Людмила ВЛАДИМИРОВА, канд. мед. наук, член Союза писателей России (Одесса)
«Я – вселенной гость...» Неоднократно, в статьях и письмах, Марина Цветаева приводит строки: – Гордыня? А стоит ли спешить с определениями?.. В письме к А. Бахраху М. Цветаева скажет: «...СУЩНОСТЬ, то, что вне нации, то, что над нацией, то что (ибо все пройдет!) – пребудет» [2: 558]. И в рабочей тетради запишет: «Разве есть русские (французские, немецкие, еврейские и пр.) чувства? Просторы?»; «Есть чувства временные (национальные, классовые), вне-временные (божественные: человеческие) и до-временные (стихийные). Живу вторыми и третьими»; «Национальность – тело, т.е. опять одежда» [3]. В письме к Р. Гулю: «Чувствую, вообще, отвращение ко всякому национализму вне войны…» [4: 520; здесь и ниже курсив автора – Л.В.] Можно приводить множество высказываний, но суть их – одна: главное в человеке – душа, сердце, человечность – «сущность», независимая от национальности. Это – кредо Цветаевой. Она порою отвергает и имя: «русский поэт». Так, напишет Р. -М. Рильке: «Для того и становишься поэтом (если им вообще можно стать, если им не являешься отродясь!), чтобы не быть французом, русским и т.д., чтобы быть – всем. Иными словами: ты – поэт, ибо не француз. Национальность – это от- и заключенность. Орфей взрывает национальность или настолько раздвигает ее пределы, что все (и бывшие, и сущие) заключаются в нее. И хороший немец – там! И – хороший русский!» [5: 66]. Утверждает: «Поэт есть бессмертный дух», «который дышит, где хочет, рождаясь в Москве или Петербурге – дышит где хочет» [6: 408]. Поэт не нуждается «в рвани валют и виз». Право поэта на весь мир – неоспоримое право. Данное Богом, людям – не оспорить. Как и – «Страсть к каждой стране, как к единственной – вот мой Интернационал. Не третий, а вечный» [7: 261]. Всем: происхождением, воспитанием, в том числе – за рубежом, знанием языков, искусства, литературы обусловлена любовь Марины Цветаевой к Италии и Германии, Швейцарии и Франции, к давно ушедшим – Древней Греции, к – рождением сына, значит, – кровно связанной – Чехии. «Стихи к Чехии», письма к А.А. Тесковой, дневниковые записи – неоспоримые свидетельства, что чешский народ – «Народ моей любви», тем более, – в дни его трагедии. 29-30 сентября 1938 года – «Мюнхенский сговор» – соглашение между Германией, Италией, Англией и Францией, в результате – от Чехословакии отторгнута Судетская область и поделена между гитлеровской Германией, буржуазной Венгрией и панской Польшей. Какой любовью, какой болью за преданную страну – Стихи к Чехии! –
...Жир, аферу празднуй! Из так называемой «маленькой прозы» М. Цветаевой меня привлек ее рассказ «Китаец» (1934). Прошу прощения за обширную цитату, но она, на мой взгляд, раскрывает многое в чувствах «эмигрантки»: «Почему я так люблю иностранцев, всех без разбору, даже подозрительных арабов и заносчивых поляков, не говоря уже о родных по крови юго-славянах, по соседству и воспитанию – немцев, по нраву и громовому р – итальянцев, не будем перечислять, – всех без разбору? Почему сердце и рот расширяются в улыбку, когда на рынке заслышу французскую речь с акцентом, верней, один акцент с привеском французской речи? Почему, если мне даже не нужно капусты, непременно, магнетически, гипнотически, беру у "метека" кочан и даже, вернувшись, второй, только чтобы еще раз услышать его чудовищное для французских ушей "мерррси", с топором рубнувшим "мадам", а иногда и просто: "До свидания, приходи опять". Почему, при худшей капусте, для меня метеков лоток непреложно – лучше? Почему рука сама, через лоток, жмет арабову, арапову и еще не знаю чью – лапу? Почему, когда на рынке ловкий "камло", сыпля словами и жестянками, превозносит французскую сардинку и поносит португальскую, я, оскорбленная, отхожу? Ведь не меня же ругали – при чем тут русские? Но ругая португальскую сардинку, меня, мою душу задели, и это она увела меня из круга туземцев более властно, чем ангел-хранитель за руку, или ажан – тоже за руку, хотя иначе. Потому ли (так люблю иностранцев), что нам всем, чужакам, в Париже плохо? Нет, не потому. Во-первых, мне в Париже не плохо (не хуже, чем в любом месте, которого я не выбирала), во-вторых, моему рыночному другу-армянину <...> в Париже явно хорошо. Значит, дело не в плохости жизни, и любовь моя не "camaraderie de malheur" (товарищество по несчастью – фр.) А потому что каждому из нас кто-то, любой, пусть пьяный, пусть пятилетний, может в любую минуту крикнуть "метек", а мы этого ему крикнуть – не можем. Потому что, на какой бы точке карты, кроме как на любой – нашей родины, мы бы ни стояли, мы на этой точке – и будь она целыми прериями – непрочны: нога непрочна, земля непрочна... Потому что малейшая искра – и на нас гнев обрушится, гнев, который всегда в запасе у народа, законный гнев обиды с неизменно и вопиюще неправедными разрядами. Потому что каждый из нас, пусть смутьян, пусть волк, – здесь – неизменно ягненок из крыловской басни, заведомо – виноватый в мутности ручья. Потому что из лодочки, из которой, в бурю, непременно нужно кого-нибудь выкинуть, – непременно, неповинно и, в конце концов, законно, будем выкинуты – мы. Потому что все мы, от африканца до гиперборейца, camarades не de malheur, a: de danger (товарищи не по несчастию, а по опасности – фр.) Потому что, если мы все под Богом, то на чужой земле еще и под людским гневом ходим. Гневом черни, одной – всегда, одним – всегда. Потому что стара вещь – вражда, и сильна вещь – вражда. Иностранца я люблю за то, что у него на всякий случай голова втянута в плечи, или – что то же и на тот же случай – слишком уж высоко занесена. Не "плохо живется", а плохо может прийтись». Но все-таки – «Страх оскорбления, а не смерти, нам всем головы втягивает, – признается М. Цветаева, – и вызов невидимому оскорбителю иным из нас головы заносит. Оскорбления, на которое в иностранцевом словаре – нет слов. Camarades d’orgueil blessé (Товарищи по уязвленной гордости – фр.)» Прочтите рассказ! Улыбнитесь «торгу», некоторым обстоятельствам, диалогу: « – Madame – русская? Я знаю русских, они делают все, что им приходит в голову, и не терпят, чтобы им противоречили. Правда, Madame?» – «Совершенная, – серьезно подтверждаю я, – и больше того: когда им не дают делать того, что им приходит в голову, они эту голову – теряют...» Примите концовку – сценку взаимного одарения, и – детское: « – Мама, а насколько китайцы больше похожи на русских, чем французы"» [10]. Немало у М. Цветаевой свидетельств родственного отношения к татарскому народу, это и «Ведь и татары мы!», «Родины моей широкоскулой… / Шопоты и топоты татар», вполне понятные и в свете не лишенного справедливости и юмора: «Поскреби русского – найдешь татарина», и в свете работ Л.Н. Гумилева и его последователей. Какой человечностью, теплом овеяны страницы дневника Цветаевой, где – о любви к татарскому мальчику в Гурзуфе! – «…этого мальчика любила так и этот мальчик любил меня так, как никогда уже потом никто меня и, наверное, никто – его» [11: 182]. И совершенно напрасно некоторые татары обвиняли Марину Цветаеву в «оскорблении татарского народа» за ее слова в Колыбельной, рожденной 28 марта 1939 года –
В оны дни певала дрема
«Правда всегда останется правдой...» «Правда всегда останется правдой, независимо от того, приятна она или нет», – писала юная, 16-тилетняя Марина Цветаева [13: 23]. И – 39-ти лет отроду: «…мое дело на земле – правда, хотя бы против себя и от всей своей жизни» [14]. Кстати, 27 мая 1928 года в Париже состоялся диспут, 29 мая в «Последних Новостях» опубликована статья С. Литовцева о русско-еврейских отношениях – «жгучем» вопросе эмиграции. В 1929 году по вопросу, своей книгой «Что нам в них не нравится…», выступил В.В. Шульгин. Немало в ней о том, чего не принимает и С.Я. Эфрон, рассказывая в письме В.Ф. Булгакову о встрече в Париже Нового Года (1926): «Собралось больше тысячи "недорезанных буржуев", пресыщенных и вяло-веселых (все больше – евреи), они не ели, а жрали икру и купались в шампанском. На эту же встречу попала группа русских рабочих в засаленных пиджаках, с мозолистымим руками и со смущенными лицами. Они сконфуженно жались к стене, не зная, что делать меж смокингами и фраками. Я был не в смокинге и не во фраке, а в своем обычном синем костюме, но сгорел от стыда…» [17]. Бог мой, до чего же – «современно»!.. Многие стихи Цветаевой, строфы Поэмы Конца (1924), Поэмы Лестницы (1926), Поэмы Воздуха (1927) свидетельствуют о глубоком знании как библейской, так и новой истории евреев, полны сочувствия. Чего стоит: «Жизнь, это место, где жить нельзя: / Ев-рейский квартал…»? Или, афористичное: «В сем христианнейшем из миров / Поэты – жиды!» Но: «Единственное, что читаю сейчас – Библию. Какая тяжесть – Ветхий Завет! И какое освобождение – Новый!» [18: 528]. Трудно не согласиться. «Там, где говорят: еврей, подразумевают: жид – мне собрату Генриха Гейне – не место», – писала М. Цветаева Ю. Иваску, рассказав ему об остром конфликте с «младороссами»: «Я, четко и раздельно: – "ХАМ-ЛО!" (Шепот: не понимают). Я: – "ХАМ-ЛО!" и, разорвав листовку пополам, иду к выходу. Несколько угрожающих жестов. Я: – "Не поняли? Те, кто вместо еврей говорит жид и прерывают оратора, те – хамы"» [19: 384]. Но: «…мой дядя (Д.В. Цветаев) после Варшавы был один из самых видных черносотенцев Москвы – Союз Русского народа – очень добрый человек – иначе жид не говорил. У него я, девочкой, встречала весь цвет черной сотни» [20: 614]. Заметим: «после Варшавы»! Или, в письме В.Н. Буниной, после встречи со «своей польской женской родней»: «Кстати, в полной невинности, говорят "жиды", а когда я мягко сказала, что в моем муже есть еврейская кровь – та старая бабушка: "А жиды – разные бывают". Тут и я не стала спорить» [21: 249].
Вспомним вторые стихи Евреям, 1920 года, в них несомненно М. Цветаева вспоминает Генриха Гейне: Вспоминаю «отчаянные просьбы» Цветаевой об «иждивении», унижения. 15 ноября 1925 года она напишет Д.А. Шаховскому о попытке найти бесплатный зал для первого ее выступления в Париже: «Цейтлины (т.е. Мария Самойловна) уже отказали. – "К нам она – и нам ее поэзия – не подходят". Снять зал – 600 франков. Для меня вечер – вопрос не славы, а хлеба» [24: 28]. Об этом же – в письме С.Я. Эфрона В.Ф. Булгакову : «...резкое недоброжелательство почти всех русских и еврейских барынь, от которых в первую очередь зависит удача распространения билетов. Все эти барыни, обиженные нежеланием Марины пресмыкаться, просить и пр., отказались в чем-либо помочь нам» [25]. Но... В. Сосинский напишет 6 февраля 1926-го своей невесте А. Черновой о «большом, крупном успехе», аншлаге: «В результате – великая правда божья: все, купившие пятифранковые билеты, сидят: все Цетлины, Познеры – толкутся в проходах» [26: 52]. Здесь, наверное, стоит вспомнить и упоминаемую выше статью М.А. Осоргина («золотое сердце» – М. Цветаева). Он писал, что в эмиграции, «там, где духовный уровень выше, где углублены интересы мысли и творчества, где калибр человека крупнее, – там русский испытывает одиночество национальное; там, где близких ему по крови больше, – одиночество культурное. Эту трагедию я и обозначаю словами заголовка: русское одиночество...»