Василий ВОРОНОВ (станица Старочеркасская, Ростовская обл.)

Рассказы

ДУШЕСПАС

Брехаловка была совестью Загряжска.

Любое событие, будь то пожар или драка, измена любящего и чадолюбивого мужа, буйство пьяного полицейского, тайная любовь начальника к секретарше или, боже упаси, попытка дать взятку мэру или его заместителю – любое едва заметное шевеление в Загряжске обговаривалось, обкатывалось и отшлифовывалось на брехаловке до здравого логического определения, до неоспоримой истины.

На утреннюю брехаловку в Загряжском парке собиралось человек двадцать пенсионеров. По многолетней привычке завсегдатаи собирались в любую погоду, но в майские дни народу прибавлялось. Вокруг деревянных скамеек цвели старые липы, жужжали пчелы, пахло медом и праздником. На отлежалых за зиму лицах проявились улыбки. Люди лениво разминались, потягивались, хрустели заржавевшими суставами. Старички охотно и ядовито угощали друг друга крепкими словцами, смеялись и ржали, как молодые. Чувство стадности обостряет жизнь, прибавляет самоуважение и полезность в житейской маете.

Здоровяк в красном спортивном костюме, с желтыми от курева усами, выпучив глаза, громко отрапортовал:

– На селекционной станции скандал, от директора Грибоедова ушла любимая жена Наташка!

Новость взбодрила старичков, нарастающая тишина защекотала нервы. Кто-то слабо попытался усомниться:

– Да я вчера видел их вместе в мебельном магазине…

Здоровяк решительно поднял указательный палец:

– Ты никак не мог видеть их вчера! Ровно неделю назад она дала деру к заму Грибоедова, доценту Огуречному! Вчера ты мог видеть рядом с профессором Грибоедовым его тещу Меланью Терентьевну, Наташка очень похожа на мамашу… Но, слушайте дальше! Неделю она провела, я дико извиняюсь, в постели с доцентом Огуречным, а сегодня утром дала деру к директору мясокомбината Криворылову. Кстати, это одноклассник и дружок нашего уважаемого Митрофана Витаминовича. Митрофан, подойди поближе, внеси ясность.

Со скамейки нехотя поднялся человек в черном длиннополом пиджаке, хромовых сапогах и армейской кепке с длинным козырьком. Он был Вениаминович, но для удобства земляки погоняли его Витаминовичем, уважительно, впрочем. В его тихом мироточивом обличье проглядывала властность и сила. Проглядывала и пряталась в холеной волнистой бороде, в легкой иронической улыбке. Он медленно оглядел напряженные лица товарищей и разочарованно развел руками:

– Не слыхал, не видел, брехать не стану…

Брехаловка обиженно загудела.

– Не может быть!

– Не темни, Митрофан, ты все знаешь!

– Криворылов твой кореш!

Митрофан смущенно улыбнулся:

– Господа старички, не спешите. Слухи должны отлежаться, обмаслиться… Дайте срок.

Брехаловка подтвердила свою репутацию, слухи оказались чистой правдой. Красавица Наташка убежала от профессора, как это случалось не раз. Потому что была моложе на двадцать лет и кровь у нее быстрее бежала по жилам, чем у профессора. А каков доцент

Огуречный! Оказалось, он давно стрелял за Наташкой! Роман был у него, старого дурака мужа, под носом. На глазах у всех! Слепец, тряпка! А Наташка дура! Доцент через неделю выставил ее за дверь: он, как оказалось, женат и брак не расторгнут, жена намекает на примирение. Что касается мясника Криворылова, то у него кроме Наташки еще две любовницы. Он не жадный, подарил каждой по квартире и Наташке посулил. А насчет жениться, где вы видели женатого кобеля?

Беда не ходит одна, мясник Криворылов снял с работы профессора Грибоедова. Вы спросите, как может директор мясокомбината уволить директора селекционной станции? На брехаловке вам зададут встречный вопрос: а как мясник Криворылов сместил мэра Загряжска Смышляева три года назад? То-то!

Профессор Герман Ильич Грибоедов заперся у себя на даче в Бирючьем Куту и запил. Через неделю к нему приехал доцент Огуречный, упал на колени перед учителем и каялся, обливаясь слезами. Сердце Германа Ильича дрогнуло, он обнял друга и даже успокаивал его. Теперь они продолжали пить вместе, и чем больше пили, тем быстрее , как им казалось, трезвели. Чем больше пили, тем глубже и содержательнее было их общение.

– Скажи, Олег, – обращался к другу, немножко заплетаясь, профессор. – В чем смысл и назначение женщины? Нет, спрошу проще: зачем человеку женщина? Зачем она живет рядом с человеком?

Доцент деликатно икал, но отвечал, не задумываясь, как о деле давно для себя решенном.

– Это бывает… Вот, допустим, кошка. Ты ее погладил на улице, чужую кошку… Она за тобой в твой дом. Попробуй теперь прогони. Ты дальше должен ее гладить и кормить. Какой тут смысл? Нету никакого смысла. Все драки, все войны от баб. Нельзя их приручать! Все Наташки одинаковые, извини, учитель, и твоя тоже, хотя, может, и лучше других.

Профессор вздохнул.

– Она теперь не моя.

Свежая рана кровоточила, бывший муж страдал, в глазах стояли слезы. Он не мог даже выговорить плохое слово о Наташке.

И не мог слышать его от других, даже от друга.

– Ты не равняй ее с другими. Она замечательная, редкая женщина, только феноменально доверчива. Ее легко обмануть. Давай выпьем за Наташку.

Друзья выпили и поклялись, что не дадут ее в обиду и набьют морду мяснику Криворылову, который обманул бедную Наташку.

 

Загряжцы облюбовали старинную слободку Бирючий Кут и строили там дачи бог знает с каких времен. Сохранились несколько двухэтажных домов восемнадцатого века. В советские времена строить дома здесь было как то не принято, отдавало буржуазным душком. Строили летние хатки. Мода на дачи пошла в наши времена. Слободку быстро застроили коттеджами. Подвели асфальт, газ, воду, местечко обнесли забором, поставили шлагбаум и охранника. В струю попал и директор селекционной станции Грибоедов. Его теремок выскочил посередине пойменного леса быстро и празднично, как подберезовик после дождя.

Слободка Бирючий Кут была диким живописным уголком на высоком глинистом берегу Дона. Со стороны Загряжска на местечко круто надвигались меловые горы. Внизу сочились, пробивались ручьями множество родников. У каждого на дачном участке протекал ручей. Люди пили эту сладкую серебряную воду , дышали целебным воздухом и как-то не задумывались, за что им дадена такая благодать.

Митрофан Витаминович был благодетелем и отцом родным для обитателей Бирючьего Кута. Он и жил здесь в маленькой кирпичной сторожке, построенной для него богатым дачником. Митрофан Витаминович умел все: поймать хорошую рыбу, разделать кабанчика или барана для пикника, поменять краны, замки, вставить стекло. Потопить котят, если просят, или прикопать мертвую собачку. Он мог без помощников построить легкую рыбацкую лодку, починить мотоцикл, велосипед, электронасос или мясорубку. Одним словом все, или почти все умел по хозяйству.

Но главный талант Митрофана имел свойства душеспасительного характера. Он умел так доходчиво объяснить человеку его состояние, что человек после митрофановской терапии долго скреб в затылке, плевался и погонял благодетеля матерными словами.

– Сволочь!

– Живодер!

– Архаровец!

Но при этом, странное дело, у человека заметно убавлялось дури и плохого настроения. И когда через некоторое время человек все же здоровался с Митрофаном за руку и благодарил его, то непременно и упрекал:

– Ты, Витаминович, корявый, а так ничего, терпимо.

Мироточивая усмешка пряталась в густой бороде.

Несколько дней назад по просьбе знакомого врача Митрофан заглянул на край улицы, где два местных шибая строили гараж. Дело было к вечеру, оба специалиста были крепко навеселе, но еще в состоянии ковырять раствор и продолжать кладку. Митрофан подошел к краю стенки и, зажмурив глаз, оценил качество. Не здороваясь с мастерами, ткнул пальцем в стену, свежая кладка с грохотом обвалилась.

– Вы, ребята, не туда рулите…

Разгоряченные ребята хотели объяснить , что он неправ и стали наизготовку спереди и сзади. Митрофан сделал шаг назад, крепко дал в ухо одному, потом другому. Один, задрав ноги, полетел налево, другой покатился направо.

– Витаминович, это ты что ли? – обиженно спросил один, которого звали Коляном.

– Что ж мы, не понимаем? – отозвался второй, которого звали Толяном. – Ну, косяк вышел... Спасибо, что подсказал…

Из- за соседнего забора за сценой наблюдал дедок, и когда Митрофан возвращался назад, он вышел из калитки , восхищенно пожал руку:

– Доброго здоровья, Витаминыч! Правильное у тебя воспитание, дураков только так учить надо! По мордам! По соплям!

К слову сказать, гараж Колян с Толяном выложили грамотно, и швы расшили как по линейке.

 

Митрофан Витаминович решительно нажал кнопку у ворот. Звонил долго. Потом обнаружил, что калитка не заперта , вошел во двор. На деревянном крыльце валялся разодранный котами мешок с мусором, из другого мешка на ступеньки выкатились пустые бутылки. Дверь на веранду была открыта настежь. Митрофан вошел в дом и поморщился от сивушного духа. Профессор и доцент, сидели за столом и, уронив головы, крепко спали. Рядом валялись останки вареных кур, опрокинутая тарелка с капустой и огурцами. Великое похмелье сгустилось и повисло на профессорской даче. Митрофан молча походил по комнате, покачал головой и вышел на улицу.

Вернулся он через несколько часов, когда друзья проснулись и тяжело, угрюмо смотрели друг на друга , соображая, как быть дальше. Доцент трезво посмотрел на бородача в дверях.

– Кто этот крестьянин?

Никто ему не ответил. Доцент встал и погрозил кулаком Митрофану:

– Я тебе морду набью!

И замахнулся, дурак, всерьез! Митрофан большим пальцем ткнул его под ребра, в печенку. Доцент хрюкнул и молча сел на пол. Позевал, поймал дыхание, слабо выговорил:

– Все равно в морду дам. Дай пива.

Митрофан присел на корточки рядом, пристально посмотрел доценту в глаза и ласково попросил:

– Иди, голуба, домой.

Доцент послушно встал и пошел восвояси.

Митрофан сел за стол напротив Германа Ильича, достал из кармана бутылку пива, отколупнул ногтем крышку. Профессор, запрокинув голову, долго булькал, двигая худым кадыком.

– Чем обязан? – спросил он, шумно дыша.

– Да вот, шел мимо, дай, думаю, зайду проведаю, может помочь какая требуется…

– Не темни. Что хочешь?

Митрофан поглаживал бороду, улыбался ласково и ехидно.

– Сопли тебе подтереть. Слабак ты, профессор!

– Я не нуждаюсь в твоей помощи, Митрофан Вениаминович. А за пиво спасибо.

– На здоровьице. Отдыхай, я завтра зайду.

 

Всю ночь ему снилась Наташка. Молодая, толстоморденькая, счастливая. Она щекотала ему ухо горячими сухими губами и шептала насмешливо:

– Слабак ты, профессор!

В другой раз она долго и мучительно наслаждалась его близостью, изнемогала от чувственного восторга, от слез и благодарности. А он воспарил, поднялся над купами вязов и тополей, над Доном, над Загряжском… Останавливалось сердце, перехватывало дыхание, гремящий воздух обжигал тело холодом… Он проснулся с чувством беды, катастрофы, чувством огромной невозвратимой потери. И заплакал, обливаясь теплыми обильными слезами. Он вдруг ясно и трезво подумал о смерти. И почувствовал облегчение. Это выход! Это самое простое, самое разумное решение. Это поступок! И он не слабак. Он знает, что делать….

Профессор уснул измученный и счастливый.

 

Митрофан появился в самый последний момент. Герман Ильич, стоя на табурете, двумя руками держался за натянутый под потолком ремень, как бы пытаясь подтянуться. Непослушные деревянные ноги судорожно скребли, толкали носками табурет. Он со стуком отлетел в угол, тело огрузло до пола и резко сложилось пополам так, что коленки достали до подбородка…

Митрофан чикнул по ремню ножиком и подхватил профессора на руки. Бережно поставил его на пол, держа за плечи. Несколько раз с силой тряхнул вялое тело. Герман Ильич был в сознании, он затравленно и виновато улыбался, смотрел на своего спасителя мутными глазами.

Бородатый Митрофан казался профессору пророком Илиёй, упавшим с утреннего розового облака. Суровый лик был исполнен величия и гнева, чело сияло вдохновением. Старец поставил профессора спиной к стенке, отступил шаг назад. Под мощным кулаком Митрофана клацнула челюсть профессора, изо рта цевкой стрельнула кровь. Герман Ильич полулежал на полу, жег бородача дымящимися от злобы и ненависти глазами.

– Вот такой ты будешь мне долго жить! – весело сказал Митрофан.—

А должок отдашь, когда выздоровеешь!

 

Прошел год.

Мало что изменилось в Загряжске. На брехаловке по-прежнему собирались любознательные граждане. И не было подобного средства информации нигде, как в этом богоспасаемом городке,. на деревянных скамейках, под старинными липами. Боже, какая речь, какие глаголы произносятся здесь! Какие характеры и портреты слышит ухо. Новости так богаты, красочны, подробны. Мармелад, а не новости!

На майской брехаловке торжественно объявили о восстановлении в должности начальника селекционной станции, профессора Германа Ильича Грибоедова. С выплатой заработной платы в полном объеме

за прошедший год. По слухам, академики сельхозакадемии вступились за своего коллегу, и правительство уважило просьбу академиков. Герман Ильич триумфально сел в свое кресло и продолжил многолетний труд по выведению сорта самого крупного в мире кабака, то есть, тыквы.

– Каким же весом будет овощ?—спросили на брехаловке.

Ответил бывший председатель колхоза, ученый-агроном Макар Горохов, друг Германа Ильича.

– Это, товарищи, революция в продовольственном деле! Нам по силам будет прокормить грибоедовской тыквой многие нации, включая румын и китайцев…

– А почему румын? – спросил кто-то из любознательных.

– Они мастера варить из тыквы мамалыгу.

– Сколько весит один экземпляр?

– Вес колебается, – неуверенно отвечал Макар.—Тридцать кило, как минимум. А если селитрой подкормить, то все сто. Наш Грибоедов по всей земной коре прославится!

Но главная новость для Загряжска была другая: к профессору вернулась Наташка! Она зашла в дом, как будто на минуту отлучалась к соседке. Обняла сзади за шею Германа Ильича и грудным голосом промурлыкала:

– Бегемотик, я умираю с голоду! Сообрази что-нибудь…

Чудес не бывает. Тогда откуда через минуту появилась белая скатерть, розы, хрусталь, шампанское, копчености, семга, корнюшоны и сало с прорезью!? И почти молодой сияющий профессор в шелковой белой рубашке с красной бабочкой под кадыком! Вообрази эту встречу сам, читатель! У меня ком в горле. Я могу только молча выпить бокал шампанского.

 

Конечно, счастливый Герман Ильич не мог не навестить Митрофана. Купил по дороге коньяк, батон хорошей колбасы, пару лимонов и направил стопы к своему благодетелю. Хозяин был дома и как раз собрался ужинать.

– Вот! – сказал профессор, выставляя коньяк на стол. – Сухая ложка рот дерет.

Митрофан был в курсе всех новостей, он был искренне рад гостю.

– За такие дела и выпить на грех!

Профессор загадочно поманил пальцем:

– А еще я хотел сказать…

Митрофан подвинулся поближе и… получил сильный бойцовский удар в зубы.

Профессор нахально улыбался и вытирал кулак носовым платком.

– Возвращаю должок, Митрофан Вениаминович!

Митрофан не сразу пришел в себя, он впервые не дал сдачи обидчику.

– Зуб, кажется, выбил… – он улыбнулся разбитыми губами. – Золотой вставишь.

– Весь рот вставлю! – радостно завопил профессор.

Первый тост выпили за Наташку, второй за профессора, третий за Митрофана. Незаметно выпили весь коньяк.

– Я тогда не сразу догадался, почему ты мне в морду дал, – признался профессор. – Возненавидел тебя, мог ведь и пришибить из-за угла.

Митрофан старательно прятал в бороду задумчивую и грустную улыбку. Герман Ильич вошел в раж и не мог остановиться. Говорил о Наташке, о доценте Огуречном, о селекции кормовых культур, о своей грибоедовской тыкве, которой отдал –страшно подумать! – двадцать лет жизни. Говорил, как хорошо жить на белом свете, и сколько хороших людей живет в Загряжске…

В Бирючьем Куту зацвела черемуха и робко, нестройно начинали щелкать, пускать гремучую дробь соловьи.

Хорошо в мае на Дону.

 

МОЛЧАНИЕ

Скоро полгода, как живу в хуторе.

Блудный сын, вернувшийся к отчему порогу. Родителей уже нет. Один пустой хате думаю свою думу. Ни свой, ни чужой в хуторе. Временный. Так, наверное, и принимают меня здесь. Сверстников никого не осталось. Кто постарше - помнят, а для молодых я дачник, сезонный человек. На зиму уеду в городскую квартиру, к семье.

Позавчера услышал новость: приехала Валя Короткова. Моя сверстница, первая любовь. Странная, впрочем, любовь... Впервые за много лет решила проведать больную старую мать.

Глянул на себя в зеркало, вздохнул: хорошо бы встретиться. Давно уже все быльем поросло, разве что где-то на дне, в тайничке осталось ...

Задумался, стал вспоминать и как-то разволновался до сердечной боли. Узнаю ли? Какая она теперь?

На следующий день собрался в гости. Поймал себя на том, что перебираю рубашки, долго причесываюсь, мучительно раздумываю, что взять с собой. Цветы? Но представив, как пойду с букетом по хуторской улице, по пыли, пугая кур и вызывая недоумение старух – «наверное, на кладбище, к матери...», рассмеялся.

Сомнения прервал резкий стук в окно.

- Дядя, дядя!

Передо мной стоял мальчуган в плавках.

- Там тетка утопла!

Через несколько минут мы были на «лягушатнике», песчаном пляже, где купалась хуторская детвора.

У самого берега в воде сидела женщина, мокрые волосы закрывали лицо, руками держалась за траву, тело ее вздрагивало. Трое ребят лет семи -восьми с испуганными лицами стояли рядом..

Женщина медленно подняла голову и откинула волосы, улыбнулась - лицо белое, неживое. Недалеко от берега ей стало плохо, наглотавшись воды и едва не потеряв сознание, она с помощью ребятишек с трудом выбралась на мелкое. Так мы встретились, это была Валя. Через полчаса я отвез ее на своих «жигулях» домой, в соседний хутор.

- Я тебя сразу узнала... Слышала, что ты на хуторе. Не ожидал, наверно, встретиться так... с утопленницей? Сколько лет прошло? Пятнадцать?

Она сидела в кресле, поджав ноги, кутаясь в шерстяной плед, ее знобило. Я налил чаю, она не притронулась к чашке.

- Шестнадцать...

Мы никогда не были близки, не дружили, но разница в два года в школе ( я был моложе) разделяла и друзей, и интересы, и общение, Знали же друг друга хорошо, потому что свои, хуторские, знают про каждую семью (породу) до седьмого колена.

Коротковы, тетя Дуся и Валя, жили вдвоем, без отца. Валя была «нагулянная», как говорили в хуторе.

В школе ее дразнили Апельсина. Замечательно рыжая, высокая, не по-девичьи спокойная, с большими, на восточный манер глазами, она выглядела старше, женственнее своих подруг.

Тетя Дуся с темным суровым ликом, с тихими умными глазами, неприступно-молчаливая, сухая, легкая на ногу, до истовости чистоплотная, всю жизнь не разгибая спины горбила на колхозном свинарнике, а по дому делала мужскую работу так ладно, что хуторяне звали ее класть печи, лечить скотину.

Двор у Коротковых был всегда чист, забор покрашен, калитка смазана; в палисаднике цветы, дорожки песком посыпаны, грядки ухожены, сарай и кухонька побелены с синькой, фундамент обведен черной краской. А в доме вылизано так, что лишняя пушинка видна. Бабы поленивее недолюбливали тетю Дусю. «Дюже додельна, все сама. Потому одна и кукует...» Кто поумнее, хвалил: «Клад баба».

И Валя всегда при матери, при деле. Девчонки на речке купаются, вечерами на выгоне сидят допоздна. Зовут: «Валька, выходи»! Она только улыбнется: некогда. Каждый день нужно нарвать травы поросятам и уткам, полить грядки, сходить в магазин, прибрать в комнате, постирать, матери в свинарнике помочь, а когда и подменить, если приболеет. Закрывала в банки варенье, шила для себя, для матери – и на этом приходилось экономить. Материна зарплата слезы одни. В конце года кабана и уток сдавали в заготконтору . Невелики капиталы, если учесть, что на одну топку, уголь и дрова уходило половину.

Тетя Дуся никогда не жаловалась на нужду, скорее была довольна: сыты, обуты-одеты, слава Богу. Она никогда не «воспитывала» Валю, не заставляла, не напоминала, что сделать, в школьные дела и вовсе не вмешивалась.

...Валя, наверное, не осознавала вполне, что она красавица, по крайней мере, это ни как не проявлялось. Она была очень ровна, простодушна со всеми. В отличие от подруг не смеялась беспричинно и беспричинно же не плакала, не шепталась, не писала записок, не заигрывала с ребятами. В глазах ее, тихих и умных, угадывалась непростая, скрытая ото всех внутренняя работа. Сторонилась подруг, задумчиво помалкивала. Если кто-нибудь окликал, загадочно улыбалась, отвечая глазами.

Эта загадка, эта тайна в ее глазах, мало сказать, сводила меня с ума, она сделала меня мечтателем. Я потихоньку вошел в мир самообмана, и сладко было обманываться! Читаю «Вечера на хуторе...» Гоголя - и Ганночка превращается в Валю, говорит ее голосом, улыбается тихо, зовет меня... Пойдем с друзьями купаться — я нарочно уплываю дальше, ложусь на спину и вместо солнца и неба вижу ее лицо. Прошумит ветер в верхушках верб – я слышу ее шепот. Скажет мать что – нибудь ласковое, мне чудится ее ласка. Перед сном закрою глаза - весь небогатый мир воображения заполнен ею.

В школе я боялся близко подойти к ней, мучительно ревновал, когда старшеклассники дергали ее за косы, называли Апельсиной. Если это можно назвать ревностью, то я впервые испытал это чувство. Но это ничто по сравнению с тем, что было дальше.

Из школы вместе с Валей, часто вдвоем, стал ходить десятиклассник Сашка Гончаров.

Он был моим соседом, мы дружили. Сашка один у родителей, баловень, имел спортивный костюм, мотоцикл «Яву», курил, выпивал с неженатыми мужиками, ходил с ними на охоту с собственной двустволкой, и вообще вызывал у нас, хуторской шантрапы, зависть и восхищение. К тому же он был высок, мускулист, добродушен и не жаден. Учился на пятерки, в школе его хвалили Все ему давалось легко, он подыгрывал взрослым, был лидером среди сверстников, заступался за меньших. Словом, первый парень, и заслуженно.

Гончаров стал каждый день провожать Валю, катать ее на «Яве». И ей это нравилось. Они встречались уже вечерами, не таясь. Даже моя мать, как-то к слову вспомнив, вздохнула с чувством: «Хорошая пара... Дай-то бог».

Я стал думать о самоубийстве.

Однажды мы встретились на речке. Было солнечно и жарко после дождя, вся хуторская ребятня вывалила на «лягушатник». Взрослые сидели отдельно на круче в старом саду.

Скоро появился Гончаров с Валей, на «Яве». Мне особенно больно было увидеть ее спокойную улыбку, в глазах уже не было тайны... Они подсели в кружок на край скатерти с вином и закусками, сели как-то просто, по-домашнему, как свои. Кто-то налил Вале рюмку красного вина, она покачала головой и отодвинула в сторону. Гончаров обнял ее, она засмеялась и легонько толкнула его в грудь.

Я не мог больше смотреть на Валю, горло саднило от тоски.

Не помня себя, одетым зашел в воду. Ребята засмеялись. Я умылся, вышел и сел в тени под таловый куст. Не знаю, сколько времени прошло, очнулся от голосов:

- Хлопцы, счас Гончаров с кручи сигнет!

- Айда, поглядим!

Все хлынули на кручу, меня разобрало любопытство. Гончаров, разгоряченный вином, разминался, играя мускулами. Подошел к самому краю, глянул вниз, примериваясь, пружинисто отбежал назад для разгону. Друзья наперебой советовали:

- Не завали, ж... отобьешь!

- Туфли надень, ноги порежешь!

- Прими сотку для храбрости!

- Давай рекорд, по телеку покажут!

Валя растерянно и недоуменно смотрела

на Гончарова. Он разбежался, легко оттолкнулся, на секунду завис над кручей и, вытянувшись в струну, «солдатиком» вошел в воду.

- Чемпион! - завопила компания.

- Наливай!

Сашка взбежал на кручу, залпом выпил стакан вина и, вроде бы извиняясь, сказал:

- «Солдатиком» любой прыгнет, я головой вниз хочу. Но... потренироваться надо.

Сашка заливал, смельчаков не было даже «солдатиком», он единолично царствовал на круче. Трудность заключалась в дальности прыжка, круча была покатой, и лететь по прямой нужно не меньше семи-восьми метров, иначе угодишь на мель. Да и высота - метров двенадцать. Охотников не находилось.

После Сашкиных слов меня как толкнул кто:

- Зачем тренироваться, я и так могу.

На меня смотрели как на шутника. Кто-то поддакнул:

- А чево! Он счас тройным тулупом запузырит!

Я разделся. В теле - невесомость, в голове пустота, горло сдавил нервный комок. Впереди была смерть, и мне было хорошо от этой мысли. Помню ослепительный мелькающий свет, долгое упругое царство обжигающего воздуха. И крики на круче. Вылез на берег, отдышался. Горел лоб, я не сразу понял, что отшиб его об воду, тошнило - хлебнул порядочно воды, но сразу же радостно обожгло: теперь круча моя!

Да, с тех пор круча принадлежала только мне, Сашка перестал прыгать даже «солдатиком», из гордости. Говорили, что он тайком готовился, тренировался, но так и не рискнул. Он не скрывал обиды, и я чувствовал, что рано или поздно он отмстит мне. Уж очень фальшиво хвалил он мой прыжок, навязчиво вспоминал. Веселые черные глаза его маслились звериной зоркостью. У кота, наблюдающего из кустов за воробьями, видел я такие глаза.

Валя же вовсе избегала меня. Один раз я поймал ее холодный изучающий взгляд, она тут же отвернулась, только вспыхнули, малиново зашлись кончики ушей.

Как мог узнать Гончаров о моей тайной любви?

Ведь ни одна живая душа не знала о ней. «Молчи, скрывайся и таи...»

Я часто шептал эти волшебные слова, и как близко была мне тогда космическая тоска давно умолкнувшего поэта: «Пускай в душевной глубине встают и заходят оне...»

То, что я берег ото всех, что доставляло мне тайную муку, которую я не променял бы ни на какие царства, Гончаров, глядя мне в глаза, назвал словами, прикоснулся, подышал в мою тайну. Слова он, видно, обдумал.

- Сынок, - сказал он ласково. Он всех хуторских ребят звал сынками, — нравится девка? Нравится, вижу... Попроси хорошенько, я, может, уступлю, я не жадный. У меня в запасе есть. Ну как?

Гончаров не был злым, ревность толкала. Валя отвернулась от него, и он стал соображать, кто виноват. Не я ли? Вряд ли он догадывался, что дело в нем самом...

Он дошел, опустился до пошлости, чтобы отомстить и мне, и Вале. На той же круче, в компании старших. Увидел меня на пляже, позвал. Налил стакан вина, я отказался.

- Сохнет по Апельсине, - сказал он, обращаясь к мужикам. — Ну я решил уважить, передам ему эту телку.

Мужики засмеялись, пошутили насчет «бычка», то есть меня.

- Но при одном условии, — продолжал Гончаров. - Через неделю. За сиську я уже подержался, дальше — брыкается, норовистая... В общем, через неделю будет полный порядок. Говори спасибо, сынок...

Мне хотелось ударить его в рожу, но не удалось, не достал. Вино разлилось, мужики крепко держали мои руки. Гончаров велел отпустить и, резко поднявшись, стал по-кошачьи ходить вокруг меня, ласково приговаривая:

- Я тебя так не учил, сынок. Это хулиганство. Ну, если хочешь... Бей первым, я разрешаю.

...Нас растащили мужики. Я ушел вверх по речке, подальше от их глаз, выбрал место под вербами. Бросил в кусты разорванную, окровавленную шведку, искупался. Лег на траву и глядел в прозрачную текучую эмаль неба.

Мне было легко, я чувствовал - случилось что-то важное, лопнула какая-то невидимая скорлупа, волнение комком подступило к горлу. Я был внезапно ошеломлен счастливым состоянием победы, прыгал по песку, плясал вприсядку, смеялся, держась рукой за разбитые губы. И тени обиды не осталось на Гончарова, я жалел его.

Что кажется проще, подойти тогда к Вале, заговорить с ней. Но я был смел только в мечтах. Мне и сейчас трудно понять ту нерешительность. Годы прибавляют мудрости, но уносят нечто зыбкое, призрачное, дымку золотых снов, без которых не понять юности. А я жил в золотых снах, и Валя виделась мне существом высшим, непостижимым. Кто из смертных мог приблизиться, угадать ее тайну, чувствовать движение ее души? Я был уверен, никому в целом свете не понять моей любви. И мыслимо ли было кому открыться? И как выразить это обычными словами? Как подойти к Вале, что сказать?

Я стал писать Вале инкогнито. Господи, что роилось в моей голове! Я кипел страстями Демона и Мцыри (Лермонтов был особенно близок тогда), облекался в тогу моралиста и делал длиннейшие выписки из Пушкина и Тургенева. Я прорицал, предсказывал, пугал вселенским одиночеством (опять же с выписками), то вдруг сбивался на жалобы, тоску, умолял, ожесточался, вздыхал, что в этом мире нам не суждено и т.д.

Валя должна была понять, что пишет кто-то свой, рядом. Я упоминал о школе, о хуторянах, о Гончарове, о каждой встрече с ней (со стороны, разумеется). Описывал сад над кручей и вообще много места отводил поэзии. Помнится, сочинил целую поэму о старой вербе, которую расколола и подожгла молния. Эта верба стояла на краю сада. Вокруг вербы и молнии было много сравнений, намеков, вздохов. Все это освящалось и соединялось с одним именем, и все просило, звало: узнай меня, снизойди, протяни руку, иначе я погибну.

Почти каждый день опускал я в ящик длиннейшие послания. Зная, что ответа не может быть, тайно, с холодеющим сердцем вора наблюдал за Валей: должно же как-нибудь отразиться мое искушение.

И я увидел перемену. Едва заметную, невидимую для других, но я ведь ждал ее. Валя еще более замкнулась, в глазах была растерянность, тревога. Словно чувствовала опасность, но не могла угадать, с какой стороны. Она медленно и умно осматривалась вокруг себя, взгляд ее долго задерживался на Гончарове, и мне казалось, что ей хотелось узнать в Гончарове анонима. На меня она не обращала внимания. Но как-то мы оказались вдвоем по дороге из школы. Она спросила:

- Говорят, ты дрался с Гончаровым?

Я оцепенел, чувствовал, что сейчас раскроется тайна. Но Валя как-то насмешливо посмотрела на меня, ее не интересовал мой ответ, улыбнулась как маленькому:

- А здорово ты прыгнул тогда.

Если бы она только намекнула, поощрила глазами, я готов был открыться, просить прощения. Но далеки были от меня ее мысли. Я промолчал, о чем жалею до сих пор.

После школы Валя поступила в институт, я через два года ушел в армию, время потеснило золотые сны...

 

- Слышала, слышала о тебе. И читала...

- Ты о себе расскажи.

- А что обо мне? Скучно... не знаю... не интересно.

- Мне все интересно. Что было после школы, расскажи... рассказывай.

Она куталась, согнувшись пополам, поджав ноги, подбородок ее лежал на коленях, в глазах - тихая умная насмешливость. Какая-то болезненная худоба, желтое не от загара лицо, в уголках рта горькие складочки. Она стала больше похожа на мать.

Валя быстро глянула на меня, перехватив мои мысли, как-то нервно засмеялась.

- Старуха уже... А ты такой же, уши торчат... и конопушки. Нет, что рассказывать, давай лучше так поговорим.

- О чем?

- Не знаю. Я вот чуть не утонула сегодня... Сколько лет не купалась, а сегодня надумала, страсть как захотелось. Плавала, как в первый раз, как в детстве, отвыкла совсем. И голова закружилась, не знаю даже, что со мной. Опомнилась, когда ты подошел... Знаешь, о чем я тогда подумала? Что я тебя совсем не знаю. Выросли вместе, а не знаю. Чудно. Вот и сейчас сидим, а мне как-то не по себе, будто нам еще познакомиться нужно.

Меня подмывало вспомнить, сказать о ребячьей безответной любви. Но стало как-то грустно от ее слов. Я не знал, что ответить, и спросил:

- А Гончаров? Его ты лучше знала?

Она погрозила пальцем, улыбнулась кокетливо.

- Гончарова я любила... Его я знала, как облупленного. Он, дурачок, только собой, как индюк, любовался. Я не могла за него замуж выйти. У меня другое было, даже не знаю, как назвать, - не любовь, конечно, – роман, нет, скорее драма в письмах. Ну, это другая история, да и непонятная, лучше не вспоминать...

- Почему же?

Она вдруг прямо глянула в глаза, и мне стало не по себе от ее немого обнаженного вопроса. Вздохнула.

- Нет, не будем об этом. Когда-нибудь потом расскажу.

Я понял, драма в письмах, как она назвала, для нее не легкое воспоминание о девичестве, а трудная, больная память. Тут лучше не трогать, не ворошить, пусть как было, останется тайной. Невидимая черта, последняя преграда, которую я собрался за давностью легко перешагнуть, обрела опасность высоковольтной линии. Я отступил, разговор пошел безразличнее. Валя немного рассказала о себе. Скоро мы расстались.

Встретились через год, опять же на хуторе. Она по-прежнему ленива, грустна и загадочна. Горькая складка у рта обозначилась еще резче. Мы сидели на берегу речки, глядя, как малыши барахтаются в «лягушатнике».

- Помнишь, ты обещала рассказать о письмах, о любви...

Она как-то обреченно вздохнула.

- Обещала. Расскажу.

Помолчала, собираясь с мыслями, и стала как бы рассуждать вслух, для себя.

- Эти письма принесли мне несчастье... Глупые ребяческие письма, которые писал какой-то влюбленный аноним в школе. С этого все и началось. Меня любили... это льстило, тешило. И я, кажется, любила. Выходила замуж, и не раз. Но... по-настоящему никого не любила: на многое и многих смотрела как бы через призму, через строчки этих писем. Слишком возомнила о себе. Я и сейчас, ты же чувствуешь, эгоистка. Да, я возомнила себя исключительной, неповторимой. Ждала принца. А кругом были заурядные, обыкновенные, в общем, люди. Мне бы радоваться даже малой привязанности, простой, человеческой. Детей рожать, мужа любить, уют создавать. А я мучила и себя, и других. Принца ждала. Нет бы заглянуть в себя поглубже, остановиться. Может, и угадала бы себя, нашла свое счастье. Нет, проклятые письма не давали покоя. Ну что, казалось бы, в них? Юношеское обожание, влюбленность. А на меня действовало, как колдовство, наваждение. Хотела быть богиней, хотела преклонения. И вот итог... Одна. Никому не нужна. Больная. Желчная. Да, письма принесли несчастье. Кто написал их?..

И опять после ее слов у меня не хватило духу признаться. Тайна осталась. Впрочем, мне показалось, она знает, кто ей писал. Или догадывается...

Больше мы не встречались.

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"
Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев: