Александр НЕСТРУГИН
«ДАЙ МНЕ САМОМУ ЕЁ ПРОЙТИ…»
Размышления о творчестве Евгения Семичева

В том, что меня не замечали,
Давно уж нет моей печали.

Евгений Семичев

1

Когда-то, уже в годы зрелые, явились мне, написались-выдохнулись эти строки: « А стихи – это тонкие первые книги // Что стесняются юной своей худобы».

Конечно, в этом непритязательном поэтическом вздохе – только доля истины, но какая она, эта доля, горько-весомая… Особенно применительно к нашему поколению – тех, кто начинал «проламываться в литературу» (Ф. Искандер) в семидесятые годы прошлого века. Я это не к тому, что в те, столь ненавистные для многих нынешних законодателей литературных мод времена, советские, молодых рифмоковцев сплошь затирали и гнобили. Скорее, наоборот: сколько было тогда всяких семинаров-пленумов, совещаний молодых – от областных до всесоюзных. Как водится, всякий раз кого-то открывали, и книги у этих ребят выходили – иной раз и в довольно юные годы, в двадцать с небольшим. Но для всех талантливых авторов места в обоймах не находилось – по разным причинам. Был в этом, наверное, и практический смысл: издательские позиции не безразмерны, всех не втиснешь. Потому-то большинство авторов первых книг уже вполне годилось для участия в культмероприятиях под девизом «для тех, кому за тридцать».

Ощущение это – многолетнего ожидания – не из приятных, по себе знаю, но ведь не зря говорят, что нет худа без добра. В то время даже самые серенькие первые книжки не давали послевкусия «самогона с махрой», высокий издательский уровень был тому порукой.

А иногда казалось, что за поздним дебютом стояла сама судьба: столь зримо и твёрдо, неоттеснимо-неуступчиво проступала она сквозь припозднившиеся вроде бы строки, что о каком-то ином, внешне-счастливом развитии событий не хотелось даже думать.

Именно таким был дебют Евгения Семичева.

Как ни удивительно, этот ныне широко (насколько это возможно в рамках сложившихся литературных реалий) и заслуженно известный художник слова из советской литературы, можно сказать, выпал напрочь. Родился Семичев в 1952 году, а первая его книга «Заповедный кордон» вышла только в 1991 году, на изломе времен. Вышла она в Самаре, объём – печатный лист с небольшим, тираж – тысяча экземпляров. Не надо даже вычитать в столбик, чтобы прикинуть: дебютанту – почти «сороковник». А страна распадается, рушится, вокруг – отчаяние, безденежье, безнадёга.

Скажите, разве человек, обладающий «здраво-взрослым» умом, мог бы при таких обстоятельствах поставить неопределённую будущность свою, даже жизнь саму – на поэзию?

Нет, конечно.

А вот Семичев – решился.

Вряд ли решение это далось ему легко. Но рядом с ним была в ту минуту его первая книга – та самая, тонкая, стесняющаяся своей худобы. А в книге той сошлись не просто столбики строк, в ней сошлись - стихи.

Они, стихи эти, не были старательно вычерчены по неким идеальным поэтическим лекалам, но была в них та непередаваемая, не поддающаяся лабораторно-книжному взращиванию внутренняя дрожь, которая – прикоснись только – перехватывает горло, обнимает, прижимается к тоскующему сердцу.

Собаке снится речка, не иначе…
Вот почему, вздымаясь среди сна,
Колышется ребристо грудь собачья –
Как за волной вздымается волна.

А лодке снится, что она собака,
Прикованная к берегу реки.
И вздрагивают волны среди мрака,
Как вздрагивают спящие щенки.

В этих строках - ни единого поэтического изыска, манерно-затейливого, притянутого за уши образа, самовлюбленной метафоры, цветисто-пышного эпитета. Но как зримо, влекуще, волнующе сказано, не правда ли?

Здесь, на страницах этой тоненькой книжки, многому ещё – необычному, точному, зримому – нашлось место.

Это и речка, которая «спала с лица» (какое ненатужное, тёплое олицетворение!). И птица-подранок, приходящая на помощь человеку, которому «не с кем даже горем поделиться»:

Если человек один не воин,
Помогай, израненная птица.

И растущая на шумной коммунальной кухне трехлетняя соседка-волшебница Янка, доверчиво-щедрым, наивным, спасительным теплом

своим преображающая суровый взрослый мир.

Только ткнётся личиком в ладони,
Грубые шершавые мои,
И они серебряной ладьёю
Проплывают по морю любви.

И прохожий, которого ни в какой другой книжке не встретишь:

Подпирает он небо шапкой
Возле тусклого фонаря.

Особняком, в стороне «лошадь стоит на дороге // пыльной, ковыльной, степной».

Небу согласно кивая,
Дышит она тяжело.
Что это вдруг, ломовая,
В небо тебя занесло?

Вроде бы лошадь эта – уже знакомая, увиденная однажды глазами моего земляка Алексея Прасолова («Мирозданье сжато берегами…»). Но та, прасоловская, оказывается среди звезд, когда входит в ночное озеро. А здесь – степь, земля, она по определению не может ничего отражать. Зато может – приподнять, поднести на натруженной своей тёмной крестьянской ладони к звёздному свету что-то очень дорогое для неё – и держать высоко-высоко, - пред самым Оком Небесным, пред вечностью.

И становится ясно, что у Семичева – не парафраз, не перепев, а своя, не менее глубокая и распахнуто-неоглядная, чем у Прасолова, метафора.

Извечная земная дорога, - тяжкая, горькая, трудовая, - к пашне-ниве выводя, на ковыльный взгорок поднимаясь, оказывается вдруг роднёю-ровней самому Млечному Пути.

Звёзды и справа, и слева.
Тихо в полуночной мгле.
Лошадь стоит среди неба
На вековечной земле.

И за образом, за видением-символом этим угадывается, проступает, выкликает к себе душу из потёмок обыденности, из прозябания что-то такое знакомое – до боли, как пропахшая потом отцовская рубаха – уж не сама ли доля наша верная, русская наша судьба?

 

Тема эта, неразрывной связи земного и небесного, возникает и в другом стихотворении, теперь – многажды цитировавшемся, затёртом перьями исследователей творчества поэта до хрестоматийно-глянцевого блеска.

Снег спускался с небес осторожно,
И летел,
      и летел,
              и летел…
И стоял среди снега прохожий, <
И растерянно в небо глядел.

Может, просто в ночи заблудился.
Может, с верного сбился пути.
Или только что с неба спустился
И забыл, куда дальше идти.

Стихотворение, на первый взгляд, непритязательное, почти заурядное – так, набросок, картинка.

Но – гулким межстрочьем своим, сошедшимся в одну точку пространством, неожиданной, будто встающей вдруг на твоём пути сердечной оторопью – оно являет и прозренье, почти гениальное, и, одновременно, - весть о сотворении мира.

Мира поэтического. Семичевского. Какого ещё не бывало…

 

Много ещё было (и есть!) в той тоненькой книжке необычного, свежего, запоминающегося. Обо всём не скажешь, но вот эта просьба – такая, казалось бы, странная…

Обращаясь к своему ангелу-хранителю, лирический герой (читай – автор) стихотворения «Небеса раскачивая мерно…» говорит:

Под твоей сверкающей подошвой
Бездорожье моего пути.
Уступи дорогу, если можно.
Дай мне самому её пройти.

В первое мгновение торкнется сердце несогласно; но – только в самое первое мгновение. Да, все мы – верующие и вроде бы атеисты, крещёные в купели или одним только июльским дождём-проливнем – в нелёгкой жизни своей земной взыскуем небесного покровительства.

Но пройти бездорожьем - так, чтобы за твоей спиной лёг Путь, - нужно самому. Без этого стихотворцы, даже неплохие, случаются, поэты же – никогда. Семичев уже тогда – без имени, будучи даже в глазах не самых злобных «доброжелателей» лишь дебютантом-переростком, провинциальным «пинжаком» - это знал. Да что знал – он уже давно шёл своим бездорожьем.

К своему Пути.

И ангел-хранитель, уважая его выбор, только поглядывал на него издали – то с облака белого, то с чёрной тучи…

 

2.

Вслед за первой книгой явилась вскоре, в 1994 году и вторая – «Свете отчий». Вышла она там же, тем же тиражом, такая же «худенькая». Но случилось это уже в другой стране, после позорного Беловежья, после расстрела Верховного Совета. Страшное было время, безысходное, суицидальное. Но дыхание надежды, хоть и слабое, не пресеклось – может быть, и потому, что такие вот книжки ещё выходили…

Не скажу, что в каждом стихотворении второй своей книги Евгений Семичев уже по-тютчевски глубок и зрел, но его поэтический голос крепнет, взгляд становится всё пристальнее и зорче, на скулах проступают-топорщатся упрямые желваки, выдавая характер большого поэта.

И становится ясно, что путь этого возмужавшего русского парня-волжанина, ещё недавно – неприкаянного скитальца, дорожащего вольной волею забияки-удальца, есть путь воителя и провидца, печальника и защитника Земли Русской. И лежит этот путь через земные хляби и бездорожья – не только личные, но и глобально-исторические, державно-народные – к несказанному вечному свету, свету горнему.

Мне снятся крестный ход
И мальчик невесёлый.
Ему десятый год,
А крест такой тяжёлый.

Хоругви за спиной
Плывут во тьме окрестной.
И горек край земной.
И сладок рай небесный.

А голос с небеси –
Суровая громада:
- Неси свой крест, неси,
Возлюбленное чадо.

Это начало стихотворения «Крестный ход», вроде бы, судя по первым строкам, несколько умозрительного («Мне снятся…»). Но стоит вчитаться, вжиться в этот текст, и в самой ритмике этих строк, а ещё более – в тяжести креста, гнетуще несопоставимой с возрастом несущего этот крест мальчика, в тяжком колыхании хоругвей, в суровом голосе с небес – являются нам приметы слова подлинного, сокровенного. И – праведного, лично-правдивого.

Вокруг клубится мрак.
Вся в рытвинах дорога.
Ему охота так
Пожить ещё немного.

Его терзает дрожь.
А крест такой тяжёлый.
Он на меня похож,
Тот мальчик невесёлый.
…………………………….

Колышутся дымы
Над кровлями избёнок.
Народу тьмы и тьмы…

…А крест несёт ребёнок!

Стихотворению этому предстоит пережить ещё множество толкований. Пожалуй, сыщутся и такие «поборники прав человека», которые истолкуют этот поэтический текст как свидетельство ущербности русского духа, самого православного мироустроения нашего. Ещё бы: «тьмы и тьмы» идут налегке, будто не замечая муки ребенка, несущего крест – за них и для них.

А то ещё (с них станется!) начнут шуметь на верха, душке-омбудсмену, чтобы издевательство над ребенком пресёк.

Этим «омбудсменам» с усохшими родовыми корнями и вывихнутым нравственным чувством не объяснишь (да и не надо объяснять) очевидное: русский крест всегда выпадает нести самому светлому из нас, самому чистому, с незамутнённой земными страстями душой. И этот ребенок в семичевском стихотворении – как образ, как символ – это, в какой-то мере, каждый из нас. Вернее, то лучшее, честное, милосердно-светлое, что ещё в нас есть. И каждый из тех, кто помнит свой долг, земной и небесный, всю жизнь сгибается под тяжестью этого креста – и всё же несёт его, несёт…

Ну, а если смотреть на образ этот в ином ракурсе, так сказать, глобально-исторически, то вполне может увидеться, что ребенок этот, несущий «крест такой тяжёлый» - Россия. Ведь по историческим меркам возраст у нашей страны ещё детский. И нести крест этот извечный, а вместе с ним свет веры и добра, высоких нравственных истин, кроме неё - некому.

 

В книге «Свете отчий» есть и такие стихотворения, где поэтическая энергия автора нашла для своей реализации иные формы, нежели балладный лирико-философский сгусток. Традиционно для Е. Семичева сильна в ней чисто лирическая составляющая.

Вот поэт говорит с печалью – не самой желанной спутницей-собеседницей для многих из нас. И в разговоре этом, вовсе не придумано-заумном, а таком товарищески-доверительном, теряется, становится почти неразличимым поверхностно-бытовое – и проступает истинное, глубинное, чего мы так часто не замечаем (или не хотим видеть) в судорожных своих весельях-удовольствиях.

Понемногу приручай
Мою душу к птичьей стае,
Чтоб врасплох и невзначай
Нас метели не застали.

Путь-дорожку примечай
Крепко-накрепко навеки.
Уходя, не выключай
Свет свой тихий в человеке.

Этот тихий свет, вкупе с зорким сердцем, помогает поэту увидеть, что отживший своё прошлогодний снег плачет «словно человек, повидавший всё, усталый».

В этом свете, окружённом неизбывным душевным теплом, совсем иной, не обыденный смысл приобретают слова, обращённые к бездомному воробью, «бедолаге застрешному»:

Хватает под солнышком вешним
И света тебе, и тепла.
Зачем тебе эта скворешня?
Всего-то четыре угла…

И даже тогда, когда подступающая душевная усталость пытается отобрать у него веру в «чудеса», Евгений Семичев остаётся верен себе, не выпускает из рук Божьей милостью дарованный ему поэтический калейдоскоп.

Я не верю, не верю, не верю
Ни в какие уже чудеса.
Почему же ветвями деревья
Так цепляются за небеса?

И ветрами – не странно ли это?
За какую такую вину? –
Золотые осколыши лета
К моему наметает окну.

Такое только в поэзии возможно, в поэзии подлинной, животворящей: когда троекратно повторённое «не верю» как раз-то о вере и говорит, кричит-шепчет нам.

О вере в жизнь, такую, казалось бы, обрыдшую, серо-обыденную, обречённо-осеннюю, и – знобяще-высокую, небесную, неизбывную, особенно ясно видимую там, где светятся «золотые осколыши лета».

И вот уже поэт, живущий в безвестности в далёком своём «неуютном городке», словно прощаётся с нами, но прощание это освещает тихим светом своим всё та же печаль-надежда:

Отразился в мутных лужах
Неуютный городок.
Никому я здесь не нужен.
Капитан, давай гудок!

Распогодилась погода.
Капитан, имей в виду:
Пристань есть у небосвода.
Доплывём, и я сойду.

И почему-то верится, что небесная пристань – особенно теперь, когда «распогодилась погода» - это не край, а только начало, самое начало пути – дальнего, небесного. И туда, на заветную пристань эту обязательно позовёт поэт и нас, давно уже не чужих, поверивших ему, его сердцем выверенному слову.

 

Вышедшая в Самаре вскоре, в начале 1995 года книга стихов Евгения Семичева «От земли до неба» как бы выросла из двух предыдущих, - не столько даже стилистически, лексически и тематически, сколько – по взгляду, интонации, по глубине постижения, сердечно-душевного осмысления мира. Не чурающийся острой социальности, ершистый, а порой и резкий в поэтическом жесте, Семичев вроде бы и не меняется, просто всё более «выдаёт себя» как лирика – проникновенного, предельно искреннего, чуждого самолюбования. В стихотворении «Сердце» он говорит:

Нечем мне особенно гордиться.
Может, на хорошие дела
Добрым людям в жизни пригодится
Горсточка сердечного тепла.

Гордится-то, конечно, уже есть чем, но…всё то, чем может гордиться поэт, оно ведь и есть – «горсточка сердечного тепла». Тепла, отданного людям. Таким гордятся разве?
Таким – живут.
Как живёт, например, врачующий людские раны подорожник, - так похожий на лирического героя одноимённого стихотворения.

Мой опечаленный художник,
Тебе открою я секрет:
Вот этот лунный подорожник –
И есть мой истинный портрет.

Но за скромностью (вовсе не напускной) внимательному читателю открывается поэт высокий, мастер зрелый. Его метафоры дышат неохватным простором, и в то же время в них и намёка нет на что-то заёмное, неорганичное, «конструкторское».

Повела однажды оком –
Зачерпнула небосвод.

Это - о бабушке Марусе из стихотворения «Удивлённые глаза». А шире – о русской женщине, и даже – о душе русской.

А вот, из стихотворения «Навеки», - о любви-боли, о прощании:

Положи себе небо на грудь,
Как кладут его русские реки…

Не слукавил поэт, давая название этой своей книге: образы в ней, без преувеличения, встают от земли до неба.
Там же, в небесном, завязка стихотворения «Как ты хотела», относящегося, на мой взгляд, к лучшим образцам русской лирики конца двадцатого века.

Когда душа сольётся с небом
И станет некуда бежать,
Я буду снегом, белым снегом
На синем облаке лежать.

Вступивший в дело «дядя Жора – местный дворник», «он снег развеет по России», и свершится, как хотелось ей, женщине:

Я окажусь, как ты хотела,
Лишь у тебя под каблуком.

И получилась бы лирическая такая усмешка, чуть горьковатая, в меру ироничная, если бы не последняя строфа.

И буду снегом,
Чистым снегом
Под каблуком твоим дрожать.
Тогда земля и станет небом,
И будет некуда бежать.

Парадокс: круг лирического образа замкнулся, а поэтические смыслы – рванулись за пределы очерченного, взмыли высоко-высоко, голубиной почтой полетели во все стороны света. Их, эти смыслы, уже толковали, и ещё истолкуют не раз, но мне-то что до того?

Мне вот что видно: свет человеческого чувства, - высокого, жертвенного, -даже отринутого, ставшего снегом, не исчезает бесследно. Именно тогда, когда он, этот чистый снег, уже низвергнутый с небес, касается грешной земли, земля становится небом…

 

3.

«И вот однажды…»

Эту фразу очень любят авторы беллетризованных биографий и охочие до сплетен «из жизни звёзд» обыватели. А завершает каждую такую «рождественскую» историю привычное резюме: «Повезло!» Имеет ли всё это какое-то отношение к жизни и творчеству русского поэта Евгения Семичева? Ну, совсем без удачи человеку пишущему нельзя, такое уж это особенное, тонкое дело.

Только ведь удача удаче рознь. Семичевское «однажды» разительно отличается от стандартных историй такого рода. Биографический справочник портала «Хронос» говорит об этом по-военному сухо и кратко: «В 1995 году Семичев был принят в СП России и стал слушателем Высших литературных курсов при Литературном институте им. А. М. Горького (семинар Ю. П. Кузнецова)».

Ого, сколько сразу событий в жизни провинциального литератора!

Но…

Принятие в Союз писателей России – удача?

В какой-то мере да: самая солидная писательская организация страны, наследница Союза писателей СССР. К тому же голосование по приёму тайное, можно и «пролететь». С другой стороны, мы уже знаем, что к этому времени Семичев – автор нескольких сборников стихов, причем в сборниках этих – именно поэзия, а не рифмованный словесный мусор. Так что здесь, скорее, естественное развитие событий, даже несколько запоздалое.

А Высшие литературные курсы – не удача разве?

Учебное заведение – штучное, гранильня для самородков, случайных людей туда не брали. Но – время-то какое на дворе было, припомнили? Да и личные обстоятельства поэта так складывались, что хоть волком вой: безденежье, полуголодное столичное существование, навевавшее только одну мысль – а не послать ли всю эту учёбу-мучёбу к чёртовой бабушке? Остался, перемог, выстоял – не без помощи добрых людей. Но история эта, согласитесь, – явно не рождественская…

Вот встреча с Кузнецовым - это да, удача редкая.

И речь здесь не о какой-то сугубо практической литературно-карьерной выгоде (скажем, те же публикации в журнале «Наш современник»). Там, у Москва-реки, сошлись Кубань и Волга – и потянулись друг к другу. Сдаётся мне, что пришедший в большую поэзию вовсе не кубанским пыльным просёлком, а кремнистым лермонтовским путем Кузнецов разглядел, сумел увидеть на стёртой-сбитой обувке упрямого самарского путника не одну только равнинную пыль-печаль, но и – такой знакомый – кремнистый отблеск…

 

Итак, «судьбоносный» 1995 год мы, пусть всего лишь несколькими штрихами, обозначили. И выводы вряд ли обрадуют тех, кто, оправдывая свою бесхарактерность, а то и откровенную трусость жить, привык всякий раз кивать при этом на капризную фортуну.

Конечно, упомянутые выше события, в том числе и двухлетнее пребывание на ВЛК, общение с Юрием Кузнецовым, важны и значимы. Но они вовсе не явили миру нового, ранее не существовавшего поэта.

Думаю, что произошло иное: поэт – уже сложившийся, крупный, давно переросший провинциально-губернские мерки – смог наконец выйти из тени, его тяготившей («В том, что меня не замечали…»), на свет.

Распрямился. Расправил плечи.

И разгляделось-увиделось очевидное, хотя сказалось об этом разным литературным людом по-разному: кто-то выдохнул: «Богатырь!», кто-то обозвал явлением, а кто-то, настолько «в зобу дыханье спёрло», - только рукой махнул.

Множась и ширясь, пошли- покатились по городам да весям, ближним и дальним, публикации «из прежнего», раз от разу всё более весомые, заметные.

И новые стихи случались – всё того же штучного семичевского слова и жеста, но ещё более распахнуто-раскованные, сквозяще-ознобные, провидческие.

Этот город похож на тюрьму…
Сквозь узоры решетки надёжной
Он глядит в непроглядную тьму
С непроглядной тоскою острожной.

Страшноватое, почти апокалипсическое зрелище: город-тюрьма на руинах великой страны. Но время это – растоптанных судеб, разрушенных надежд, полубандитское тёмное время мамоны – явилось не само собой. Это мы, под заботливый шепоток бесов-искусителей всякого рода и пошиба, о нём возмечтали. И оно, явившись, нас отблагодарило.

Дверь железная у входа,
Окна – кованный металл.
Вот желанная свобода,
О которой я мечтал!

Славно отблагодарило: вместо былой, может, порою и тесноватой, не слишком сытой, но дававшей уверенность в завтрашнем дне жизни общей, соборной – персональная тюремная камера каждому. Да ещё и собственными же руками сооружённая. С редкой возможностью глядеть на бандита-надзирателя через персональный «глазок» - и вдыхать, не выходя за порог, «ароматы истинных человеческих ценностей».

Давно над златом сдох Кащей,
Но вновь смердит, как сила вражья,
Останками его мощей
Останкинская телебашня.

Социальность Евгения Семичева – это естественная реакция человека, оказавшего в воде после кораблекрушения и захлёстнутого солёной волной. Но пловец этот – закала особого: вынырнув, он не вцепляется насмерть взглядом в спасительный берег, но ищет глазами своих товарищей по несчастью – более слабых, тех, кому без его помощи не выплыть.

А над землёй родное солнце
Ласкает светом этажи.
А под землёй в глухом колодце
Спят малолетние бомжи.

« Как слов не вычеркнуть из песни», не вычеркнуть «из памяти России всей» и чёрные наши годы – такие, как явленный нам в одноимённом стихотворении Семичева 93-й. Не вычеркнуть

И тех безвинно пострадавших –
Всех дочерей и сыновей.
И тех, без промаха стрелявших
В затылок Родине своей.

Но, помня горькое и тёмное, помнит поэт и своё предназначение.

В городишке уездном
Я живу – не тужу.
По мерцающим безднам,
Как по лужам, хожу.

Высока и отвесна
Надо мной тишина.
Что для русского бездна?
Мать родная она!

И мы, читатели, спокойно идём за поэтом Семичевым – к Родине, к вере, к себе самим – «по мерцающим безднам». И взлетаем, вмываем к небу вместе с ласточкой – вестницей светлого дня.

Городская ласточка-воронок
Поутру срывается с каланчи.
К полотну небесному, как челнок,
Пришивает солнечные лучи.

И нам рядом с семичевским словом – тревожно-знобко, да, что и говорить, но и – надёжно так, неодиноко и солнечно…

Всего того, что случилось с Евгением Семичевым в его «послемосковской» жизни и поэзии (после ВЛК уехал он в родные места, в невеликий волжский городок Новокуйбышевск), я коснулся лишь краешком пера, вскользь. Объяснение здесь простое: зрелый, сегодняшний Семичев – открытая книга для всей литературной улицы. Критик ли ты, литературовед, просто любитель поэзии – всякому ведомо это имя. Ведомо не благодаря пиару, а по заслугам. И заслуги эти поистине велики: одних литературных премий (среди них есть и очень значимые – например, Большая литературная) с десяток наберётся.

Публикаций по всей стране и за рубежом – не счесть.

Книги выходят, весомые, в твёрдой одёжке, не чета тем, первым (но тем, первым – родные).

Поэт читает свои стихи и в сельских Домах культуры, и в ЦДЛ, и в Государственной Думе - и везде его слышат.

Его зовёт к себе в Иркутск на фестиваль Валентин Распутин…

Этого Семичева, русского поэта самого первого ряда, уже не замолчишь, не «отменишь», и это отрадно. Но когда говорят о нём, вспоминают его стихи, цитируют, то порой не ведают даже, что цитаты эти – из иных, трудных, дальних времён.

Из тех времён, где безвестный, не обласканный судьбой поэт идёт к нам почти непроходимым своим бездорожьем, жизненным и литературным. Даже теперь не забылось:

В пору юности радужной, вольной
Меня били, как селезня, влёт…

Да, у него есть ангел-хранитель, но разве станет русский поэт выходить к своему Млечному Пути сидя у кого-то на закорках?

Трудно ему, одиноко и зябко, тому Семичеву. И я тянусь к нему, дальнему, ещё не знакомому, через года. Порой ночной достаю с ближней полки тонкие его книжки, и не скольжу взглядом по строчкам, не перечитываю – разговариваю с ними, вслушиваюсь в них…

 

Когда говорят о взаимоотношениях поэтов, то нередко вспоминают оброненную одним из них фразу – дескать, «у поэтов есть такой обычай – в круг сойдясь, оплёвывать друг друга». А я помню (и нередко повторяю) совсем другие слова:

Поэты тянутся друг к другу,
Как и положено родне…

Это правда Евгения Семичева.

Поэта большого, подлинного – и душевно близкого мне.

И я тянусь к нему, тянусь – сердцем, словом своим взволнованным. И знаю точно: это не Семичеву, а нам повезло, что он, не искавший в поэзии лёгких дорог, сумел к нам выйти.


Комментариев:

Вернуться на главную