«Я ни в какой мере не антисемит, но я в большой мере русский славянин… Свои, русские, мне ближе по духу, по чистоте языка и говора, по специфическим национальным достоинствам и недостаткам. Иметь их моими единомышленниками и соратниками мне ценнее, просто даже удобнее и приятнее. В многоплеменной, вовсе не русской России я умею уважать и еврея, и татарина, и поляка, – и за всеми ими признаю совершенно одинаковое со мною право на Россию, нашу общую и родную мать: но сам я из русской группы, из той духовно влиятельной группы, которая дала основной тон российской культуре». Он видит: «русский за рубежом захирел и сдался, уступив общественные посты иноплеменной энергии». Что же, – «Еврей акклиматизируется легче… – его счастье! Зависти не испытываю, готов за него радоваться». Но, охотно уступая еврею арену общественную, признается, что «есть одна область, где "еврейское засилие" решительно бьет меня по сердцу: область благотворительности». И с болью замечает: не зная «у кого больше денег и бриллиантов: у богатых евреев или у богатых русских», убедился, что «обращаться к богатым русским – бесполезная и унизительная трата времени», в то время как «большие благотворительные организации в Париже и в Берлине лишь потому могут помогать нуждающимся русским эмигрантам, что собирают нужные суммы среди отзывчивого еврейства» [15: 162-163]. – Горько! Извечно – «бьет по сердцу»... Однако в случае с Мариной Цветаевой – далеко не всегда «срабатывает». Унижение – непосильно, да и очевидно: «Моя неудача в эмиграции – в том, что я не-эмигрант, что я по духу, т.е. по воздуху и по размаху – там, туда, оттуда» [27]. Вспоминаю: «...дружу с эсерами, – с ними НЕ душно. Не преднамеренно – с эсерами, но так почему-то выходит: широк, любит стихи, значит эсер. <…> С правыми у меня <…> – холод. Тупость, непростительнейший из грехов!» [28: 533].Среди эсеров было немало евреев, среди «правых», в отличие от сегодня, – русских монархистов, винивших евреев в разрушении России. В эмоциональном письме П.П. Сувчинскому и Л.П.Карсавину М. Цветаева, отстаивая русскость С.Я. Эфрона, писала: «Делая С.Я. евреем вы 1) вычеркиваете мать 2) вычеркиваете рожденность в православии 3) язык, культуру, среду 4) самосознание человека и 5) ВСЕГО ЧЕЛОВЕКА. Кровь, пролившаяся за Россию, в данном случае была русская кровь и была пролита за свое. Делая С.Я. евреем, вы делаете его ответственным за народ, к которому он внешне – частично, внутренне же – совсем непричастен...» [29:185]. Не стоило бы, вникнув в последнюю фразу, вспомнить о роли евреев в революции, в жутчайшем «красном терроре»? И – яростное возмущение Цветаевой на условие: «вне политики», для издания А.Г. Вишняком «Земных примет», книги «страстной правды: пристрастной правды холода, голода, гнева, Года!» Она напишет: «...что я, в люльке качалась? Мне было 24-26 лет, у меня были глаза, уши, руки, ноги: и этими глазами я видела, и этими ушами я слышала, и этими руками я рубила (и записывала!), и этими ногами я с утра до вечера ходила по рынкам и по заставам, – куда только не носили! ПОЛИТИКИ в книге нет <…> У меня младшая девочка умерла с голоду в приюте, – это тоже "политика" (приют большевистский)». И снова: «Это не политическая книга, ни секунды. Это – живая душа в мертвой петле – и все-таки живая». Да, – «Евреи встают гнусные. Такими и были»» [30: 523]. И – со страстной просьбой найти издателя, уверяя, что книга – «не черносотенная», но «глубоко-правдивая», «отвергнутая в Госиздате, она так же была бы отвергнута в издательстве Дьконовой. (Черносотенном?) В ней есть очаровательные коммунисты и безупречные белогвардейцы, первые увидят только последних, и последние – только первых» [31: 528]. Увы… Но – чревато. Бедами. Интересна запись в августе 1921 года в рабочей тетради: «Аля: – Марина! Я подметала и думала о евреях. Тогда – из тысяч тысяч – поверил один, теперь – Ленину и Троцкому – на тысячу вряд ли один не поверит. – Аля! Вся Библия – погоня Бога за народом. Бог гонится, евреи убегают» [32]. И – 16 апреля 1925 года, в Страстной Четверг: «У меня с каждым евреем – тайный договор, заключаемый первым взглядом» [33]. – Договор о ненападении?.. Вспоминается В.В. Розанов: «Посмотришь на русского человека острым глазком... Посмотрит он на тебя острым глазком... И все понятно. И не надо никаких слов. Вот чего нельзя с иностранцем» [34: 199]. Да, Цветаева писала в постскриптуме письма о «еврействе» С.Я. Эфрона: «Евреев я люблю больше русских и может быть очень счастлива была бы быть замужем за евреем…» [29] Но и она же: «…мое отношение к еврейству вообще: тяготение и презрение. Мне ни один еврей даром не сходил! (NB! А ведь их – мно-ого!)» [35: 692]. Да, много. И – случаев «еврейски-буржуазного хамства», об одном из них Цветаева напишет В.Н. Буниной. О докторе, эсере, «очень богатом господине», который на предложение купить десятифранковый билет на «целый вечер моего чтения, авторского чтения двух неизданных вещей», ответил: «Цветаева ОЧЕНЬ вредит себе своими серебряными кольцами: пусть сначала продаст…» Она признается: «О, как я бы хотела читать ДАРОМ и всем подарить по серебряному кольцу. Но я, Вера, теми «кольцами» – «пускай продаст» меньше уязвлена, чем удовлетворена: формула буржуазного (боюсь еврейски-буржуазного) хамства» [36]. И – эгоизма, «нахрапистости», «безумия рационализма» и скупости, даже к ближним: бабушка «80 лет, и вся в заплатах» у евреев-эмигрантов, «немецких Ротшильдов – банкиров», «гамбургских миллионеров, если не миллиардеров» [37: 274]. У них Аля «за 150 франков в месяц обучала французскому – и всему, до мытья ушей включая – троих детей и их 80-летнюю бабушку, главную банкиршу (ее – только французскому)» [38]. Похоже, определенный «вклад» был внесен еврейским окружением дочери в разлад, тяжело переживаемый М. Цветаевой. Она не может смириться и с работой Али в качестве «помощницы помощника» зубного врача, того самого, что – о кольцах, не может удержаться от горького: «евреям льстит, что у них служит моя дочь!» [39: 182]. А если еще вспомнить, перечислить случаи горчайших разочарований в «друзьях» – евреях, которым отданы искренние, глубокие чувства, многие дни и даже – годы, несовпадений, обманов, от чего – острая боль?.. Так что, не беспочвенно ни тяготение, ни – увы – презрение.
«Нация – в плоти...» «Страсть к еврейству», – написала Марина Цветаева. Для меня – несомненно, что здесь – о яростной революционности М. Цветаевой 1905-1907 годов. В связи с чем, кстати, она с сестрой, Анастасией Цветаевой, были лишены матерью возможности распоряжаться наследством: «...а вдруг, когда вырастут, "пойдут в партию" и все отдадут на разрушение страны. Деньги кладутся с условием: неприкосновенны до 40-летия наследниц». «Так и пропали у меня 100 тысяч...», – писала М. Цветаева [42: 320-321]. «Дворец Искусств» – детище революции «на Поварской», в «литературное отделение» которого была вынуждена вступить Марина Цветаева после смерти младшей дочери Ирины (давали «дешевый паек»). Контролировалось «заведующим литературным отделом Наркомпроса» Валерием Брюсовым. Непросты отношения Цветаевой с этим поэтом. В 1924-м, в очерке Герой труда Цветаева напишет: «Два слова еще о глубочайшем анационализме (тоже соответствие с советской властью) Брюсова. Именно об анационализме, мировоззрении, а не о безродности, русском родинно-чувствии, которого у Брюсова нет и следа». В сноске: «Безродность, безысходность, безраздельность, безмерность, безкрайность, безсрочность, безвозвратность, безоглядность – вся Россия в б е з.» И дальше: «Безроден Блок, Брюсов анационален. Сыновность или сиротство – чувствами Брюсов не жил (в крайнем случае – "эмоциями"). Любовь к своей стране он заменил любопытствованием чужим...» [43: 550]. И... – определял в те годы судьбы русской поэзии!.. В этой же, глубокой работе Марина Цветаева скажет: «Нация – в плоти, бесплотным национальный поэт быть не может (просто-поэт – да)». И – «Народная песня не отказ, а органическое совпадение, сращение, созвучие данного "я" с народным» [43: 547]. Обращение в стихах Бузина: «Новоселы моей страны! Из-за ягоды бузины...», выделение слова – не указание ли и на второй смысл слова «буза» – не «бродящий, опьяняющий напиток», а – «непорядок», «волнения»? Определение его как «яда», слова: «Бузина – цельный край забрала / В лапы: детство мое у власти» и – признание: «Нечто вроде преступной страсти, / Бузина, меж тобой и мной» – информация к размышлению? И кто же такие – эти «новосёлы»?.. Снова вспоминаю Василия Розанова: «Как я смотрю на свое "почти революционное" увлечение 190..., нет 1897 – 1906 гг.? – Оно было право. Отвратительное человека начинается с самодовольства. И тогда самодовольны были чиновники. Потом стали революционеры. И я возненавидел их» [44: 330]. В очерке Пушкин и Пугачев (1937) М. Цветаева сформулирует: «Нет страсти к преступившему – не поэт. (Что эта страсть к преступившему при революционном строе оборачивается у поэта контр-революцией – естественно, раз сами мятежники оборачиваются – властью.)» [45: 387]. Вот это последнее – очевидно – в уникальной, актуальной «лирической сатире», поэме Крысолов (1925), печатающейся сегодня в некоторых изданиях со значительными купюрами, к сожалению. В частности, опускаются строфы, где – о «бессовестных», «нахрапистых», «обшарпанных» крысах с их: «Глав – глад», «Глав – гвалт», «главглот», «главблуд», «главхвост», «главсвист», «Наркомчерт, наркомшиш – / Весь язык занозишь!», невыговариваемым «Интернацио…» С характеристикой:
Вспоминаю Ф.М. Достоевского: сопоставление им требований «свободного выбора места жительства» для евреев и крепостной зависимости, которой евреи не знали, стеснения «полной свободы выбора места жительства и для русского простолюдина»; его – об уважительном отношении русских к евреям, к особенностям их молений. «И что же, – пишет Достоевский, – вот эти-то евреи чуждались во многом русских, не хотели есть с ними, смотрели чуть не свысока (и это где же? в остроге!) и вообше выражали гадливость и брезгливость к русскому, к "коренному" народу». Ох, не случайно «иногда входила в голову фантазия: ну что, если б это не евреев было в России три миллиона, а русских; а евреев было бы 80 миллионов – ну, во что обратились бы у них русские и как бы они их третировали? Дали бы они им сравняться с собою в правах? Дали бы им молиться среди них свободно? Не обратили ли прямо в рабов? Хуже того: не содрали ли бы кожу совсем? Не избили бы дотла, до окончательного истребления, как делывали они с чужими народностями в старину, в древнюю свою историю? Нет-с, уверяю вас, что в русском народе нет предвзятой ненависти к еврею, а есть, может быть, несимпатия к нему, особенно по местам...» Но: «происходит это вовсе не оттого, что он еврей, не из племенной, не из религиозной какой-нибудь ненависти, а происходит это от иных причин, в которых виноват уже не коренной народ, а сам еврей» [47: 448, 449]. И признает: «...все, что требует гуманность и справедливость, все, что требует человечность и христианский закон, – все это должно быть сделано и для евреев». Но если они останутся «во всеоружии своего строя и своей особности, своего племенного и религиозного отъединения», то – не получат ли «нечто большее, нечто лишнее, нечто верховное против самого коренного даже населения?» [48: 451]. Вот и – «страшась прошу»... Понимаю, принимаю желание М. Цветаевой, дабы Генрих Гейне «заглушил во мне всех моих современников...» Повторюсь: было что заглушать. Как и нам, увы... В том числе, непонимание (нежелание понимать!) «не своих», категоричность суждений. «Даже свободолюбивый и многотерпеливый Короленко, – писал Солженицын, – наряду с сочувствием к евреям, страдающим от погромов, записывает в своем дневнике весною 1919 года: "Среди большевиков – много евреев и евреек. И черта их – крайняя бестактность и самоуверенность, которая кидается в глаза и раздражает"» [49: 89]. И Цветаева напишет о «безумном письме» из Лондона «от еврея-красноармейца-поэта, прочитавшего мои записи в "Современных записках" и негодующе вопрошающего меня, "почему я ушла от них"». «Нужно быть идиотом (этого не пишу), чтобы после "Георгия", стиха к Ахматовой и "Посмертного марша" в Ремесле не увидеть – кто я, мало того: вообразить, что я "с ними"» И – «Думаю, что молодого человека больше всего задело еврейское в "Вольном проезде", – сам он Leo Gordon, а тут все Левиты да Зальцманы – не вынесла душа!» [50: 705]. О, почитайте «Вольный проезд»! Почему-то не включены эти дневниковые записи в солидный однотомник, где «собраны все поэтические и прозаические произведения замечательного русского поэта Марины Ивановны Цветаевой», как свидетельствует аннотация (курсив мой – Л.В.) Очень колоритная вещь, живое свидетельство обстоятельств и нравов, яркое полотно, запечатлевшее лица и рожи, «триумфы и беды» в тылу «взвихрённой Руси» по Алексею Ремизову, Руси 1918 года. Вынужденные «мешочники», очаровательный синеглазый и белокурый георгиевский кавалер «Стенька Разин», новые «хазяева» – реквизаторы, их мамаши. Иных ждет ближайший расстрел, ибо: «Левит на Каплана донес, а на Левита – Каплан донес. И вот, кто кого.» Несомненно, и о страницах Вольного проезда пишет Цветаева Бахраху: «Рифы этой книги: контрреволюция, ненависть к евреям, любовь к евреям, прославление богатых, посрамление богатых, при несомненной белогвардейскости – полная дань восхищения некоторым безупречным живым коммунистам». «Здесь все задеты, все обвинены и все оправданы. Это книга ПРАВДЫ». «Книгу эту будут рвать (зубами!) все... кроме настоящих, непредубежденных, знающих, что ПРАВДА – ПЕРЕБЕЖЧИЦА. А таких мало...» [2: 559]. И по сей день – мало.
«Германия – тиски для тел и Елисейские поля – для душ» Решившись говорить об отношении Марины Цветаевой к «национальному вопросу», к Родине, зарубежью никак нельзя не затронуть вопрос её восприятия Франции и Германии, родства и чуждости. В работе Живое о живом (1932) она напишет: «...у нас с Францией никогда не было родства. Мы – разные. У нас к Франции была и есть любовь, была, может быть, еще есть, а если сейчас нет, то, может быть, потом опять будет – влюбленность, наше взаимоотношение с Францией – очарование при непонимании, да, не только ее – нас, но и нашем ее, ибо понять другого – значит этим другим хотя бы на час стать. Мы же и на час не можем стать французами. Вся сила очарования, весь исток его – в чуждости». Признается: «Мы Франции обязаны многим», «какими-то боками истории мы совпадаем, больше скажу: какие-то бока французской истории мы ощущаем своими боками. И больше своими, чем свои. Возьмем только последние полтора столетия. Французская революция во всем ее охвате: от Террора и до Тампля (кто за Террор, кто за Тампль, но всякий русский во французской революции свою любовь найдет), вся Наполеониада, 48-й год, с русским Рудиным на баррикадах, вся вечерняя жертва Коммуны, даже катастрофа 70-го года». И далее: «...все это наша родная история, с молоком матери всосанная. Гюго, Дюма, Бальзак, Жорж Занд, и многие, и многие – наши родные писатели, не менее, чем им современные русские. Все это знаю, во всем этом расписываюсь, но – все это только до известной глубины, то есть все-таки на поверхности, только ниже которой и начинается наша суть, Франция чуждая. На поверхности кожи, ниже которой начинается кровь. Наше родство, наша родня – наш скромный и неказистый сосед Германия, в которую мы – если когда-то давно ее в лице лучших голов и сердец нашей страны и любили, – никогда не были влюблены. Как не бываешь влюблен в себя. Дело не в историческом моменте: "В XVIII веке мы любили Францию, а в первой половине XIX-гo Германию", дело не в истории, а в до-истории, не в моментах, преходящих, а в нашей с Германией общей крови, одной прародине...»
М. Цветаева вспоминает строки О. Мандельштама: Замечу, что многие работы ученых XX века, современных – археологов, филологов, генетиков – подтверждают мысли Марины Цветаевой. Читаю выдержки из её дневника 1919 года О Германии, стихи Германии (1 декабря 1914), автобиографическую прозу (Шарлоттенбург, Башня в плюще, Дом у Старого Пимена, Мать и музыка), статьи Пленный дух, Два «Лесных царя», письма, в частности, к Райнер Мария Рильке и – о нём, понимаю: «Музыку я определенно чувствую Германией (как любовность – Францией, тоску – Россией)»; «Франция для меня легка, Россия – тяжела. Германия – по мне» [7: 257, 259]. «Исполнительность немецких тел вы принимаете за рабство германских душ! – спорит Цветаева, – Нет души свободней, души мятежней, души высокомерней! Они русским братья, но они мудрее (старше?) нас. Борьба с рыночной площади быта перенесена всецело на высоты духа»; «У них нет баррикад, но у них философские системы, взрывающие мир, и поэмы, его заново творящие. Сумасшедший поэт Гёльдерлин тридцать лет подряд упражняется на немом клавесине. Духовидец Новалис до конца своих дней сидит за решеткой банка. Ни Гёльдерлин своей тюрьмой, ни Новалис своей – не тяготятся. Они ее не замечают. Они свободны. Германия – тиски для тел и Елисейские поля – для душ. Мне, при моей безмерности, нужны тиски.» На вопрос « – Ну, а как с войной?» – отвечает: « – А с войной – так: не Александр Блок – с Райнером Мария Рильке, а пулемет с пулеметом. Не Александр Скрябин – с Рихардом Вагнером, а дредноут с дредноутом. Был бы убит Блок – оплакивала бы Блока (лучшую Россию), был бы убит Рильке – оплакивала бы Рильке (лучшую Германию), и никакая победа, наша ли, их ли, не утешила бы. В национальной войне я ничего не чувствую, в гражданской – всё.» [7: 260-261]. И здесь же – ставшее классическим: «Политика – заведомо мерзость, нечего от нее, кроме них, и ждать. С этикой – в политику!
А германская ли мерзость, российская ли – не различаю. Да никто и не различит. Как Интернационал – зло, так и Зло-интернационал.» И – о своем – не третьем, но вечном – Интернационале. Напомню: записи 1919 года! Ещё «крамольнее» строки стихов 1914-го: – Верьте в Россию!» [53: 295]. Эх, – калечащая души и сердца – урбанизация! Ведь: «Национальность не ничто, но не всё» [43: 42]. Вспоминаю и об особенностях школьного образования (нет, – только обучения!) во Франции времен Цветаевой. Так, она напишет С. Андрониковой-Гальперн: «Французская школа – прямой идиотизм, т.е. смертный грех. Все – наизусть: даже Священную Историю. <...> все вперемежку: таблицу умножения (которая у них навыворот), грамматику, географию, Галлов, Адама и Еву, сплошные отрывки без связи и смысла. Это – чистый бред. Наши гимназии перед этим – рай...» [57: 159]. В. Буниной: «Целый день, по идиотскому методу французской школы, отвожу и привожу, а в перерыве учу с ним наизусть, от чего оба тупеем, ибо оба не дураки, Священную Историю и географию, их пресловутые «resume», т.е. объединенные скелеты. (Мур: "Так коротко рассказывать, как Бог создал мир, по-моему, непочтительно: выходит – не только не ’six jours’, а ’six secondes’. Французы, мама, даже когда верят – НАСТОЯЩИЕ безбожники!" – 8 лет.)» «С тоской и благодарностью вспоминаю наши гимназии со "своими словами" ("Расскажите своими словами"). И, вообще, человечные – для человека. <...> Растят кретинов, т.е. "общее место" – всего: родины, религии, науки, литературы. Всё – готовое: глотай. Или – плюй.» [58]. Вот и плюют, и – «тупик» двадцатилетних, непрерывные их развлечения: «им с собой скучно», отвратительная«здешняя юношеская пошлость»; «брезгливый наклон» цветаевских деревьев. И это «навыворот» мы допустили сегодня в свой Дом!.. И снова хочу вспомнить В.В. Розанова, его Сумерки просвещения (1899). Не сомневаюсь, что наши чиновники от педагогики «ни при какой погоде» эту книгу не читали. А надо бы! Cегодня мы рьяно, «задрав штаны», поспешаем в изготовлении «гомункулов» на нашей земле. «Преступным развращением» называл Розанов систему образования, когда «Сжато, легко, гладко проскальзывали в устремленное к ним внимание земля и небо, океан и суша, пророки и революции, Гомер и электротехника с помощью особых маленьких книжек, где для этой особой цели абстрагированы природа и люди» – «кратко по времени», «обильно по количеству» [59: 8]. Эта система создала уже в Европе «странную безжизненность возрастающих поколений», склонных к равнодушию, кощунству, цинизму, вульгарных, «совершенно податливых на всякое низменное влияние». «Для всякого должно быть ясно, – писал Розанов, – что если слова Спасителя преобразовали мир и слово Евангелия преобразило не одну душу, гладкая, проскальзывающая страница о нем, тотчас закрываемая другою страницею, говорящей о Бургундах или об Евклиде, не производит и не может произвести на душу никакого впечатления» [59: 9-12]. «Оголенные» «схемы всего действительного», «синтетически собранные из элементов всех цивилизаций», «вне духа своей культуры», творят «многим непонятную и для всех усилий непобедимую антирелигиозность <...> в подрастающих поколениях Европы» [59: 21-23]. А лишенный любви и уважения к своему не способен любить и уважать ничего: «пустая душа носит клоки всех миров» [59: 54].
В мерзостях нынешней «сексуальной революции» на нашей земле – на западный манер! – уж и не знаю, куда порою бросаться, подобно тем, цветаевским, деревьям Она предупреждала: как сглаза «Россия должна беречься Интуризма» [62: 286]. А насколько актуальна пометка, вскользь, в дневнике: «Европейский кинематограф как совращение малолетних»!.. [63]. Сегодня Россия, похоже, – лидирует. Чьими стараниями?.. «Европа собирает остатки древности, – заметила Марина Цветаева, – как стареющая женщина остатки красоты. В обоих случаях – музей. (Если не морг.)» [33]. По аналогии вспомнилось из письма А. Тесковой (после посещения Всемирной выставки в Париже в 1937 году, где у советского павильона была установлена скульптурная группа В.И. Мухиной «Рабочий и колхозница»): «Была на выставке. Эти фигуры – работа женская. Советский павильон похож на эти фигуры: есть – эти фигуры. А немецкий павильон есть крематорий плюс Wertheim (Сейф – нем.). Первый жизнь, второй смерть, причем не моя жизнь и не моя смерть, но все же – жизнь и смерть. И всякий живой – так скажет» [64: 276]. Учтем: речь идёт о павильоне гитлеровской Германии. С грустной улыбкой нередко вспоминаю ту, почти последнюю запись Марины Цветаевой, в последней записной книжке во Франции. Ту, где – о пошлом, циничном прозвании: «набитые морды» – билетов Национальной лотереи в пользу инвалидов Первой мировой войны, услышанном ею в кафе от красующегося юнца. И – о внезапном осознании, «что я ничего не чувствую, как они, и они – ничего – как я – и, что главнее чувств – у нас были абсолютно-разные двигатели, что то, что для них является двигателем – для меня просто не существует – и наоборот (и какое наоборот!) Любовь – где для меня все всегда было на волоске – интонации, волоске поднятой, приподнятой недоумением (чужим и моим) брови – Дамокловым мечом этого волоска – и их любовь: целоваться – сразу (как дело делать!) и, одновременно, за 10 дней уславливаться. (А вдруг мне не захочется? (целоваться) Или им – всегда хочется? "Всегда готов".) – и квартира – и карьера – и т.д., т.е. непреложная уверенность в себе и в другом: утвержденность на камне – того, что для меня было сновиденный секундный взлет на седьмое небо – и падение с него». Но, заканчивает запись Марина Цветаева: «…И все-таки я знаю, что я – жизнь: я, а не они, хотя мне все доказывает обратное» А вот – и последняя запись: «Я искушала Париж (терпение, моду – и вкус его) – всячески: и некрашенностью лица, и седостью волос при почти-беге, и огромностью башмаков, и нешелковостью и даже нешерстяностью (не говорю уже о немодности!) одежд – и – и – и – И всё-таки мне никто <...> за 14 л. бытности – не рассмеялся в лицо. Ибо было во всем этом что-то настолько серьезное – и странное – и дoлжное (сужденное)… После себя в Париже могу сказать: Париж хорошо воспитан» [65: 555-556].
«Россия – в нас...» «Край наш, живущий – в нас!» – «Мать – Страсть – Русь!» – скажет Марина Цветаева. Не стоит впадать в страусиную привычку, не свойственную Марине Цветаевой. Стоит, на мой взгляд, вспомнить о ней, как о русской, хотя она порою отвергает и имя: «русский поэт». Да, она напишет: «…русского страдания мне дороже гетевская радость, а русского метания – то уединение. Вообще, не ошибитесь, во мне мало русского (NB! сгоряча ошибаются все), да я и кровно – слишком – смесь: дед с материнской стороны (Александр Данилович Мейн – Meyn) – из остзейских немцев, с сербской прикровью, бабушка (урожденная Бернацкая) – чистая полька, со стороны матери у меня России вовсе нет, а со стороны отца – вся. Так и со мною вышло: то вовсе нет, то – вся» [69: 387-388]. Или, в рабочих тетрадях: «Русская я только через стихию слова» [3]. Или, через годы, – В.А. Меркурьевой, ровно за год до гибели (!): «единственное, что во мне есть русского, это – совесть…» [70: 688]. Грустно улыбаюсь: не это ли – основа души, так ярко и яростно отстаиваемой Мариной Цветаевой, не это ли – всё в человеке? Но примем: «то вовсе нет, то – вся». Явно – «вовсе нет», в частности, в уже цитированном письме Р.Б. Гулю, где, с едким сарказмом, – о «20-й лекции» в Праге профессора Новгородцева «о крахе Западной культуры, и, д о к а з а в (!!!) указательный перст: Русь! Дух! – Это помешательство. – Что с ними со всеми?» [4: 520-521]. Вспомним: в эмиграции Цветаева недавно. Явно есть – в письме к О.Е. Колбасиной-Черновой: «И еще о России, о том, что Россия – в нас, а не там-то или там-то на карте, в нас и в песнях, и в нашей русой раскраске, в раскосости глаз и во всепрощении сердца, что он – через меня и мое песенное начало – такой русский Мур, каким никогда не быть X или Y, рожденному в "Белокаменной"» [71: 743]. И еще о Муре, ей же: «…не хочу на его устах чешского, пусть будет русским – вполне. Чтобы доказать всем этим хныкальщикам, что дело не где родиться, а кем» [72: 739]. Сопоставляя эту последнюю запись со многими письмами Цветаевой к Тесковой, можно (не нужно!) упрекнуть поэта в неискренности, как это делают иные, кто слушает ее сердце, как враг: «сердце можно слушать, как врачи как враг: враг, наклонившийся над спящим». Не лучше ли, сопоставив даты, вникнув в годы и обстоятельства жизни Цветаевой за границей, понять и принять? Вообще, в письмах к А.А. Тесковой, по духу – очень близкой, Цветаева – вся русская. Говоря о «какой-то стоячей, тянущейся месяцами» французской весне: «мне не по темпераменту» (!), с тоскою и юмором: «В России весна начиналась, т.е. был день, когда всякий знал: "весна!" И воробьи, и собаки, и люди. И, начавшись, безостановочно: "рачьте дале!" как кричат ваши кондуктора» [73: 367]. Или – «Как Вы глубоко правы – так любя Россию! Старую, новую, красную, белую, – всю! Вместила же Россия – все. <...> наша обязанность, вернее – обязанность нашей любви – ее всю вместить» [74]. И снова: «...знающий Россию, сущий – Россия, прежде всего и поверх всего – и самой России – любит всё, ничего не боится любить. Это-то и есть Россия: безмерность и бесстрашие любви» [75: 428]. Как и сама Марина Цветаева. Здесь же она скажет о некоторых эмигрантах: «А вот эти ослы, попав в это зaморье, ничего в нем не узнали – и не увидели – и живут, ненавидя Россию (в лучшем случае – не видя) и, одновременно, заграницу, в тухлом и затхлом самоварном и блинном прошлом – не историческом, а их личном: чревном: вкусовом: имущественном, – обывательском, за которое – копейки не дам». Да и – «...как почва, Россия слишком всё без исключения, чтобы только собою, на себе, продержать человека. "Родился в России", это почти что – родился везде, родился – нигде» [76: 311]. Дополнится строкою: «Душа, родившаяся – где-то.» За – «пределом земной понимаемости»... В рабочей тетради Цветаева запишет: «Русский народ царственен: это постоянное: мы, наше. <…> (Мы, наше можно также понять как ничье, безымянно-божье. Вне гордыни <cверху: сиротства>: я. Но тогда и царское: Мы, Наше – ничье, безымянно-божье, вне уродства: гордыни: я. Мужик как царь: один за всех. 1932 г.) И еще: мужика "мы, наше" делает царственным, царя – народом. – И обоих – божьим» [77]. Как образно и точно! И почему мы усматриваем только: «ничье», разбазаривая? Горько-риторический вопрос… Но главный свидетель русскости М. Цветаевой, ее – «вся», это, разумеется, ее поэтическое творчество, в частности, поэмы. Б. Пастернак писал о Царь-Девице: «На Вашу вещь не польстится иностранец, в ней ни опашней, ни душегреек, ничего русско-оперного, в ней человеческая душа, это иностранцу не нужно» [3]. А вот русскому, Марине Цветаевой только она и нужна. И не столько сказочность, песенность ее «русских поэм», но дух и их, и всего творчества – русские! Собственно, об этом она: «через стихию слова». Стихию! Поэт – «нерв народа», а потому стихи без «ведома и воли» автора, «часто почти против воли», призываемы сказать не только вечное, всемирное, но – своей земли, своей Родины: «Все мои русские вещи таковы. Каким-то вещам России хотелось сказаться, выбрали меня» [78: 848]. Оттого и вырвется: « – На Интернацьонал – за терем! / За Софью – на Петра!» И в интервью А. Седых (1925) М. Цветаева скажет: «Я по стихам и всей душой своей – глубоко русская, поэтому мне не страшно быть вне России. Я Россию в себе ношу, в крови своей. И если надо, – и десять лет здесь проживу, и все же русской останусь...» [79].
Да, М. Цветаева утверждала: «Моя Родина везде, где есть письменный стол, окно и дерево под этим окном…» Но когда от «засухи последних смут» – в эмиграцию: Вот такой получился исторический парадокс. Наверное, потому, что «Любовь к родине – чревная», как утверждал любимый М. Цветаевой В. Розанов. «Любовь к почве, к земле своей» – «живые, милые, прекрасные, необходимо нужные инстинкты человека», – писал он. И – резко осудил Белинского, упрекая того в «темной неприязни», порыве «отвергнуть, растоптать, унизить чужую любовь, чужое уважение», «неблагородстве», когда последний в письме к Анненкову позволил себе грубо отозваться о П. Кулише и Т. Шевченко: «Любовь Кулиша и Шевченко к своей Украйне, к ее быту, к ее людям, к этим тысячам покачнувшихся набок деревень, с звучащими там песнями, с передаваемыми там рассказами, – все это кажется ему (Белинскому – Л.В.) – малозначительным сравнительно с "французскими повестями" <…> Эту их любовь – прекрасного поэта и горячего историка – он топчет – топчет их привязанность к родной земле, которая мешает его любви к понятиям французской словесности». Но чувство любви к родине «слишком жизненно», «слишком серьезно», «так существенно, так важно»! – пишет В. Розанов [80]. Невольно вспоминаю нынешние публикации «патриотов»... И – Цветаевой:
Русскость Цветаевой не могли не чуять современники. Близкие по духу – принимая и высоко ценя, «чужие» – боясь, отвергая, осуждая, ненавидя... А.Э. Берг в письме от 22 августа 1938 года уверяет М. Цветаеву: «Ваш путь – русский путь, слепо-созидательный, по которому пойдут, не зная, многие, из которых вырастет Россия…» [81]. Г.В. Иванов будет писать о «главной (и неподдельной) драгоценности ее Музы – ее интонации, ее очень русском и женском (бабьем) говоре» [82]. Да мало ли кто еще отметит, засвидетельствует, что Россию Марина Цветаева «каким-то чудом увезла в своей бродячей котомке»! Л.А. Артемова почуяла исток «родиночувствия» М. Цветаевой: «У нее все невольно устремлено туда, а все, что в ней звенит, – оттуда. Звон этот можно принять за колокольный, потому что слышится он откуда-то сверху. И она заражает этой высотой, внушает ее самой своей личностью, быть может, невольно» [54: 305]. «Она была слишком русской» [83], – четко сформулировала М.И. Белкина. Её книгу «Скрещение судеб» настоятельно рекомендую всем, склоняясь в земном поклоне. Да и разве не сама Марина Цветаева скажет: «Родина не есть условность территории, а непреложность памяти и крови. Не быть в России, забыть Россию может бояться лишь тот, кто Россию мыслит вне себя. В ком она внутри – тот потеряет ее лишь вместе с жизнью»? [84: 377] Нет практически ни одной статьи М. Цветаевой, где она не писала бы о России, сопоставляя с зарубежьем. Так, в статье Поэт и время (1932): «В России мне все за поэта прощали, здесь мне этого поэта прощают». И – извечно актуальное и... – непреодолимое (?) – «Если бы между поэтом и народом не стояло политиков!» Искренне, исповедально, как ей присуще: «И еще: мои русские вещи, при всей моей уединенности, и волей не моей, а своей, рассчитаны – на множества. Здесь множеств – физически нет, есть группы. Как вместо арен и трибун России – зальца, вместо этического события выступления (пусть наступления!) литературные вечера, вместо безымянного незаменимого слушателя России – слушатель именной и даже именитый». С горечью: «Не тот масштаб, не тот ответ. В России, как в степи, как на море, есть откуда и куда сказать. Если бы давали говорить.» Не так ли сегодня и у нас? «Арены и трибуны» отданы другим, и залы собирают развлекающие, потешающие невзыскательную публику «остроумцы», чье фиглярство еще Ф.И. Тютчев определил, «за неимением подходящего иносказания», «просто-напросто площадным», не имеющим к «остроумию Аристофана» никакого отношения [85]. «А в общем просто, – писала М. Цветаева, – здесь та Россия, там – вся Россия. Здешнему в искусстве современно прошлое. Россия (о России говорю, не о властях), Россия, страна ведущих, от искусства требует, чтобы оно вело, эмиграция, страна оставшихся, чтобы вместе с ней оставалось, то есть неудержимо откатывалось назад. В здешнем порядке вещей я непорядок вещей. Там бы меня не печатали – и читали, здесь меня печатают – и не читают. (Впрочем, уж и печатать перестали.) Главное в жизни писателей (во второй половине ее) – писать. Не: успех, а: успеть.» Россия, по Цветаевой, – «предел земной понимаемости, за пределом земной понимаемости России – беспредельная понимаемость не-земли. "Есть такая страна – Бог, Россия граничит с ней", так сказал Рильке, сам тосковавший везде вне России, по России, всю жизнь. С этой страной Бог – Россия по сей день граничит. Природная граница, которой не сместят политики, ибо означена не церквами» [61: 273-274]. И – немаловажно! – «Россия страна, где впервые учатся читать поэтов...» [61: 276]. Кстати, подумала я о еще одной несуразности нашего времени: ограничении понятия «духовности», «духовной жизни» – верой в Бога, религиозностью. И вспомнила из письма М. Цветаевой Р. –М. Рильке: «Вы всегда будете воспринимать меня как русскую, я же Вас – как чисто-человеческое (божественное) явление. В этом сложность нашей слишком своеобразной нации: все что в нас – наше Я, европейцы считают "русским"» [86: 56]. Думаю, сегодня – насущнейшая задача, необходимость, используя любую возможность, нести людям, молодежи в особенности, Слово истинно Русских поэтов, писателей, философов. И – не позволять охаивать, унижать их, к чему так склонны иные «исследователи» и воинствующие невежды.
«Разоблачение великого – только соблазн малых сих идеей ложного и невозможного равенства», – уверена Марина Цветаева [87: 759]. И мне всё вспоминаются строки ее стихов, ровесников Революции (кстати, она писала слово с заглавной буквы), позвольте напомнить их:
Заключение: «Под небом места много всем» 25 лет тому назад в статье Моя Марина я писала: Неоднократно вспоминала о желании чуда Мариной Цветаевой: «Чуда доверия, чуда понимания, чуда отрешения»; «я не хочу возраста, счета, борьбы, барьеров» [91: 566]. И – «Знают и не любят – это со мной не бывает, не знают и любят – это бывает часто. Я такую любовь не принимаю на свой счет. Мне важно, чтобы любили не меня, а мое. «Я», ведь это включается в мое. Так мне надежнее, просторнее, вечнее» [92: 570]. И сегодня, предлагая вашему вниманию «неблагодарную тему», повторюсь: «"Лизатели сливок", восхищающиеся десятком-двумя "любовных" стихов, – невелика потеря» [93: 80]. Если что-то придётся «не по вкусу». Если не по силам принять: «Не люблю только привередливости, внюхивания, предпочтения одного в ущерб другому» [94: 400]. «Долго, долго, – с самого моего детства, с тех пор, как я себя помню – мне казалось, что я хочу, чтобы меня любили, – признается Марина Цветаева, – Теперь я знаю и говорю каждому: мне не нужно любви, мне нужно понимание. Для меня это – любовь» [95: 24]. Сегодня, заключая, хочу повторить, что поистине любящему=знающему Марину Цветаеву она может помочь понять и верно оценить настоящее. Более того, – предвидеть будущее. Хочу напомнить: «Не вправе судить поэта тот, кто не читал каждой его строки» [68: 581]. Хочу обратить внимание и на такие, не менее злободневные, цветаевские строки: «Я неустанно чувствую, что жизнь нации сейчас идет – помимо народа: против народа, и что это – почти везде на земном шаре: что никогда так не шли врозь: народ – и вожди» [55: 313]. К огромному сожалению – и сейчас. Но самое обидное: «Затравленность и умученность ведь вовсе не требуют травителей и мучителей, для них достаточно самых простых нас, если только перед нами – не-свой...» [76: 988].
А потому – не теряют актуальности строки стихов Чужому (1920): Сентябрь 2017, Одесса. Примечания 1. Марина Цветаева. За всех – противу всех! – М.: Высшая школа, 1992. 383 с. |
||||
![]() | ||||
|
||||
Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-" | ||||
![]()
| ||||