок – не допросишься, а потом – ругают...» Того нет, этого нет...

Больно смотреть: зав. отделением, врачи таскают кровати, носилки с больными. Надрываясь, перекладывает больную и тащит в операционную худенькая, маленькая Елена Борисовна. А ей, им через 10-15 минут – оперировать!..

...Живи еще хоть четверть века
Все будет так. Исхода нет...

Нет ли? Спросить бы, по высшей мере, с тех, правящих вчера и сегодня, с тех,числящих себя в здоровых, занятых многими делами, которые они всерьез считают важными.

Лишь здесь понимаешь: важно ходить своими двумя ногами, видеть, слышать, мочь самой держать ложку, причесаться.

Как бросается Любаша, добрая душа, на помощь нам, единственная «ходячая» на всю палату! Но как «баюкает» она свою покалеченную, с перезанными сухожилиями, «рвущую» правую руку!

Важно просто повернуться на бок – какое блаженство, какая радость после полутора-двух месяцев на спине! А сесть, наконец, – встать и пройти, хоть на костылях, хоть по палате?!

Важно, когда дышишь без боли и не сжимается за грудиной, не ухает куда-то сердце и не кружится голова при простом повороте ее на подушке. Когда не сжигает огонь – 39,6-40° и не чудятся червяки в касках с циркулярной пилой, грозящие перепилить заживо.

Важно, когда не лежишь полчаса над баночкой, шепотом уговаривая себя, как когда-то мама в детстве: «пись-пись...». Или, с переломанным тазом, распятой разнонаправленными вытяжениями, не пытаться взгромоздиться на дефицитную больничную посудину и не плакать горько от боли, невозможности и... необходимости.

Ну вот, поморщатся «здоровые»: натурализм, де!

Все под Богом ходим, и, не дай Бог, конечно, но ведомо ли вам, что с вами будет завтра?

Ведь и мы еще за секунды до того не думали, что собъет мчащаяся ино- или отечественная марка, ведомая – увы, не редкость, – неумелыми руками; что, моя окна или развешивая белье, сверзнешься с третьего, пятого, седьмого этажей; что «перейдет нам дорогу» мерзавец, бандит, убийца...

Жду. Скоро. Скоро придут и рассвет, и с ним – люди. Из другого мира, счастливчики, не ведающие о своем счастье, не ценящие его, как и я в свое время, как мы все – в двенадцатиместной палате номер 4. И рядом – в таких же, и в других отделениях этой, иных больниц, страшнее всего, в – онкодиспансере...

Сколько моих сотоварищей вглядываются сейчас в медленно светлеющие окна и просят Бога, людей о милосердии, справедливости, добре?

А сколько последних хрипов, после мук, раздаются сейчас?

О Боже, смилуйся, отведи от нас!

И музыкой прекрасной пусть звучит могучий храп тети Гали (испугалась нога, успокоилась?), «автоматные очереди» (чудненько! ведь как мучилась днем с кишечником!)

Первыми придут санитарки. «Нянечка», – как ласково звучит! Не все, увы, ласковы. А мы ведь беспомощны, как дети, и – в ваших руках наши маленькие (большие!) радости...

Утренняя «дойка» – с нее начинается утро. Соберут, выльют, ополоснут из драного чайника наши, грозящие перелиться через край, баночки. У мужчин, говорят, молочные бутылки – счастливчики, им и здесь – проще!

Вот новенькая, старушка, слепая совсем, со сломанной рукой, сползает с постели: «Не могу лежа, а вдруг намочу, стыдно!..»

Потом зашаркают метлою, захлюпают тряпкою. Если дежурят Маша с Леною, приветливые и шутливые, или быстрая и добрая, хотя, порою, взвинченная (не мудрено!) Наташа – это будет получше, почище, в срок.

А вот если «профессор» в кокетливом фартушке, некоторые другие... Ох и любит наш «профессор» поговорить, да и «повышения» – в раздатчицы – любит. Что поделаешь: слаб человек, и кто без греха?

Ну а там – ведомо – первым прилетит Георгий. Приветливый и надежный, он склонится над женою и тихая, терпеливая Оленька сможет поплакаться, пожаловаться: это так нужно порою, и так счастливо, когда есть кому!

Кому-то плакать – не только детям,
Кому-то плакать всем надо нам.
Коль этот кто-то есть в белом свете –
Не так уж плохо, поверьте, вам!..

И потому, и по многому другому, особенно жаль бабу Маню. С отрезанными трамваем ногами, вот уже два месяца она ждет своего сына из Паланки, что «за границей», в Молдове. Ответил, якобы: «бензина нет». Не поспешите судить, ведь оставила его мать восьмилетнего, и сейчас вот: «в нетрезвом виде...»

И все же, и все же, опять и опять: «кто без греха, пусть первым бросит в нее камень».

И мне – тепло, когда дети мои несут ей яблочко, печенюшку, и мне плохо, когда некоторые муссируют ее оплошности, связанные с «физиологическими отправлениями».

А она-то всего раз, от силы два, в сутки «прорезается» из своего угла: «девчата, баночку!» На что, в который раз, спешат откликнуться: «Вы же знаете, ходячих нет, чего кричите?!»

Ну вот, как чуяла! Так, срочно надо тянуться к кнопке и «тушить» грозящий вспыхнуть «пожар»!

Все в порядке? Ну и ладненько...

Залетела к нам «ночная бабочка» – девочка из бара, так впервые за два месяца услышали мы разговор и смех бабы Мани, и призналась она соседке: «Никогда в жизни не была на курорте, это – в первый раз, я – как в санатории...»

Пришли как-то с миссией многочисленные американские гости, молились за нас в палате, раздали книжки. Добрая наша Галина Павловна – медработник, главный всехний консультант, опять толковала им про самоотверженность наших врачей и нашу позорную бедность. О-хо-хо!.. (И когда же заживет ее ранка от гипса, в которую все норовят забраться... тараканы? Когда перестанет мерзнуть нога? Передавлены осколками нервы, сосуды?..)

А баба Маня весь день потом читала красочную, большую «Книгу жизни» – свод из четырех Евангелий...

Дай Бог тебе, грешная, горькая, остаток дней получше! Хотя... Мы все хоть шанс имеем когда-то встать на ноги, а ты...

И что же с тобою будет?

Второй, наверное, прийдет Ира – сиделка, к нашей «старой графине» – «Пиковая Дама» навеяла... Но никто не посмеет: «старая»! В свои семьдесят два – главный бухгалтер преуспевающей фирмы, она только и рвется в свой кабинет, на работу. Ее, высоко лежащую (рядом с бабой Маней!) в домашних подушках, навещают едва ли не чаще других. И дочери, и внучка с семьей, и, особенно, – сослуживцы. Какой парад, какие букеты в день Ангела и – ах! – не выдайте! – «Ка-а-аким вином нас угощали!»...

И – даром, что загипсована рука, побиты ноги: маникюр, педикюр – привычно, в срок! Сиделка, массажистка – все честь по чести! Что же, все правильно, не сдавайтесь ни годам, ни обстоятельствам! Чуть подождать, Вы бы, наверное, как и Валя, и Люда, лежали в отдельных палатах, были освобождены от такого соседства? Но, положа руку на сердце: во всех отношениях было бы лучше? Не скучаете сейчас, выписавшись, хоть немного об истинно демократической четвертой палате? Ведь скучала, даже плакала дома Светланка! И как хорошо, провидяще сказала: «Вот мы сейчас – равны, всем больно, а какие мы там , интересно посмотреть!»

Что-то есть, что-то происходит настоящее, пусть не сразу во всех, особенно гонористых, привилегированных, когда они переступают порог палаты (о, если бы – вносят!), где лежать не дни – многие недели, месяцы. И хорошо, если установился такой дух, если начинают думать о других, стараются ужиться, поддержать. Прозревают, видя главное.

У нас получилось. Не правда ли?

Третьими, очевидно, примчат на своей машине Оля с Толей, а с ними очаровательные «щенята», как зовет их, дошколят Зою и Ляльку – Толика малого, бабушка Зоя.

Любящая, но строгая, сетует она: «Разбалует их Оля, как потом справлюсь? Я же их высмотрела, выходила, поздние они и оба – кесарским сечением. Оля с Толей вырастили уже " за своего " Сережу, скоро он сам папой будет...» Сколько тревог и боли от сломанной повторно ноги, мужество решившейся на сложную операцию семидесятилетней женщины, терпеливости! И юмора, скрытого в постоянной перекличке двух Павловн, «визави» устремивших свои сломанные конечности в «зенит»: «А у вас как, терпнет, мерзнет, чешется?» И т.д., и т.п.

Кстати, юмора предостаточно. Вспомнить хотя бы случай с... Ну, скажем, с сестрой «Х»:

– Больная, вам укол!

– Какой, зачем?!

– Надо, назначили!

– Ну, ладно, делайте.

Через какое-то время уколотая – в ужасе: «Господи, завтра на операцию, когда же я успела застудить мочевой пузырь?! Все " бегаю " и " бегаю " »...

А рядом на койке, другая: «Пора бы уже сделать это " импортное, только для вас " выписанное мочегонное!»

Или запись в истории болезни: «Больная после наркоза проснулась». И все – точка!

Сколько еще навспоминали мы, хохоча, в «вечер смеха», когда Оля-младшая оправилась от многочасовой операции и: «Оперировали ногу, а болит почему-то грудная клетка!» Не знала еще тогда закоперщица в анекдотах и веселье, что делали ей непрямой массаж сердца, спасли «коллекционера операций» – семь крупных на счету, не считая мелких. Буквально «не спускала ее с рук» сестричка Анжела, муж.

А Зои Павловны Толик ни на какие уговоры прилечь на раскладушке не поддался. Всю ночь после операции просидел у изголовья тещи. Нет, – мамы!..

Ну, а там и Ксюша или Марина со своей тележкой-самобранкой прибудут: кормить манной кашей «дармоедов».

Замелькает на экране телевизора дикая Роза. «Громче, громче!» – большинство ведь только слушает «графинин» маленький телевизор, под бормотание которого она имеет обыкновение засыпать, не слушая наших уговоров «не облучаться»...

Разгорится солнечное утро и придут с обходом сурово-ироничный, не балующий нас прогнозами Николай Евгеньевич, немного рассеяный, но такой добрый Виктор Васильевич! До последнего дня перед собственной операцией он был с нами, а на второй (!) день после нее – не такой уж простой! – был в отделении, благо, его палата – в хирургии, напротив. И ходил все дни, а через недельку и вовсе вышел на работу. Многие ли из врачей сегодня покупают на свои деньги лекарства больным? Виктор Васильевич «это умеет».

С ними – приветливая, улыбающаяся Леночка. И как горько было увидеть следы от слез: месячная работа оценена в 280 тысяч карбованцев. А на виске – наклейку от вскрытого фурункула:

– Что ж не на больничном?

– Работать некому...

Нет, сегодня Николая Евгеньевича не будет, в отпуске. Будет Леонид Васильевич, и расцветет тайно влюбленная в него, в «этого инквизитора», палата. Он – радикал, ему надо, чтобы мы уходили собственными ногами, в крайнем случае – на костылях, не на носилках!

А вместо Виктора Васильевича – Елена Борисовна. Холодноватая, она нам сначала – «не так, чтоб очень». Ну, а потом, когда познакомились поближе, узнали... «Дева» и «змея» – и этим все сказано!

Леночку сменила Нора, Люду – перевязочную сестру – Таня...

И каждый чем-то интересен,
И каждый в чем-то виноват...

Видим мы, сравниваем, но стараемся не судить. «Не суди, да не судим будешь!»

А там и перевязки. О, как боимся мы их! Дренирования, введения и снятия спиц, швов!

«Больно же, больно!», – кричит любимица всей палаты, «малышка-мартышка» Людочка-маленькая. Кстати, такое количество «людям милых» сразу – це занадто! – 5 больных, 3 постоянно ухаживающих, медсестра, санитарка...

У Люды-маленькой сломаны обе ноги, позвоночник, а она – вне перевязок и если падает температура хоть до 38° – улыбается так светло и хорошо, смеется и вертится в постели – страх берет!

«Тебе же рожать, дурочка!», – вслед за врачами, невозмутимым Александром Ильичем – методистом по лечебной физкультуре, напоминаем ей о переломе позвоночника, пытаясь утихомирить ее сверхактивность.

Мама – далеко, за 230 километров . Тоже лежит в больнице, оттягивая свою операцию, чтобы вырваться на денек-другой к дочке. Но возле «мартышки» – то девушки с малышом, то седовласый высокий мужчина: дочери, внучек, муж недавно выписавшейся соседки, «тети Люды», матери восьмерых детей. Очень искалечена была тетя Люда, но – вытянули и вот уже ходит дома по квартире! А муж, дети вот и для малышки-соседки и время, и тепло находят!

К стонам, храпу присоединяется привычный уже монолог то по-еврейски, то по-русски. Это снова зовет маму, наверное, говорит с нею 83-летняя «Бетя». Не выдержал разум радости от полученной наконец квартиры. Всю жизнь провела в подвале, сколько горя выпало – можно легко представить...

Грузная, со сломанной загипсованной рукою, плохо ориентирующаяся в настоящем, – много хлопот с нею и сыну, одинокому, измученному, и няням.

И кто научил эту девочку, более всех нас страдающую от соседства, и днем, и ночью, преодолевая негативизм при кормлении ли, в других случаях, убеждать: «мама сказала: надо!»

Приходит на память щемящее цветаевское: «На хрип его – Мама! солгавшая – Здесь!»...

Да, много боли. Но как же много и хорошего, доброго! Там, в том мире, мы часто не замечаем, не ценим, здесь же все – заметнее.

И никакого тут парадокса...

«Главный борец с болью» тоже, наверное, придет. Навестит и прооперированных, и готовящихся к операции, боящихся «больше всего – наркоза». Но когда «его дает» Леонид Степанович – не страшно, и когда заходит – внимательный, приветливый, красивый – светлеет в палате...

К обеду придет и моя девочка. Надо же, семь лет знать и... не знать! Родная дочь не всегда так терпелива, внимательна, добра. И не только ко мне. Вот «нашла» старика, лежащего в коридоре, к нему только 90-летний брат ходит, и не знаю, кто с большим нетерпением ждет ее – я ли, моя соседка, он?

Сын придет вечером, после работы. «Халтурит» мой, без году неделя, инженер. И как же выжить иначе, особенно сейчас, с мамой – кандидатом наук с 30-летним стажем, оцененной государством в 500 тысяч карбованцев в месяц?

А сменяющие друг друга следователи все «шершат», то бишь, – ищут женщину в белом («шерше ля фам!»), сбившую меня «светлой иномаркой», погрузившую в свою машину с обещанием, очевидно, доставить в больницу.

Никак инопланетяне вмешались: за полчаса она, бессовестная, довезла и выгрузила меня ясным солнечным вечером в другом конце города. А «другая» – Козлова В., как записано в истории болезни, подобрала «истекающую кровью» и доставила на своей светлой «тойоте» в больницу. В те же полчаса...

Вот только почему хоть не позвонила Козлова В., не поинтересовалась, выжила ли спасенная?

Ночь – длинная, а день промелькнет быстро. И скоро, скоро – верю! – встану. И пусть на будущий год, но:

...Снова – море, море!
И синь небес, и песни на просторе, –
Не в стенах облупившихся! –
И – жизнь!

Но зорче, чем прежде, буду видеть, и больше, чем прежде, ненавидеть явную «инвалидизацию» некоторых, мнящих себя здоровыми.

И это совсем не исключает любви и жалости ко всему сущему... Тем более – страдающему...

Светает.

... Вот и минула ночь,
А ведь я за нее во
змужала...

15 октября – 4 ноября 1994 года, больница. *

* Опубликовано в газете «Одесский вестник»

 

Небывалые комбинации

Кто-то из физиологов именно так сказал о снах: «Небывалые комбинации бывалых впечатлений». Охотно верила, но сейчас все чаще задумываюсь: какие-такие «бывалые впечатления» в моих основных снах? Вспоминается и тютчевское: «Что за таинственная вещь сон, в сравнении с неизбежной пошлостью действительности, какова бы она ни была!... И вот потому мне кажется, что нигде не живут такой полной, настоящей жизнью, как во сне...»

Мои основные сны... Их не так уж много, запомнившихся в деталях.

Сон первый

Жили мы тогда на Мещанской (Заславского), в одноэтажном флигеле. Там прошли мои трудные, но счастливые, детство, отрочество, юность…

Две полутемные, сырые комнатушки по 10- 12 метров на пятерых. Из маленького коридорчика к двери первой вела высокая ступенька, еще две двери – в туалет и крохотную кухоньку – вровень с полом. Наружная дверь – массивная, дубовая, над которой снаружи – «козырек», опирающийся на узорные чугунные кронштейны. Ее, эту дверь, а, главное, – огромный крючок внутри, нет, – крюк! – особенно запомнила. Тем более, что являлись «действующими лицами» повторяющегося в детстве сна.

Главным было – ОНО. Нечто? Некто? Его никогда не видела, лишь ощущала. Как безмерно страшное, огромное, злое. Бесформенное, черное. Нет, скорее, – серое. Грязно-серое, отвратительное, грозящее. Но, главное, – наслаждающееся моим страхом, ужасом. А может это и было воплощение Ужаса?

Сон был коротким.

Оно гналось, а я, увязая, смертельно медленно убегала, в последнее мгновенье успев захлопнуть дверь. И – набросить спасательный крючок.

Дверь сотрясалась, но на секунды ужас отпускал. Так верила в прочность двери, надежность крючка, защиту стен своего дома!

Но все же бросалась в комнату. Первую, проходную, где жили мама с папой. Где был когда-то врытый в земляной пол котел. Из мыловаренного цеха в 1948-м году построил нам отец квартиру.

В комнате я вжималась в пол, пряталась под стол, но явственно чуяла: Оно, впившись в стекла окна, все видит. Куда бы ни спряталась – видит! И – торжествует, наслаждаясь ужасом, сотрясающим меня! И вот-вот – проникнет, разбив окно, схватит! Иногда – всплеском – острое сожаление: зачем вбежала в комнату?! В том, глухом, крошечном коридорчике, за крепкой дверью – не видело бы меня! Но там – прыгающий язычок крючка: Оно ведь рвало дверь! И это было так страшно!

Звуков не помню. Ужас усиливался безмолвием. И даже сотрясение двери и прыганье крючка были бесшумными...

Его движения – стремительны, мои – как в замедленной съемке. Ошалело бьющееся сердце надрывалось невозможностью реализовать внутреннюю бешеную скорость – бег, лет!

Не помню, чтобы я осознавала намерения Его. Что хотело: растерзать, убить, съесть? Нет, что-то более страшное, но – что?!

И в комнате, когда я тщетно вжималась в пол, пряталась за ножками (!) стола и табуретов, основной страх был даже не: «ворвется, схватит!», а – «видит! Видит же!!»

Наконец прорывался крик. А с криком – пробуждение. О, какое счастье! Это – только сон!

Он повторялся неоднократно. Но однажды наступил день, точнее, – ночь, когда я... не испугалась. То-есть, было, конечно, страшно, но – никакого сравнения с былым Всеобъемлющим Ужасом. И я поняла: детство кончилось. Больше сон не повторялся.

Гораздо, гораздо позднее поняла главное: если не боишься – волевым ли усилием отгоняя страх, по глубинному ли Знанию, или наивному незнанию, хранимая Добрыми Силами, – Оно уходит. Какой смысл пугать небоящегося...

Сон второй

Прошла целая жизнь. Промелькнула. Давно кончились и отрочество, и юность, зрелость самая. На пороге – старость. Одинокая, холодная – несогретая. Как могло так стрястись – невдомек! Ведь главным всегда были: долг, ответственность, работа «leqi artis»! Старалась никого не обижать, упрекала за размолвки себя первую, очень переживая их. Не искала, правда, «любовных приключений»: ждала Любви. Верила истово: не может быть, чтоб не случилась! Тосковала порою очень, заглушая «единственным лекарством» – работой наизнос...

Но есть сын. Так много вложено в него: «во тьме потерь – единственный мой свет...»

Давно мы живем на «Черемушках», в трехкомнатной «хрущобе». Уже нет ни мамы, ни папы. Ни старого дома, ни верного друга – каштана – единственного дерева в маленьком дворике.

... Нет теперь у меня
Ни каштана, ни дома...
Неудобства кляня,
В чемоданах храня
Все для нового:
Лучше, светлее, удобней,
В старом мы оставляли
Себя, не ценя...

В потайном уголке
Штукатурки кусочек...
И смешно, и печально:
Хоть раз бы во сне
Здесь увидеть себя,
Сына, маму и прочих...
Старый дом на Мещанской
Все грезится мне...

Этот сон был первым, где я увидела себя в «новой квартире». Не менее 25-ти лет к тому времени мы прожили в ней. Здесь произошла и моя помолвка, после которой я так плакала! –

...Откуда эти слезы?
Зачем оне?
Мои девичьи грезы,
Вы изменили мне...

Сюда я вернулась с мужем моим, в подвенечном уборе, с белыми розами. Здесь поутру была осыпана им алыми гвоздиками. Ах, какими оказались дешевыми эти «красивости»! Отсюда мама и братишка провожали в роддом, сюда принесла я бесценный сверток...

И вот – сон: стою я на балконе, бездонная, черная, беспредельная ночь вокруг. Беззвездная.

И вдруг – звездочка! Быстро приближается и реализуется в две фигуры, обтянутые серебристыми комбинезонами. На головах – шлемы, видны только глаза. Необычной формы. Сказала бы, – миндалевидной, но в самом этом слове – мягкость, положительность. Нет, они какие-то очень вытянутые, острые, но, главное, – жесткие. Даже, – жестокие. А еще в них – явно! – насмешка, издевка и какое-то подлое, неведомое мне, знание!

Один – повыше, крупнее. Другой – мельче. Я все время завороженно смотрю на первого.

Вдруг рядом с ними оказывается мой четырехлетний сын. Ему к тому времени было гораздо больше. Мы уже отслужили армию, если можно так назвать 9 месяцев госпиталей из 11-ти. И после комиссования прошли годы. Ох, какие тяжкие!..

Но четырехлетним он был особенно хорош: светлые, волнистые волосы, темно-карие огромные глаза, исключительной лепки высокий лоб, прямой носик, пленительный вырез рта... А главное, все это дополнялось добротою и разумом, ласковостью, милым лукавством!

Доверчиво и спокойно вложил мой четырехлетка свою ручонку во властную, жесткую руку пришельца. Я вижу: сын не понимает, что ОНИ унесут его сейчас с собою! Он улыбается доброй и милой улыбкой.

Рывок! Отчаянный, всесокрушающий: отнять! не дать! Останавливает взгляд пришельца. Узкие, ледяные глаза направлены вниз, на мою правую руку, остальная часть лица – под скафандром. Скользнув за его взглядом, я вижу рядом с собою... моего сына! Рядом с собою!

Всплеском! – неистовая радость, счастье! – Нет, вот же он, со мною, и ручонка его – в моей руке!

Но тотчас пронзает откровенная, сверхъестественной жестокости насмешка в глазах пришельца. Мечущийся мой взгляд отмечает: двое!

Два, одинаковых, как в зеркале, моих сына! Но в глазах того, кого уносят в безмерную черень, мелькнул растерянный, печальный – живой! – свет.

Глаз стоящего рядом не вижу, пронзенная, завороженная леденящим, издевательским взором пришельца.

ПОДМЕНИЛИ! – истошно, утробно, в ужасе, которого более секунды и выдержать нельзя, кричу, воплю, вою! И – просыпаюсь.

Сон не повторялся. Наверное, дважды и не снесла бы. Хотя, как оказалось, любя, возвращая к свету, могу снести многое. Наяву...

Прошло какое-то время, и в Москве, на прогремевшей тогда, в первые перестроечные годы, выставке, посвященной НЛО, остолбенела перед «портретами с натуры» пришельцев, их вытянутыми, острыми, ледяными глазами...

Сон третий

По времени – второй из описывемых. В ночь с 31 декабря 1981-го на 1 января 1982-го.

О, эта встреча Нового Года! Первая – без мамы. Ей было только шестьдесят пять. Как неожиданно и страшно это сталось! Как была слепа, и этой слепостью безмерно виновата я!

Нас осталось трое: папа, сын и я.

«Ты сменишь меня», – несколько раз повторила она, умирая. Тогда почему-то решила: «...на больничной койке». Потому ли, что болела, перемогаясь, по возможности, и – необходимости. А уж после... Полгода мытарилась по больницам Одессы и Киева.

Нет, она завещала мне заботу о родных, о доме. И я очень старалась.

Было невыносимо трудно: лекции, практические занятия, совершенно сумасшедшие «отработки», курсовые и научные работы всех студентов: курс-то вела одна! Организация музея института, работа в архивах, своя научная работа, «кураторство» одной из групп, школа молодых лекторов... И этого им было мало! – «догружали» часами по другому предмету, бессовестно, не учитывая истинной нагрузки. Многолетнее издевательство под личиной добропорядочности. Поначалу надеялась: сумею убедить, показать самоотверженной, качественной работой необходимость любимого предмета, воспитывающего духовность, нравственность, чувство долга у будущих врачей!.. Уйти бы, да – страх перемен, болезни близких, свои, а, главное, – интерес, любовь к делу своему, студентам, невозможность предательства: так понимала уход; неистребимые надежда и вера...

Было невыносимо трудно, но я старалась.

Особенно страшно было перед Новым годом: как сядем за стол без мамы? Как будем, по традиции, вспоминать все хорошее, случившееся в уходящем, чтобы по-доброму, не тая зла, проститься?

Как приготовить все, чтобы было, как при маме: не бередить бы раны мужчин наших – старика и мальчика?

Готовила, а ее любимые строчки все вертелись в сознании, пелись сами собою, глотала украдкой слезы:

...В горе молчаливая,
В праздник хлопотливая,
Мама,
Милая мама...

Мы все постарались в этот вечер, в эту ночь. И было дружно, тепло и светло. Просветленно.

Однако, напряжение и физическое, и, особенно, моральное было, все же, слишком велико, а боль – скрываемая! – чудовищна. А потому, часа в два, уложив сына, отца, уснула и сама.

Светлее и радостнее сна не припомню.

Мама! Мама была со мною в эту новогоднюю ночь! Молодая, красивая, веселая, заводная! Как в жизни, как в давние годы на Мещанской, где двенадцатиметровая комната, заставленная разнокалиберной мебелью, умудрялась вмещать за столом до двадцати и более человек. Где «обслуживание, за неимением жизненного пространства», осуществлялось «просачиванием» за спинами по кушетке и «пролазом» под столом. Где так много было смеха и песен, шуток и розыгрышей! Ряженых – в новогоднюю ночь!

Где коронными номерами были в ее исполнении «Злой мальчик» Чехова и бесчисленные «байки», так мастерски читаемые с истрепавшихся от времени листков! О, как она умела радоваться и радовать!

И вот в эту новогоднюю ночь она пришла в мой сон. Шутила, смеялась, рассказывала звонко:

«У меня все-все хорошо! Здесь – светло и радостно! И я "пришлась ко двору"... Не грусти, не плачь – ты же у меня умница!»

Каким солнечным было мое пробуждение! И денек, первый день 82-го, занимался ясный, безоблачный, светлый!

Признался и сынок мой: снилось что-то хорошее, светлое, теплое. Очень доброе.

Впервые после 9-го февраля 1981 года я была спокойна, не терзала так душу боль.

А когда днем, первого, нас зашла поздравить мамина приятельница, у меня вырвалось уверенное: «Вас мама прислала, правда!» Испугавшись в первое мгновенье, она потом рассказала, что боялась за нас, боялась прийти, но ночью, сама не знает отчего, поняла: должна зайти и поздравить нас с Новым годом.

Скупой на слова, сдержанный мой папа не рассказывал ничего, но первого января был особенно, трогательно внимателен и мягок.

И никто, никогда не докажет мне, что в эту ночь моя мама не была с нами.

...Если, мой друг, ты недалеко,
Мне и теплей, на душе легко...

1995

 

Поделом!

– В двадцатых годах, чай, приключилось это? Был в Буинске главным врачом Михал Андреич Труновский, иску-у-сный хирург! А жена-от, первая его, была из богатых: Лидия Иванна Корсакова.

У нас уж тогда и очаг пионерский был, и комсомольская ячейка. Журнал печатали. «Безбожник», 5-10 копеек за номер – дешевле грибов! Ан, никто брать-то и не хотел! По избам носили. Молодые-то, ясно дело, тянулись...

Спектакли ставили. В клубе Карла Маркса, потом там Дом пионеров был. И вот, в канун Рождества (аль Пасхи? – запамятовала я...) принесли журнал, и с ним – приглашение на спектакль. Бесплатный! Мать, ведомо, не пускала, да я уж исхитрилась, с подружками-от...

Ахти, батюшки мои, что представляли-то! Лидия Иванна, жена Труновского, изображаючи Матерь Божию, кормила грудью... щенка! Уж и сказать не умею, что в зале творилось! Кто ахал да плакал, кто смеялся-изгалялся, ну, чисто, – жеребцы! А нам, дурищам, и весело: хиханьки да хаханьки: «Бога, мол, нет!» И страшно – жуть: «Ан, как есть?» – волосья вздыбки...

А летом слух прошел: захворала Лидия Иванна, шибко захворала! В Казань возили, грудь отняли, ту саму. Да понапрасну, все одно померла вскорости. От рака.

Дом их угловой: на Космовского, угол Красноармейской. Вот ребятишки и повадились в окошко горницы заглядывать, с завалинки. Меня как-тось сманили. Ух, кака худюща, черна, стра-а-ашна, и не спознать! А така красавица была! Старухи баяли: «Поделом ей! Где ж это видано, щенка – грудью, в Богородицы-то образе? Грех-то какой, Господи!..»

– И что же, так и не пожалел никто?

– Да и то сказать, – жалели... Народ-то нашенский отходчивый, а тут – таки муки! Но все одно: поделом. Не девчонка ить неграмотна кака, с образованием... Да уж времячко тако было, што и говорить! А сейчас – вона как обернулось!.. Терпел-терпел Господь, да не утерпел: не впрок научение по одина...

– Церковь в Буинске действовала?

– Куды там! Закрыта была Троицкая, под склад приспособили. Во Фролово крестили-отпевали...

– Лидия Алексеевна, мне говорили, что на углу Космовского и Красноармейской роддом был в 41-м, я в нем родилась, а мама врачом работала...

– Дак не только в 41-м... Почитай, весь Буинск оттудова! А Труновских дом – напротив. Ох, красень, богатый! Да вот така бяда...

 

Беда, иначе не скажешь. И другие буинчане, не только 86-летняя Лидия Алексеевна Торговенкова, мой дорогой певучий собеседник, рассказывали об этом случае. Да и мама, помнится, вспоминала: уж так запало в память народную! Спорили: кто говорил, под Пасху дело было.

Может, об этом спектакле – в подаренной мне книге о Буинске: «Активно работал драмкружок при уездном отделе народного образования, участники которого 3 марта 1920 года поставили на сцене городского театра комедию "У дверей рая". Обязанности режиссера исполнял Г. Голодяевский».

Пришлый, по всему, для укрепления партячейки, видать, был послан. А может, бери повыше! В той же книге и о том, что в 1921-м он возглавлял Чрезвычайную комиссию по борьбе с холерой, а в помощники ему «был назначен врач Труновский». На все руки мастер, для борьбы с холерой ведущий врач – только помощник!..

Тиф, холера, чума – в довесок к страшному голоду 1921-1922 годов, когда в Буинском кантоне (районе) от голода пострадало 90% населения, и – «он свирепствовал здесь гораздо острее, чем в других местах страны». «Наблюдаются частые случаи людоедства», – говорилось в докладе на V кантонной конференции РКП(б).

Тогда-то, наверное, и сманивал влюбившийся в бабушку Грушу – Агриппину Петровну Иванову – красавицей была! – волонтер американской Армии Спасения. Она в больничке санитарствовала, маму-четырехлетку под койками пряча. Подкармливала по возможности, спасала. А дед как поехал в «Ташкент – город хлебный» менять одежонку да какие-никакие изделия свои на хлеб, так и пропал...

Однако, не соблазнилась на посулы райской жизни в обетованной Америке единственная дочь странников Божиих, православных...

«Ходили они, – рассказывала 95-летняя тетушка моя, Клавдия Дмитриевна Украинская, в девичестве Иванова, – богомольцами по святым местам. Даже и в Иерусалиме были, Гробу Господню поклонились. Окромя их, никто из Буинска туда не добирался. Дома-то зимовали только, а как пригреет вешнее солнышко, и – в путь-дороженьку, грехи свои замаливать! А каки-таки у их грехи?! – все не боле, чем у всех, мирские... Лапотков-то сколь износили, сердешные...»

 

Да... Такие вот, значит, были у меня еще прадед и прабабушка... А бабушка (помню ее – уютную, теплую, ласковую!) тогда, в двадцатых, и ответствовала «мериканцу»: «Я – мужняя жена, да и бусурмане вы, куда татарам! Те уж – наши, за века-то... Стелете гладко, аль не знаю? – спать-то гадко... Нет уж, родима земелька не выдаст, а уж коль осерчала, есть за что, терпеть надобно. А приберет Господь, дак в своей-то лежать поспособнее, мягше...»

 

Не пришлось. В Заполярье лежит, в Мурманске, никак не добраться. Теперь – тем более.

Но схоронила мама по-христиански, невзирая что в партии была, и лукавить-лицемерить не умела. Сама доложила в райком: «С батюшкой хоронить буду, материн наказ выполню, уж как хотите, хоть с работы снимайте!» Это в 47-м-то, возглавляя отдел кадров Мурманского облздравотдела! С мужем, только что из немецкого плена возвратившемся! И никто – ни звука. Лишь попросили: «Вы уж, Татьяна Андреевна, потише как-то, не в церкви, дома!» А вы говорите...

Да – а дедушка-то Андрей тогда, в двадцатых, вернулся. Болел долго и тяжко. Лечился сын бабки-повитухи – пол-Буинска крестников! – народными средствами. И меня дождался, потетёшкал…

 

Мама и Евангелие, Псалтырь бабусины сохранила, мне беречь наказала. Не словами, жизнью своей. Вот и берегу, и сбираю по крохам утраченное.

Уверяюсь: поделом нам Боль наша несусветная, стыд и срам кромешные.

Детей бы спасти. От чужебесия, в первую очередь. А остальное – приложится.

1998 –2001

 

«Мы путники вечного круга…»

Надежде Тэффи и той надежде, что умирает последней...

«Та, маленькая, с шелковыми волосами, которая не понимала, что Люля – это она», соименница моя соплеменница, тебе хочу рассказать сегодняшний случай.

...Мы скреплены темной, жестокой судьбой, –
Мы путники вечного круга!
Как страшно!.. Как больно!.. Мы близки с тобой,
Не видя, не зная друг друга...

Кто знает, кто поймет, как это горько, когда рисуешь, рисуешь домик, а его все стирают и стирают? И никак не доберешься до него – уютного, теплого...

Впрочем, как я несправедлива! А Таня, Танюша моя?! Врачеватель мой терпеливый, единственная на земле, зовущая меня этим «маминым именем»... К ней!

Черное злое слово
В сердце мое впилось...

Надо извлекать.

В тумане: троллейбус, пересадка, другой... И вот тут...

Чуть взгромоздилась на ступеньки, с ближайшего сидения тотчас поднялась старенькая – под девяносто, седая, как лунь, сгорбленная старушка: «Садитесь!»

Я даже испугалась: «Господь с Вами! Как я могу? Вы что?!»

– А я Вам говорю, садитесь!

– Да Вы что, в самом деле?

– Если Вы не сядете, я сейчас же выйду!

Вот тут уже смех сменил накатившие слезы: «Надо же, "всю дорогу" меня стращают, что уйдут, если я не...» Она продолжила: «И если сядете – выйду, так как мне пора. Но вот когда мне стукнут все 105-ть, то я, входя, так буду изрекать: "А ну-ка, встать! Вошли 105-ть!"»

– Но мне-то не 105-ть – улыбаюсь, рифмовке особенно: «Родная душа!» А самой неуютно как-то. Конечно, выскочила, как была, никакого макияжа, но – неужто? За какой-то час?..

– Разумеется, Вам еще до них лет семьдесят! И – ша! Только попробуйте спорить!

– Ах, мне бы до Ваших дотянуть!

– И – не сомневайтесь! Тем более, за Вами – должок, кто же мне тогда место уступит? А шепотом: «Да Вы плачьте, плачьте, не стесняйтесь, ну их!»

– А еще стихи сочиняйте, вот как я, – донеслось уже со ступеньки.

 

К Танюше я вползла, конечно, зареванная. И потом добросовестно выполняла наказ.

Пока не обнаружила, что автоматически захватила с собою сумку, где задержалась книжка Тэффи. Читали мы с Таней, и снова и смеялись, и... плакали. Чего еще бабам надо?..

16 апреля 2002

 

Было дело...

Жаркий август семидесятого. Уже давно пахло грозой. И вот – в один прекрасный день, прийдя на работу, мы оказались перед наглухо закрытыми входами в инфекционную больницу. На ее территории располагался НИИ вирусологии и эпидемиологии, в обиходе, – бакинститут.

Всем велено собраться в актовом зале мемориального углового здания. На экстренное заседание. И в тревожную тишину упало это гадкое слово: «Холера!»

Через считанные часы мы, м.н.с., аспиранты, призвав на помощь опыт, казалось, давно и необратимо минувшего, вооруженные строгими инструкциями и... тетрациклином, меряли своими, непривычными к такой нагрузке ногами многие версты. В основном – бездорожья.

Ленинский район. Пересыпь. Подворный обход!

Пересеченная местность, пыль, грязь, дома и домишки, давно бы должные прекратить свое, унижающее их обитателей, существование. Штакетники и каменные заборы, захлебываются от злобного лая псы. Испуганно-одуревшие, а чаще – равнодушно-недоверчивые, насмешливые, а то и – схожие со своими сторожами – люди...

Ноги гудят, пот заливает глаза, халаты через два-три часа – будто неделю ношеные. Язык, десятки раз повторяющий одно и то же, выпытывающий о всех проживающих, уже заплетается. Рука не держит ручку – писчий спазм: «Фамилии, имена, возраст, пол, место работы, учебы, самочувствие...»

Подворный обход! Не миновать ни одного закоулка, ни единой хижины! Иных нет дома, значит снова и снова туда, где была – «черти круги, как нетопырь!»..

День – ненормированный, и лишь с заходом этого палящего светила – конец. Теперь: как добраться на 16-ю Фонтана, где – трехлетний сын, больная мама? Как не привезти им с халатом, обувью эту азиатскую гостью? Где и как стирать халат, если на СЭС эти две дамы, забаррикадировавшись в своем кабинете, вчера истошно вопили: «Не вносите сюда халатов!»?

Десятилетиями эти представительницы особой популяции рода человеческого вкушали от плода надбавок: законных, мало и вовсе незаконных, наживали сидячую болезнь, а грянул гром...

Но – труба зовет! – настал твой час, вспомни: «В жизни всегда есть место подвигу!»

А эти... Бог с ними! Как и с тем, главным начальником, оторопевшим, когда, прорвав кордоны, ты все-таки ворвалась к нему в кабинет. О-о-о! Было что охранять! – накрытый стол с разной вкуснятиной (кажется, там были и икра, и балыки и чего только не...) Уж точно – всевозможные, с яркими наклейками бутылки. А что? – Профилактика холеры!

Да-а-а... Он онемел от «наглости», но ты, в праведном гневе, танком – сокрушающим! – смяла его! И он даже растворил свои объятья, когда наконец хмельной мозг с трудом осознал, чего же ты требуешь. А ты требовала мужскую дезбригаду, приданную городу военным округом. Потому что проводить дезинфекцию в алтаре Новослободского храма – епархии заболевшего священника (посев – положительный) – женской бригадой не имела морального права! «Возможен конфликт церкви и государства!» – отчеканила. Вот тут он, со словами «Умница! А мы и не доперли!», и раскрыл объятия. Лучше бы дал бутерброд, хоть один, хоть с «вареной» – с утра не емши.

А заканчивала, лишь выявив контактных и площадь необходимой дезинфекции, доставив в Центр сведения, где в восемь утра получала адреса больных с подтвержденным диагнозом. Уже при звездах... Правда, тогда уже был в распоряжении старенький «москвич» с шофером Володей.

Вернувшись с ним в храм, узнала, что дамы-таки вошли в алтарь и – «все сделали». Не страх конфликта, но – врожденное: «Как посмели?» мучало не один день. А сегодня – нелепая мысль? – «А может и не входили они, уладили по-своему? Не все ж такие дурочки, как ты...»

 

Как забыть тот очаг на Московской? Благо, в доме неподалеку от милиции. Понадобилась. Володя спасал.

...Полуподвал, грязь и «мерзость запустения» жилища «пропойцы», как кричали соседи, пытаясь оспорить факт заболевания его холерой: «Нажрался, сволочь, а мы страдай!» Но ты-то знала: вибрион высеян, сомнений нет. О, какие страшные лица, вопли, ругань! Разъяренная толпа, а ты – посередке, тоненькая, наивная, как девочка, даром что – двадцать восемь... Вот и столкнулась лицом к лицу с тем, о чем ведала лишь из истории борьбы с эпидемиями. Безоговорочно поверила: да, толпа могла растерзать врачей...

 

Как рассказать о неделях посменной, круглосуточной работы сотрудников института, твоей в родных стенах?

О механических, многотысячных за смену: обжиг бактериологической петли в пламени спиртовки – раз; остыла – укол в открытую лаборантом баночку – два; захваченную петлей часть «анализа» – во флакон с питательной средой – три; раз-два-три; раз-два-три; ра-а-з – дв-а-а – тр-и-и... Эдакий вальс-бостон. Все восемь часов. Круги перед глазами, пот не утереть, все окна, форточки – задраены. Мухи! Марли, видишь ли, нет...

А у стен – в три-четыре ряда, высотою по грудь и выше – баночки, баночки, баночки с содержимым, ждущие своей очереди на дезинфекцию. Потому что, хоть и заставлены препараторские и коридоры кастрюлями, кастрюлищами, баками, ванными с лизолом, карболкой, но их не хватает. Анализы шлют все поликлиники, больницы, санатории, дома отдыха, большинство теперь – обсерваторы.

Как рассказать о наших мужчинах: кандидатах, докторе наук, которые, бывало, всю свою смену, не разгибаясь, топили эти баночки, захватив их длинным корнцангом? Увы, не очень длинным... Или – вытаскивали обеззараженные. Женщины-препараторы, лаборанты, случалось, падали в обморок. Ну и – «если не я, то кто же?»

Вот такими были первые недели – свидетельствую! Потом-то, когда со всего Союза приехали специалисты противочумных институтов, открылись другие, специально оснащенные лаборатории, пригнали достаточно дезкамер – стало легче.

Полегче было и в ночные смены: первичных посевов немного, пересевы на избирательные среды, при необходимости – чистая работа, не изнуряющая темпом. И мы – ах, как молоды мы были! – устраивали «перекуры» на заднем крыльце с видом на Эверест пустых баночек ростом в два этажа и выше. Где вы, приемщики тары?! А, может, и накопил «стартовый капитал» кое-кто тогда?..

Мы же – дышали, вы слышите, – дышали! Любовались звездами, болтали и пели, сочиняли «бессмертную Холериаду», травили анекдоты и ухохатывались до колик, вспоминая – куда анекдотам! – наши реалии!

Ну хотя бы вот такую: поллитровая (!) банка с «анализом», полная (!), «законсервированная». Да-да! Закатанная укупорочным ключом! Сезон-то – закаток! Можно понять пациента: «Как бы чего не вышло! Спутают еще мое добро с чужим, а я – отдувайся!» А скорее – юморист доморощенный! Возись тут с «открывашкой»! Кто хохотал, кто – негодовал. Разберись, кто более прав...

 

Да-а-а.... Было дело... Не бизнес – Дело! И – «были люди в наше время!»

Скажете: «Так платили же вам!» А как же! Правда, пришлось подождать, и чем дальше, тем больше, но все же... Без холеры – 98 рэ, с нею, родимой, – 150. А потом – если м.н.с. – кандидат наук: 120, не кандидат – 132. Нет, вы не ослышались, именно так. Степень греть, охранять должна! Надбавка за вредность остепененным не положена! Да ладно уж! О пенсии тогда как-то не думалось…

Хуже, что еще два месяца после всего не росли клетки в культуре тканей: самый воздух, стены пропитались парами карболки, лизола.

– Что? Наши легкие, почки, печень? Ах, какая мелочь! А вот без клеток ни вируса не размножишь, ни опыта не поставишь. Да и многие штаммы вирусов погибли без холодильников. Говорят, что некоторых спасли. В домашних «заморозках». Но вы не верьте – это же «колоссальное нарушение инструкции! Подсудное!»

 

А до конца аспирантуры оставались считанные месяцы...

август 2002

 

Давнее-давнее…

Как хорошо ты, о море ночное…
Ф. Тютчев

Листая дневники, остановила внимание на одной записи:

«15 июня 1964 года

Ты прошел мимо, хороший человек, и улыбнулся ласковой, доброй улыбкой. За это я рассажу тебе о нашей радости.

Нестерпимо захотелось к морю.

– Пойдем, Ириша? – Пойдем…

Идем, говорим о пустяках и о не пустяках… "Куда мы идем?" – Ирина. "А куда глаза глядят, ведь так интереснее, верно?" И ведь бесстрашные девчонки – десять вечера, склоны у Лермонтовского, темно, одни! Но вот ни чуточки не было страшно, о страхе даже мысли не приходило.

Спускаемся… Круто! Как бы каблуки не сломать! "А ну их к бесу! Пошли, Ириша, босиком!"

"Вокруг все тихо спит", кусты и травы высокие-высоченные, мягкие и чуть влажные – роса ли, иль влажный воздух моря? "Бродят парочки вереницами…" Нет, их здесь немного, они, наверное, в очередях в кафе, в душных кинотеатрах…

А вот и море! Доброе, чуть волнуется… Очень хорошо на душе, радостно! Хочется петь, кричать во все горло: как славно, что есть ты, есть ночь, есть Море! Шлепали по воде, бегали по берегу, окатывает брызгами – весело! Хочется обнять весь этот огромный мир, ласкать это большое чудо! "Море, я люблю тебя, море!.."

Свет прожектора прорезал тьму.

– Ирина, погляди, как хорошо!

Голубая яркая полоса – луч прожектора – расколол слившуюся черноту моря и неба, и окрасил их в глубоко-синий, но мягкий цвет, переходящий в насыщенный темный! Море засверкало, залучилось зеркальными осколочками, пуская в темное небо зайчики. Небо – в звездах: веснушках-конопушках, красная звездочка работающей землечерпалки, огоньки Фонтана вдали, а вверху где-то там – Одесса…

Сердце не вмещается в груди, несказанная прелесть!

По разрушенному причалу прошли на камни, любуемся тобой, радуемся тебе, поем тебе, Море! Пишу короткое, звонкое имя, смоешь, Волна? Долго не смывает…

Так радостно бегать по мягкому, гладкому от волн песку, оставлять следы невиданного зверя – Homo sapiens ! Не очень-то и sapiens , ну да ладно!

Поем, качаемся на каких-то досках, строим замки… О, конечно, – воздушные! Но отчего бы не построить и наяву, а, Ирина? И вот влажный песок превращается в дома и ограды, вырастают деревья – сады! Из щепочек – превосходные калитки-воротца… Вот только двигать опасно – нет петель! Ну ничего, для добрых строим, оставим открытыми!

– А ты не сломаешь, Море? Так вот, оградим от тебя каменной стеной неприступной, а еще напишем, что этот дом – мой дом – и каждый уголок моего сердца ждет тебя, мой родной, ждет, чтобы показать тебе в такой же вот вечер мое Море, дать тебе радость оно хочет, тебе рассказать о Земле и звездах, о мире и людях, о Любви.

Тебе будет хорошо с ним, и мне с вами будет очень светло и радостно.

 

…Поднявшись от моря, мы слушали. Мы слушали его шум, гул и мягкий рокот волн, слышали, как заливается сверчок, звонко сообщая о том, что он разделяет нашу радость и ему тоже очень хорошо. Слышали гудки пароходов, но вот гудел один из них неладно – больно ему было что-ли? Гудел, как раненый зверь, как большое больное животное. Жалуясь, тоскуя? Или – предупреждая?..

Легонько шли босыми ногами и слушали, слушали… Набегал, шаля, ветерок, что-то шептали деревья, летел с веток тополиный пух… И впрямь – снежок, мохнатый и мягонький, теплый пушок… Море сверху – блестящей громадиной, переваливается, шумит.

Идти не хочется домой, но надо, надо – поздно!

– Ириша, пошли босиком! И давай загадаем: исполнятся наши большие желания – за-а-ветные! – если дойдем домой босыми?

Связаны туфли на платке, шагаем, размахивая ими в такт. И – поем…

Вот тут-то ты нас и увидал, прохожий! Спасибо тебе за твою хорошую улыбку. Нас никто не обидел, попыталась, правда, группка женщин пожилых у ворот. Да мы быстро прошли. Дальше, по всему, обидели бы, а вечер ведь так чудесен!

О люди, будьте же добрее, ласковее! Если бы все умели хорошо улыбаться радости других, пусть – телячьей! Могли светлой улыбкой разделить их радость, понимать чудеса того, что окружает нас, любить друг друга, любить этот великолепный мир, каждый листочек и каждого сверчонка!

Добро не покидало бы нас, счастье и радость стали бы не редкими гостями, а жителями постоянными наших домов и сердец!»

 

…А стонал-то гудок пароходный, а может – наутофон с Воронцовского маяка, а может – любой другой тифон – ревун, и не парохода: землечерпалки, драги – Бог весть! Главное, – предупреждая... Без малого, пятьдесят лет тому назад.

Совсем недавно познакомилась со стихами «Портовые гудки» Говарда Лавкрафта. Ни при какой погоде его не читала и, думаю, не буду читать. Но стихи чем-то задели. Вернее, вторая, она же и последняя, строфа:

…Они ночами задают маршрут,
Который к тёмным сказкам нас несёт;
И слышится нам эхо из пустот
Тех слов, которых люди не поймут.
И в хоре, что всё тише и слабей,
Земных мы не услышим кораблей
(перевод Николая Шошунова).

… «Эхо из пустот», – как это страшно! Но все-таки! – Прохожий улыбнулся, а Море – вот оно, рядом, рукой подать! Правда, это только так говорится, а кто бы мог ноги подать? Но знаю же я, знаю! – «Волны несутся, гремя и сверкая…» И –

…О, как охотно бы в их обаянье
Всю потопил бы я душу свою…

Всю, без остатка. А бывало так мечталось: перелить бы в дочку, внучку!.. Что ж, – «на нет и суда нет». Все же:

…новые садятся гости
за уготованный им пир

Только б не знать им, родным, «в чужом пиру похмелья»…

ноябрь 2012

 
Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"
Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную