Николай ДОРОШЕНКО

МОИ ОПРАВДАНИЯ

По поводу «нескольких дерзких слов» Андрея Тимофеева

Я благодарен Андрею Тимофееву за его искренние и, значит, с позиций его поколения неслучайные недоумения по поводу некоторых позиций моей статьи «О русской литературе и вокруг неё». Это дает мне повод досказать то, что осталось недосказанным.

1.

В 80-е годы мне  довелось принимать участие в круглом столе на тему «Каким должен быть современный роман». Круглый стол проходил в одном из парижских университетов и содержательную сторону дискуссии сразу же определили французы, которые стали утверждать, что чем короче роман, тем  он более современный и более востребован он читателем, и что даже каждая фраза в нем должна быть предельно лаконичной, а сюжет либо динамичным, либо «интеллектуальным». Так что когда мне было предоставлено слово, то всё мое выступление свелось лишь к нескольким недоуменным вопросам по типу того, что, мол, а как же быть, если появится новый, вообще ни на кого не похожий Гоголь, и почему же тогда к громоздкому, как платяной шкаф, Достоевскому читательский интерес в Европе лишь возрастает и т.п.

Но вот и сам я теперь вроде как уподобился тем французам из далеких 80-х, и в своей статье «О русской литературе и вокруг неё» попытался провести границу между литературой настоящей и ненастоящей. Так что в ответ на  «несколько дерзких слов» Андрея Тимофеева в мой адрес мне будет проще не настаивать на своей правоте, а попытаться найти себе оправдание. Потому, что каждая правда становится не совсем правдивой, если она не только ощущена, а и сформулирована. Иначе к самым высоким литературным жанром мы относили бы статьи, а не поэзию и прозу, в которых истина ощущается между строк.

Например, я в своей статье охарактеризовал все случившееся в последние десятилетия как цивилизационный сбой в пространствах России и Европы. Но выйди на улицу, вглядись в лица идущих тебе навстречу людей, и никакого даже смутного отпечатка цивилизационного сбоя ни в их улыбках, ни даже в их суровых взглядах не обнаружишь. Но, с другой стороны, даже и лица солдат, вмерзших в сталинградские окопы, на фотографиях военного времени вполне спокойны, словно не автоматы у них в руках, а слесарные или какие-то иные инструменты для некоей их повседневной работы.

То есть, человек – эта такая бездна, что ты в неё хоть камень, хоть бомбу брось, а до самого её дна ничего не долетит.

И в этой бездне любой скептик в сравнении с оптимистом неправ даже тогда, когда правота его очевидна и доказательств не требует. Ведь скептик нас обезоруживает, а любое наше созидательное действие побуждается нашей верой не в то, что есть, а в то, что является возможным и потому быть должно. И в этой же бездне всякая беспощадная правда о жизни такой, какая она есть на самом деле, в безвыходных ситуациях более бесплодна, чем способность примириться с неправдой, и лоб не расшибив, хоть как-то, но все-таки жить.

Эта наша общая и одинаково бесконечная обреченность на несмирение и на смирение или на разные степени смирения и несмирения с действительностью, какою бы она ни была, обнаруживает противоречие даже в наших пословицах и поговорках (например, «Вода камень точит» и «Под лежачий камень вода не течет»), но – ничуть не противоречит нашему природному инстинкту выживания. Потому что сам этот инстинкт формировался в бесконечно разных условиях, – и тогда, когда перед человеком, преодолевшим свою биосферную матрицу, стояла задача всего лишь видового выживания, и когда внутриродовые и общинные связи становились важнее общевидовых, и когда общины разделялись на сословия, в результате чего неравные права на жизнь внутри одной общины становились цивилизационной нормой, и когда судьбы народов и цивилизаций стали полностью зависеть от межличностных противостояний между царьками, царями, императорами и разного рода другими владыками мирков и миров. И если инстинкт выживания человека и рода, народов и цивилизаций, объединяющих многие этносы, может вопреки нашим культурным навыкам и нашему рассудку парализовать или мобилизовать нашу личную или нашу коллективную волю, то это свидетельствует лишь об одном: природа создала нас как вид, а на подвиды культурные и сословные мы разделились сами. А значит, на уровне инстинкта, без культурной почвы, мы можем выжить не как культурные (или  национальные) типы, а только как вид отряда приматов семейства гоминидов.

Не случайно же нам гораздо комфортнее подчиняться любому инстинкту толпы (например, общему страху или бесстрашию), чем пребывать во власти своих инстинктов в одиночестве.

Но именно поэтому толпой проще манипулировать и управлять. Тем более, в условиях глобализации, когда толпа управляется уже не «вручную», а развитыми информационными и цифровыми технологиями подчинения.

В статье «О русской литературе и вокруг неё» я мог в своей аргументации ссылаться на некие общие закономерности в истории мировой культуры и в свойствах национальных культур. А вот для понимания не имеющей исторических аналогий современной, уже глобальной системы человеческого бытования у меня есть только две подсказки. Одна из них содержится в сугубо научной, но выводами своими не совпадающей с до сих пор господствующими научными штампами книге выдающегося советского историка, антрополога, психолога и социолога Бориса Поршнева «О начале человеческой истории. Проблемы палеопсихологии», впервые изданной без изъятий лишь в 2007 году.

И выводы у этого ученого таковы: человечество как вид, в отличие от всех других видов живых существ, не имеет единых видовых, не противоположных одно другому свойств. Да к тому же человек, будучи изначально «социальным животным», смешивался с другими видами отряда приматов, социального инстинкта (делиться добытым со всеми себе подобными), не имеющими и потому вымершими в суровый ледниковый период. Что теперь подтверждается даже и на уровне нашего ДНК.

А другая подсказка – ненаучная, и потому её принято воспринимать лишь на веру: это Откровение Иоанна Богослова, более широко известное как «Апокалипсис».  

Не буду вдаваться в пересказы и толкования этих двух подсказок, обращу внимание лишь на одно неожиданное обстоятельство. Откровение не противоречит книге Поршнева, а советский ученый-атеист Поршнев не противоречит не только Откровению, а и вообще клерикальному представлению о происхождения человека, утверждая, что человек произошел не в результате эволюционного развития, а в результате эволюционного сбоя (т.е. как-то вдруг!). И потому такой эволюционный след, как интеллект и использование в добывании пищи не только врожденных, а и приобретенных после рождения навыков, есть у многих животных, а вот, например, способность к творчеству, законам биосферы противоречащему и создающему человеку мысленное жизненное пространство за пределами биосферы, встречается только среди людей. Опять же, утверждение Иоанна Богослова: «В начале было Слово…», – не противоречит тому, что Поршнев называет эволюционным сбоем и тому, что врожденного инстинкта недостаточно для выживания человека не просто как одного их видов живых существ, а и как культурного типа, уже независимого от своей природы (или, если хотите, то от той «глины», из которой была создана его физическая оболочка).

А поскольку прежде, чем появилось у человека много слов, свои значения навеки не сохраняющих, начальное Слово было единым, и, как утверждает наука уже на уровне ДНК, единым был и первоначальный человеческий образ, то не случайными бывают и вот эти вроде бы совсем уж таинственные совпадения. Например, эллин Сократ, отказавшийся избежать казни лишь потому, что молодежь в результате убедится, что нет истины, ради которой можно умереть, и жертва Христа, как любовь Самого Бога к человеку, в контексте нашей культуры отличаются только тем, что одна жертвенная любовь к человеку является всего лишь гражданским подвигом, а другая имеет всеобъемлющий сакральный смысл.

И по причине этого глубинного культурно-нравственого родства иконография не только Сократа, а и таких же язычников, как Платон и Аристотель, встречается в составе Древа в росписи Великой Лавры св. Афанасия на горе Афон (XVI в.),  а также на Древе в Благовещенском соборе Кремля (1564 г.). При этом, на свитке Сократа начертано: «Доброго мужа никакое зло не постигнет. Душа наша бессмертна. По смерти будет добрым награда, а злым — наказание». И у Платона: «Должно надеяться, что Сам Бог ниспошлет небесного Учителя и Наставника людям». И по той же причине есть известные литературные произведения и художественные фильмы, в которых Христос предстает хоть и как мифологизированная историческая личность, но та, которую «никакое зло не постигнет».

В статье «О русской литературе и вокруг неё» я уже отмечал, что национальные литературы при всем их разнообразии в течение всей своей истории хоть и в разной мере, но сохраняли ту единую нравственную основу, на которой зиждется связь людей не внутривидовая (по Поршневу внутривидовая связь даже и невозможна), а именно как культурных, существующих за пределами биосферы, типов. Теперь же добавлю, что слово (не только Слово, а и слово) со времен древнейших литературных текстов являлось не только сигнальной системой и не только средством передачи информации (информируют друг-друга дельфины и даже такие насекомые, как муравьи и пчелы), а еще и сохраняло или не сохраняло человеку – в зависимости от его свободного выбора – тот смысл жизни, который ничего общего не имеет с врожденным инстинктом физического, видового выживания. А так как теперь институции религии не только отделены от государств, а и утрачивают свое решающее влияние на формирование мотивов этого выбора, то последним не только нравственным, а и духовным мотиватором этого свободного и для писателя, и для читателя выбора остаются национальные литературы и культуры. Которые, как я на это уже много раз пытался обратить внимание, заменяются теперь общей для всех модифицированной продукцией, производимой информационной индустрией по единым стандартам, к культуре и культурам уже не имеющим отношения.

И вот если в едином культурном стандарте нового мирового порядка объединяющим является первичный не только для человека, а и для всех социализированных и несоциализированных животных инстинкт, то и Слово, человека изначально сотворившее (по Поршневу, явившееся причиной эволюционного сбоя и, в результате, устремления его в мысленные пространства), и культура, продолжающая человека отличать от его «глиняной» оболочки, обречены истаять. Так что оставшиеся от людей их оболочки будут обретать свое личное «я» не в результате свободного выбора, свойственного лишь человеку, а, как и приматы в своей стае, в зависимости от их иерархического положения. А если судить также и по социальному вектору развития нового мирового порядка, преграды между иерархическими ступенями в модифицированном человечестве станут абсолютно непроницаемыми.

А это и будет обозначать конец истории человечества или то, что Иоанн Богослов называет последними временами.

То есть, если по Поршневу человечество до сих пор не имело внутривидового единства, если свою, от Слова произошедшую, суть человечество сохраняло в национальных религиях и культурах (а иначе, как свидетельствует наша всемирная история, фактор внутривидового неединства начинал иметь решающее значение и национальные, политические и любые другие иные сообщества начинали разлагаться), то можно считать, что уже не человечество, а постчеловечество это видовое единство наконец-то обретет и от прочих звеньев в биосферной пищевой цепочке отличаться не будет.

 

2.

Андрей Тимофеев: «На самом деле Алексей Иванов пишет не только и не столько об истории Сибири, а в полном соответствии с тезисом Вадима Кожинова «искусство живёт современностью» пытается показать, как устроен сегодняшний мир».

Да, «искусство живет современностью» хотя бы потому, что создание даже и исторического романа может быть мотивировано проблемами дня сегодняшнего. Но еще Платон и Аристотель обратили внимание на то, что греческая драма (у эллинов – это самый высокий литературный жанр!) в период, когда Греция находилась в состоянии развития, вселяла уверенность, что человек лучше, чем он есть, а в период упадка стала предполагать, что человек хуже, чем о себе думать привык. Конечно же, истина где-то посредине. Но…

Когда к началу 17 века в результате разложения русских элит даже монарший трон утратил свое сакральное значение, Козьма Минин начал уговаривать нижегородское купечество собрать деньги на ополчение, а эти богатеи, что называется, в духе времени, принялись подозревать в нем человеку худшего, чем он хочет показаться, и отвечали ему так: ты, в отличие от нас, имеешь мало, и  малого тебе не жалко. И воистну сократический Козьма Минин в своем обращении к нижегородцам их подозрения развеял так:

«Но я моё намерение скажу. Моё имение, всё, что есть, без остатка, готов я отдать в пользу и сверх того заложа дом мой, жену и детей, готов всё отдать в пользу и услугу Отечеству, и готов лучше со всею моею семьею в крайней бедности умереть, нежели видеть Отечество в поругании и от врагов в обладании. И ежели мы все равное намерение возъимеем, то мы денег, по крайней мере к началу, довольно иметь можем, а затем, видя такую нашу к Отечеству верность, другие от ревности или за стыд и страх помогать будут. И ежели сие так исполните, то я вас уверяю, что мы с помощью всемогущего Бога можем легко большую, паче всех богатств, спокойность совести и бессмертную славу себе и своих наследников присовокупить, врагов погубить и невинно проливающих кровь нашу захватчиков усмирить".

То есть, просто в Древней Греции в период упадка одухотворяющее слово не прозвучало. А вот вслед за Александром Македонским, их подчинившим, греки затем пошли и покорили все тогда им известные земные пределы. И едва Александра не стало, они, растворенные уже в восточной роскоши созданного ими же эллинского мироздания, раскололи его на вотчинные части.

 

А, например, в США элиты не стали дожидаться от моря погоды, и голливудской кинофабрике заказали произвести «вестерны». Причиной же такого заказа явилось то, что США изначально свое будущее видели в роли нового Рима (отсюда и Сенат, и Капитолий, и символ доллара, которому прообразом послужил знак римского сестерция). То есть, сочиненные Голливудом подвиги ковбоев, живущих по законам чести, и подвиги таких же неподкупных шерифов вдруг понадобились для того, чтобы  будущее США очистить от авгиевых конюшен прошлого, очень похожего на наши лихие 90-е, – без неподкупных «шерифов», и с «ковбоями», не нашедшими против лома приема.

Заказным я воспринимаю и роман «Тобол» Алексея Иванова. Хотя бы и потому, что именно медийные фабрики превратили этот новый роман в более значимый, чем первичный роман Родионова «Князь-раб». Вот только, в отличие от американцев, сделали они такой выбор лишь для того, чтобы век Петра Великого, ценою огромных человеческих жертв превратившего нашу страну в державу, разгромившую под Полтавой даже и самую боеспособную в тогдашней Европе армию шведов, опустить до уровня века наших «реформаторов», превративших ценою всё тех же человеческих жертв нашу сверхдержаву в подобие бензоколонки. И тем самым эту бензоколонку представить как исторически неизбежную, связи времен не нарушившую.

Отсюда и та смелость Алексея Иванова, с которою он перелицевал историческую правду, добытую в течение двадцати лет в архивах автором романа «Князь-раб». На войне как на войне, а победителей не судят.

Но можно ли такие победы воспринимать как события литературного процесса, развивающегося по своим внутренним законам? И разве победителя внутри этих процессов избирает не читатель, а хозяева информационных фабрик? Почему в поисках «духовной скрепы» не обнаружен был роман «Князь-раб»? Новость о «скрепах» оказалась фейковой?

 

3.

Далее Андрей Тимофеев пишет: «И если я спотыкаюсь в «жизненных» главах «О русской литературе и вокруг неё», то именно там, где Николай Иванович рассказывает о двух мешках доносов на него, обнаруженных в архивах Краснопресненского райкома. Лирический герой подавлен, он не в силах прочитать и десяток этих доносов от отвращения, и мы чувствуем отвращение и растерянность вместе с ним. Но как читатель «романа» я хочу не только сопереживать герою, но и увидеть лица тех доносчиков и жалею, что автор не показал мне их. Что это были за люди? Все ли они карьеристы и завистники? Как складывались их отношения с лирическим героем до этого?»

Я был седьмым, родившимся уже после всех военных разрух ребенком в своей семье. Поэтому мои родители на меня взвалили все, что другим своим детям не додали. И более всего моя мать страшилась, когда я стал самостоятельно выходить со двора на улицу и, в результате, затаивать обиды на своих более, чем я, бойких одногодков. «Коля, – разочарованно, но со свойственной её речи живописностью умоляла она меня, – ты же не хочешь, чтобы сердце мое от горя лопнуло?  Потому я прошу, чтобы сердце твое жило только тою жизнью, которую тебе Бог дал, а не на стороннего кого-то обидами. С кем не дружится, с тем не водись, а с кем тебе дружится, с тем и дружись». Не скажу, что в результате я только дружил, а счетов ни с кем не сводил. Но хватило ума мне, уже вполне взрослому, от такого тяжкого груза, как мешки с доносами, в тот же день избавиться (я их благополучно выбросил в мусорный контейнер).

А если бы я в свою жизнь (моя мать сказала бы: в свое сердце) допустил чтение этих доносов и жажду ответить на теперешние вопросы Андрея Тимофеева: «Что это были за люди? Все ли они карьеристы и завистники? Как складывались их отношения с лирическим героем до этого?» – то, как это лишь теперь я понимаю не хуже своей матери, прожил бы я не ту жизнь, которую мне Бог дал.

Или, например, если через мешки для уготованной мне обиды я все-таки переступил, то, как оказалось, однажды пережитый мною самый что ни на есть наибольший мой восторг оказался большим, чем я сам. Три года я прожил, как в счастливейшем обмороке, будучи рулевым матросом на морском судне. До этого где я только не скитался и кем только не работал, и всюду, пока не оказался в Москве, дольше полугода не задерживался. Но до сих пор не написал я даже самого коротенького рассказика о своем пребывании в море. До сих пор восторг меня душит и вразумительного текста не получается.

Да и,  например, один из наших даже самых уважаемых и старейших писателей после того, как я на съезде поддержал не его кандидата в председатели нашего писательского Союза, в отместку мне опубликовал большую статью, в которой я был изображен стучащим кулаком по столу и требующим, чтобы Литфонд немедленно поделился со мною своими деньгами. Хотя на самом деле я всего лишь, узнав из публикации в «Литературной газете», что Литфонд оказывает матпомошь руководителям Союза российских писателей в размерах фантастических, всего лишь попросил дать мне денег в долг. И для пущей важности (ну, мол, куда ж я денусь, долг обязательно верну), долговую расписку на совсем уж не фантастические 300.000 рублей написал от имени юридического лица – директора АНО РИД «Российский писатель» Н.И. Дорошенко. Чтобы на расписке даже печать стояла. И этот старейший писатель мне долговую расписку вернул по причине того, что Литфонд уже давно сидит на голодном пайке. Так что, дабы свои проблемы решить, я обратился за помощью к своим товарищам без всяких долговых расписок, они сбросились, я через проблемы свои переступил, а вскоре и товарищам счастливейше долги вернул.

Сознаюсь, сгоряча возжаждал я возмутиться опубликованными клеветами, но с тех пор, как моя мать умерла, вся моя мудрость доносится до меня с небес застрявшим во мне уже навеки её дискантным гласом. Всегда ведь пропускал мимо ушей её упрямые наставления. А теперь, когда она уже молчит, в ушах моих не истаивает вот эта её неутомимая мольба: «Коля, если ты боишься, что какая-то клевета к тебе прилипнет, то ты живи так, чтобы ничего к тебе не прилипало!».

Жанр сокровенных воспоминаний, на который подвигнул меня Андрей Тимофеев, требует досказать и про отца. Но его не столько сердце мое беспокоило, сколько моя к жизни способность. И он не умолял, не требовал чего-то от меня, а был уверен всегда, что я уже способный. И мне ничего не оставалось, кроме как изо всех сил способным к жизни быть, поскольку именно немногословного отца я с малых лет больше всего боялся разочаровать. Хотя ничего своего не было в противоположных родительских методах воздействия на меня. Когда я отцу жаловался на мать: «Чего она ко мне пристает всегда!» – он вполне сочувственно мне отвечал: «Дак любая мать – это женщина». А когда я матери на отца жаловался, то и она меня утешала: «Коля, да ты пойми, что для мужчины недостойно всех уговаривать, потому что мужчина, это тебе не женщина». И добавляла совсем уж жалостливо: «Что скажет он тебе, сыночек ты мой горяченький, то и делай». И это не в долгих размышлениях они готовили ответы на мои обиженные вопросы. Такая у нас тогда еще сохранялась воспитательная традиция, происходившая от слободских казаков, которыми Иван Грозный заселял опустошенные набегами с Крыма и с Кавказа южные рубежи, чтобы превратить их в твердыню, называемой «засекой», «засечной чертой», «окраинной линией» и т.п. Не из книжек вычитанным названием наших мест я помню только «край». И даже солнце у нас сияло не с юга, а «с краю». Потому-то и попыталась наша Слобожанщина Ивану Грозному установить на пеки веков  памятник.

Или вот Андрей Тимофеев рассуждает так: «Тоже касается и отношения к современной власти. Я ведь понимаю, что власть состоит из конкретных людей, которые в том числе – имеют амбиции, боятся, обижаются, стремятся к личному достатку и т.д. И уже если нам с властью взаимодействовать и от неё в какой-то степени зависеть, то не должны ли мы лучше понять, как эта власть устроена на самом своём, так сказать, микроскопическом уровне. Чтобы в соответствии с этим с властью потом работать».

Я тоже согласен, что высшая власть состоит из разных людей, как и любая машина состоит из болтов, гаек, цилиндров, поршней и прочих неравнозначных и даже противоположных по своим функциям деталей. Но не случайна в ней даже и каждая гайка. И все это вместе являет собой систему, которая вполне дружно строит нашу жизнь такой, какая она есть.

И что? Чтобы с гайкой, которую можно легко заменить на другую, о чем-то договориться, надо её ласковейшее и с величайшим сочувствием к ней отвинтить? А она, отвинченная, что сможет?

А если самому исхитриться и стать гайкой системы, то – как в эту гайку вместить всю запрещенную русскую литературу? Система ведь не станет из-за единой новой гайки работать в обратную сторону.?

Если же  речь идет об оппозиционном характере русской литературы, то сам факт её запрещения вынуждает её быть не согласной с этим запрещением. Да и не более она оппозиционна, чем «Эхо Москвы», где теперь даже и заграничный, германский глас Навального (а он не самый крутой оппозиционер на «Эхе»!) финансируется не диссидентом Ходорковским, а госкорпорацией «Газпром», т.е. из госбюджета.

Получается, что система власти воспринимает более радикальное «Эхо Москвы» как необходимую ей смазку, а мы, которые и за «Крым наш», и за «духовные скрепы», и за все то, в чем власть выказывает нам «суверенность» нашего государства (нашей Родины!), мы, не имеющие предательских двух гражданств почему-то воспринимаемся не как смазка для отважно суверенных болтов, гаек, цилиндров, поршней и т.д., а как гибельный для всех них песочек? Почему?

И в продолжение этой темы Андрей Тимофеев пишет: «Ведь и журнал «Наш современник», хоть и катастрофически потерял подписчиков, но всё-таки остаётся лидером по тиражу среди остальных толстых литературных журналов. (…) Жизнь идёт, наиболее активные наши коллеги работают, внося свою лепту в общее дело. Эти люди разные, зачастую не сходящиеся друг с другом в частях (но серьёзно ли мы считаем публикацию романа Прилепина принципиальным вопросом? не мелковато ли?). И всё-таки – разве не силами этих отдельных личностей, носящих внутри то общее, что определяет принадлежность к национальному целому, сошьётся постепенно русское пространство и обретёт опять свою силу?»

А я помню, как будучи еще студентом Литинститута в качестве корреспондента Московского литератора» был я послан на партсобрание журнала «Наш современник». И курирующий литературу от ЦК КПСС чиновник так распекал тогдашнего главного редактора Сергея Викулова, что когда всё закончилось, и Викулов попросил меня остаться, то далее продолжилось это так. Он, непьющий, достал из шкафа бутылку конька, разлил его по рюмкам, и прежде чем мы выпили, спросил у меня: «Коля, ты видишь, какие у меня красные уши от этих экзекуций?» С тех пор я и запомнил, что уши у него были крупноватые. И когда через многие годы он, уже бывший главный редактор, иногда приезжал ко мне на Комсомольский проспект с бутылкой из его советских запасов (непьющий!), выпивал для разговора капелюшечку, и жаловался: «Коля, живу, как в могиле, раньше страдал, что все покоя мне не дают звонками ни на работе, ни дома, а теперь вот опять пришел к тебе, чтобы хоть с кем-то поговорить», то я при этом глядел не в глаза ему, а на его уже не красные, уже вполне обыкновенные, но по-прежнему большие уши и утешал его тем, что теперь уж никто его не гнобит.

Он же начинал мне рассказывать, как во время битвы за Москву их, новобранцев (я не записывал наши разговоры, поэтому Викулова в сражении за Москву я теперь всего лишь предположил в качестве новобранца), выбрасывали с самолета в снег без парашютов и с одной винтовкой на сколько-то человек, и они бежали в атаку, забирая винтовку с патронами у каждого убитого товарища.

«Вот тогда, Коля, у меня не краснели и не горели уши!» – восклицал не без многозначительного пафоса фронтовик Викулов.

Я сострадательно предлагал ему выпить еще по капелюшечке, а он сурово отказывался. Я припоминал ему какой-нибудь анекдот, соответствующий военной тематике анекдот, а он в ответ с суровою благодарностью на краткий миг приобнимал меня за плечо и спрашивал, как я «вообще» поживаю. И я по-гамлетовски (что он Гекубе, что ему Гекуба) взволнованно молчал, а потом для разрядки свою рюмку и выпивал.

У меня оставалось много обид на Викулова. Главной же моей обидой было то, что он не принял даже и с подачи Кожинова в авторы своего журнала выдающегося мыслителя (эстетик, литературовед, историк искусства и т.д.) Михаила Лифшица, который в ту пору, что называется, на многое мне открыл глаза.

Но теперь я понимаю, что Викулов (вологодский, с сельскими корнями поэт-деревенщик), никакого представления не имевший об окнах Овертона, интуитивно публикующий самую блистательную «городскую» русскую прозу Георгия Семенова (ах, молодые прозаики, поищите в сети этого высочайшего, и только поэтому в наш век забытого мастера прозы!), с Михаилом Лифшицом периинтуичил.

То есть, если не такого фундаментального, как у Лобанова, Кожинова и Палиевского, образования Викулову не хватило, то интуиции и культуры ему все-таки было достаточно, чтобы создать главный форпост высокой русской литературы и ни на шаг не отступить, и не довериться даже таким тончайшим и убедительным, как острие иголки, противникам либерализма, как Михаил Лифшиц (это он первым либерализм назвал не грубым, не вызывающим сопротивления  фашизмом, а потом уже появились и книги типа «Дружелюбного фашизма» Бертрама Гросса). И только на том основании, что, как Викулов мне потом рассказывал, в 1963 г. по просьбе Твардовского Лифшиц на роман Солженицына «В круге первом» написал в своей рецензии такие слова: «Не знаю, когда сие будет напечатано, но когда бы то ни было, все равно — книга Солженицына имеет непреходящее значение как литературное свидетельство о самых сложных, трагических, богатых содержанием фактах современной эпохи. Эти факты должны иметь своего летописца, и они нашли его».

Я, к сожалению, знаю, как, кто и зачем всего лишь «шестидесятника» Солженицина, одобренного даже и упертым марксистом Михаилом Лифшицем, превращал в забугорную куклу, потом уже и недоумевающую по поводу «систематической близорукости» и «глупости» Черчилля и Рузвельта, остававшихся союзниками СССР в войне с Гитлером в ту пору, когда США уже «имели на руках атомную бомбу». И я сомневаюсь, что то же самое, что и о «шестидесятнике» Солженицине, написал бы Лифшиц сегодня о романе Прилепина, опубликованном в послевикуловском «Нашем современнике».

Викулов окна Овертона прикрыл столь плотно, что даже и Лифшиц в его журнал не мог проникнуть с критикой либерализма (при Викулове еще не актуальной), а сегодняшний «Наш современник» викуловский «бренд» использует для выживания любой, даже и обозначенной Овертоном, ценой.

 

4.

Полагаю, что если не на все «дерзкие слова» в свой адрес я нашел себе оправдания, то в комментариях мне об этом подскажут и я оправдания продолжу.

Наш канал на Яндекс-Дзен

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"

Система Orphus Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную