Андрей Петрович Расторгуев
Андрей Петрович Расторгуев родился 14 ноября 1964 г. в Магнитогорске. Окончил УрГУ им. А.М. Горького и Академию государственной службы при Президенте РФ. С 1986 г. до недавнего времени жил в Сыктывкаре. Поэт, переводчик. Кандидат исторических наук. Автор шести поэтических книг, член Союза писателей России, лауреат Государственной премии Республики Коми. Живет в Екатеринбурге.

* * *
К десяти рассвело. Полноводная ночь истекла.
Истончилась до времени плоть вороного крыла.
Ни жива, ни мертва, за холодной пластиной стекла,
как метла, очертилась опять зимовая ветла.
Ни травинки под ней, ни взъерошенной галки на ней.
Но победно раскинуты пальцы её пятерней.
Даже спящей, ей-ей, ей, наверное, сверху видней,
как по городу скачет голодный шальной воробей:
между стылых камней коготками и клювиком — цок,
хоть на скок раздвигая собою закат и восток...

КРЕЩЕНИЕ
Зима взялась за родину всерьёз.
На улице прихрамывает пёс —
то пёр, как лось, а нынче мёрзнут лапы.
Ладони у прохожих на устах
или нательных маленьких крестах —
не упустить и малого тепла бы...
И воздух, согреваемый во рту
и снова уносимый в темноту,
становится весомой частью платы
за трепетанье сердца на ветру...

Что наша жизнь колеблется на грани
и эта грань, увы, не на экране,
напоминает крепнущий мороз —
как будто в Ледовитом океане
в пробитой ледоколом иордани
сегодня окрещается Христос.

* * *
Бывает редкий час, когда на сердце ясно
и кажется: еще немного — и взлетит.
Любая из погод становится прекрасна:
и дождь не тяготит, и снег не тяготит.

То солнце вполнебес, то слякотно и мрачно —
ничто не укротит и не укоротит.
Но есть в июне ночь, спокойна и прозрачна:
и свет не тяготит, и тьма не тяготит.

Пусть маятник рукой бестрепетною машет
и двигаться ему никто не воспретит,
есть мимолетный миг в его пути и нашем:
и жизнь не тяготит, и смерть не тяготит.

* * *
Дни передневали — свету пережгли,
ночи переночевали рядом...
Перезимовали — словно перешли
тонкие мостки над ледопадом.

Долбит по железу первая капель,
как проголодавшаяся птица —
то ли ладит к лету детскую купель,
то ли вправду сыплется пшеница.

Словно в деревянной северной стране
в солнечную утреннюю пору,
где капелью ранней показались мне
дочкины шаги по коридору.

Не тоскуй напрасно, не гляди назад,
не пеняй, что сердце холодеет.
Птицы возвратятся, дети прилетят —
жалко, мама не помолодеет.

На окаменелом поясе земли
вечно морозило и сквозило...
Главное, что вместе мы перемогли
нашу неожиданную зиму.

* * *
Дома нежны от солнечной щекотки,
но пальцы листьев собраны в щепотки:
отпразднуем Победу, и тогда
накатятся волною холода.

А на ладонях трав неопалимых
лежат ракушки почек тополиных —
их золотые свитки подо мной
напоминают о волне иной

и хрупают, как брошенные раки,
когда иду, привязанный к собаке,
и привязи такой благодаря
гляжу, как занимается заря...

* * *
Смыкаются воды, когда оступается сталь,
спекаются губы, когда расступается бездна —
хоть слово уместное впрямь умеряет печаль,
себя самого уговаривать вряд ли уместно.

Оглянешься — лучшее времечко ты прозевал:
одни запятые взамен ожидаемых точек...
Но ежели вправду нас в темечко Бог целовал,
то жареный кочет свой клюв о него не заточит.

И если ещё расцветают сирень и лопух,
и солнечный заяц танцует меж детских кроватей —
пускай на картошку земной осыпается пух
и хватит себя самого сумасшедший Кондратий.

Пускай сотворённое вряд ли избегнет конца,
не нам второпях изменять запятые на точки.
И если до сердца нас тронули губы Творца —
и наше звено прозвенит во вселенской цепочке.

ВАЛЕНКИ
На железной нашей наковаленке
неразлучны золото и медь...
В Екатеринбурге носят валенки —
и не только дворники, заметь.

Кругло-, остро- или тупорылые
сыщутся по моде башмаки,
да сравняли птицы белокрылые
рыжие рубли и пятаки.

Строгий пост или чревоугодие —
все ли на душе, что наяву?
В Екатеринбурге новогодие,
и яснеет небо к Рождеству.

Чаю после баенки да баиньки —
беленькую, грешен, не люблю...
Вот разбогатею — тоже валенки
екатеринбургские куплю.

* * *
Мы тоже умеем ходить по воде —
но только холодной зимой,
не всякой теперь лебеде-лабуде
поклон отдавая земной.

Родными людьми укрепив материк,
отхаркав Отечества дым,
достав из корзины ковриг пятерик,
не всякому их раздадим.

В глубинах небесных и грешной пыли
по этим и тем временам
что мы потеряли и что обрели,
чертою итожить не нам.

От олова лет не избавить виска
ни катанием, ни мытьём...
Чем меньше в часах остается песка —
тем более золота в нём.

* * *
Людей мириады одной из несметных планет
под небом одним повинуются жизни единой.
И ежели поздно дитя вразумлять хворостиной,
для спешных напутствий родительских выбора нет...
В дороге дорог, предначертанной или нелепой —
не ведаю сам, по её изворотам идя,
пусть вовремя всё совершится с тобою, дитя:
ожоги любви и глотки её влаги целебной,
в забвение танца толчками летящая кровь,
труда упоение и монотонная тупость,
умелая нежность и неискушенная грубость —
и всё это вновь обнимается словом «любовь».
Рождения боль и надежда — и вновь, и опять:
не первые люди живут, и гляди — выживают...
И надо бы смерти урочной ещё пожелать.
Но пусть даже внуки тебе её не пожелают.

* * *
Слово весомо.
Но в этой весомости
нет безнадёжной угрюмой свинцовости —
груз выбирая себе по несомости,
даже в безлюдную тишь,
слыша дыхание собственной совести,
взвешивай, что говоришь.

Многое нами, как сопьяна, лепится —
стрелки качаются, чаши колеблются.
Только случается, что и нелепица
вдруг заведёт, окрылит.
А бессловесица, словно бесхлебица,
голода не утолит.

И, соберясь с неистраченной силою,
яркой весною и осенью стылою,
наедине с долгожданною милою
до неизбежной зари,
над колыбелью и над могилою
хочется — заговори.

* * *
Над Финским заливом такие сквозные ветра,
что рвется порою гранитная невская роба.
Похоже, со времени Рюрика, а не Петра
в чащобы и степи нас тужится выдуть Европа.

Но, лесостепное своё одолев забытьё,
до крайнего края недоброе не поминая,
мы снова вдыхаем отравленный воздух её,
причины нежданного холода не понимая...

Наверное, так же в пронзительный ветер и дождь
в шатре, в аромате еды и душистого дыма
расспрашивал гостя прохожего варварский вождь
про самые свежие сплетни имперского Рима.

И вновь на устах оживала литая латынь:
кто в детстве заложником был — тот навеки заложник...
И утром царапала ноздри степная полынь,
и тёплую кожу карябал лесной подорожник.

РОССИЯ
К ночному исходу, когда мы невольны и слабы,
на звёздную россыпь в небесной дали посмотри:
Большая Медведица встала на задние лапы,
ища на востоке приметы грядущей зари.

Над лесом и степью, над Волгой, Печорой и Обью
за тёмною ночью опять наступает рассвет.
Россия всегда на любовь отвечает любовью,
хотя за ветрами не каждому слышен ответ...

Икона, звезда или птица на месте почётном —
нанёсшая и залечившая множество ран
Россия всегда на распутье меж белым и чёрным,
от моря до моря бездонный сама океан.

И пламя займётся, и сердце сильнее забьётся,
и станет яснее дорога, увидишь когда
Медведицу Малую — ковшик над краем колодца,
откуда струится на землю живая вода...

* * *
Найду себя на древе родовом —
ничем не знаменитом, рядовом,
раскинутыми по ветру ветвями
со многими сплетённом деревами.

Стоят они в снегу или в росе,
как тополя на лесополосе,
а если надо Родине иначе —
как линии электропередачи.

За далью лет смыкаются века,
но твердь земная все еще зыбка.
Не обретя и слабенькой одышки,
уже и сам я вязну по лодыжки...

Пока слышна опавшая листва,
рисую родовые дерева,
и ветки мои в шуме ветровом
найдут себя на древе мировом.

* * *
Не склонен к пустому веселью,
интеллектуальный такой,
весь Питер читает Коэлью —
он знает, кто это такой.

Глазами скользнув по рекламе,
разгладив заранее лоб,
в метро достает Мураками
и тоже читает взахлёб...

И все-таки русское слово
в народной живет глубине —
в троллейбусах Дарья Донцова
с Коэльей идет наравне.

* * *
Нам новый век железные иголки
под ногти загоняет втихомолку.
Футболки поменяв на треуголки,
на стогнах раскуроченной страны
запировали молодые волки.
Но всё ещё идут из глубины
отныне забываемой войны
последние корявые осколки.

Последние, что с немцем воевали,
пока еще не в камне и металле,
идут, начистив ордена-медали,
и строятся на площади в ряды.
И военком — хребет по вертикали —
вышагивает бодро впереди,
неся на необстрелянной груди
не меньший вес латуни и эмали.

Но затихает музыка парада,
и снова слышен грохот камнепада
на улицах Белграда и Багдада,
расстрелянных в упор издалека...
И снова — свист летящего снаряда,
и на зубах — скрипение песка.
А против танка — лезвие штыка
да тяжесть деревянного приклада...

* * *
Уезжаю — словно убиваю.
Сердце замыкаю, забываю.
День за днём по капле убываю,
истекаю дымом без огня.

Уезжаю — словно умираю.
Телефонный номер набираю
и с того, невидимого краю
слышу: всё в порядке без меня...

Знаю: всё земное разойдётся —
ляжет в землю, к облаку взовьётся.
Оттого и сердцу достаётся,
и уста напоминают нить...

Кажется: и мама отзовётся,
стоит наудачу позвонить.

НОВОГОДНЕЕ УТРО
В тихое утро нечётное
сон городку не в укор.
С прошлого года не чёсанный
пес выбегает на двор.

С прошлого года не гулянный,
радостный до не могу
пишет свои загогулины
на прошлогоднем снегу.

Время еще невредимое —
нечего переживать.
Этой порой нелюдимою
всё, что успел я, родимая —
самое необходимое:
вывести пса и, любимая,
счастья тебе пожелать.

* * *
Спиралями локонов, плетками кос,
волнами от ясного лба —
желанными нитями женских волос
мужчин оплетает судьба.

Речной ветерок, поворот головы,
мгновенный свободный полёт...
Из них невесомый Амур тетивы
для меткого лука прядёт.

В земном состязании равно богат,
кто не постоял за ценой,
пролив на себя золотой водопад,
каштановый иль смоляной.

И все обесцветить и высушить пусть
нещадное время спешит —
кто вымолвит после, что жизненный путь
наш белыми нитками шит?

* * *
Когда без итога и цели, углов и сторон,
как будто степная дорога навеяла сон,
усталую скуку оставь посредине степи —
решись на разлуку, на грубую почву ступи.

И сам я, подоле желая остаться в живых,
сошел поневоле на камни чужих мостовых.
И в узкие щели когда пропускает земля,
в горячей метели мне слышится зов ковыля.

И я возвращаюсь и вновь понимаю сполна:
дорога одна, и не стоит цены целина.
И горечь полыни, что, словно варенье, густа,
подобно лавине, в раскрытые льется уста.

И вновь необычны и запах, и голоса звук,
и вновь непривычны соприкосновения рук.
Содрав ожиданием неосязаемый луб,
забытое слово с отвыкших срывается губ...

Но стоит немного попасть в колею колесом,
опять навевает дорога резиновый сон,
и снова полынным становится выпитый мёд,
и снова пустынным виднеется путь наперёд.

Решись на разлуку, попробуй, шагни наугад.
Но знай, что никто никогда не приходит назад.

* * *
Слеза на литию
и тихие слова.
Гроза на Илию
и снег на Покрова.
За оттепелью вновь
мороз на Рождество.
Безгрешная любовь,
святое торжество.
И новая гряда,
и новые труды,
и под корою льда —
биение воды...
Да будет так, пока
роса, гроза и снег.
Покуда облака.
Покуда человек...

* * *
Не до ста или девяноста —
хочу дожить до той поры,
когда и мига станет вдосталь
для упоительной игры,
когда в уловленном движеньи
листка, цветка и лепестка
ты различаешь на мгновенье
переплетенные века,
но, словно маленький ребенок,
над вековою глубиной
не сожалеешь, что так тонок
плодоносящий слой земной.

* * *
Без поэта земля нежива.
Острый лемех вонзается в чрево,
и зародышей нового сева
в нетерпении ждут жернова.
И огнем полыхает очаг,
запекается хлебная корка,
и село притворяется — горько! —
и детей зачинает в ночах.
И рождаются дети. Бог весть,
что падет им на тонкие плечи.
На людей тоже мельницы есть
да свои, специальные печи,
да погосты, коросты, дожди,
тьма кромешная, дым коромыслом...
Должен кто-то, сама посуди,
наполнять возрождение смыслом.

* * *
Чем печальнее жизнь, тем желанней она.
Но желанию жить и любить вопреки
соревнуются лысина и седина,
кто первее зачислит меня в старики.

А вода — глубина, а земля — целина,
небо — далее вытянутой руки.
И все реже спасает глаза пелена,
и все чаще в глазах годовые круги.

И не слишком длинна, и не слишком ценна —
как рубаха моя вологодского льна,
что купил по дорожному случаю.

А надену — и снова нова старина,
и цепка борона, и легки стремена,
и поскрипывают уключины.

* * *
              Нине Ягодинцевой
Зачем переводим бумагу, чернила и дух
и к свету возводим, что редко звучит и меж двух,
что даже огню, океану, песку, тростнику
иные едва ли отважатся высказать вслух?

Спроси, и тебе не ответят огонь и вода,
зачем они движутся из никогда в никуда,
зачем этот ветер поет старику и ростку
на флейте своей камышовой года и года...

На краткие сроки нам чуткие души даны —
в едином потоке упругое тело волны,
тепло очага и мерцание тонкой свечи
назвать...
     И назваться, себя от песка отличив.

* * *
Пока душа не просит воли.
ее движения тихи.
И только судорогой боли
в ней пробуждаются стихи.
Утрате музыкою вторя,
она возносится, чиста...
Пока душа не знает горя,
ей недоступна красота.

* * *
Снова ночи белы, лето молодо.
Но едва переломится год,
ожидание зимнего холода
в отогретое сердце войдет.
Лето в силах, и травы до стремени,
но скорбящая память весны
обнажает во спеющей зелени
торопливую прядь желтизны.
И на стылые к вечеру запани
листопад обрушается вдруг.
Подымаются тучи на западе,
собираются птицы на юг.
Затихает душа неуемная,
мир заснеженный будто ничей...
Но восходит над полночью темною
ожидание белых ночей!

НА ЗАКАТЕ
Наконец оно вровень, и можно глядеть на него,
называть медяком, заволакивать гарью и пылью,
и опять тосковать про земное свое естество,
и в подушку заталкивать перья изломанных крыльев.
Но когда ностальгия тебя безнадежно пригнет
и с мечтою в ряду настоящее мутно и плоско,
оглянись — и увидишь: ребенок задумчиво мнет
неумелыми пальцами маленький катышек воска...

ПОЛНОЛУНИЕ
I
Снова тьма просветлела, и заполночь снова не спится.
Неприкаянны думы, неясною рифмой полны...
Облака распахнулись парящими крыльями птицы,
обнимающей клювом жемчужину спелой луны
или просто набухший цветок заповедной купавы
из краев, где давно, оживляя озимые травы,
снеговая вода протекла по земному лицу.
И теплеют небесные своды студеной державы,
до поры сохраняя в себе золотую пыльцу...
II
А вечер в полнолуние каков! —
неволей выйди на крыльцо и пялься:
луна скользнула между облаков,
как новая монета между пальцев,
начинкою в небесном пироге
впеченная под зоревые донья,
и понеслась по выгнутой дуге,
подкинута неведомой ладонью.
Над миром, что на время пригасил
людское мельтешение и спешку,
какая-то из запредельных сил
разыгрывает нас в орла и решку.
Ей мигом ночь, песчинкою гора,
и на раздумья времени хватает...
Как долго продолжается игра!
Неужто все орел нам выпадает?
III
Изогнулось над городом черное звездное небо —
словно в дырочки бьет запредельный безудержный свет.
Значит, время свершить человечьи вечерние требы
и по плечи закутаться в мягкий врачующий плед.
Там, за черной завесою, яркий поток нескончаем,
но Господь милосердно проводит меж днями черту.
Кто Ему греет воду, и кто Его потчует чаем?
Как Ему удается заснуть на слепящем свету?

* * *
На Севере тучи низки и покаты.
Дороги на Север ровны и пологи —
как будто неспешно ступает к накату
земля, сберегая натертые ноги,
в несбывной надежде, что вот — поворот
и в белые воды ступни окунет.
И утихомирятся давние боли,
затянутся раны, смягчатся мозоли,
и в недосягаемой вечной глуши
излечатся тайные язвы души...
Ах, белые воды, гранитные луды —
былая мечта подневольного люда
испятнана кровью и брошена прочь.
Но плещется в лето весенняя кипежь,
и всходит из вод, как затопленный Китеж,
сулящая радость прозрачная ночь...

* * *
Тебя не надо воскрешать —
ты никогда не умирала.
За веком гунна век вандала
не в новь тебе переживать.
Пускай опять временщикам
пришла пора — их трон непрочен.
Твоим обветренным щекам
не подставляться для пощечин.
Во глубине сибирских руд,
в подвинской и печорской чаще
земной неименитый люд
Руси по-прежнему причастен.
И, причащён твоей судьбе,
устав от риторского треска,
он редко молвит о тебе.
Но если молвит — слово веско.
В полях, путях и городах
досе движение живое.
Темнеет множество рубах
от пота ратаев и воев.
Да разошлась былая нить,
что воцеляла и крепила.
Кому дано соединить
их расточаемую силу?

* * *
Моя невзрослая судьба
себе высматривает судей
и примеряет на себя
свершенные людские судьбы.
В недетский мир
недетских дел
в который раз
я с нею вырвусь —
какое платье ни надень,
ей все не впору,
все — на вырост.
Всегда держалась на Руси
широкоплечая порода...
До судеб своего народа
когда сумею дорасти?

* * *
Эх, судьба-планида кровная!
Пень-колода на роду.
А моя дорожка — ровная,
все иду, не упаду.
Бархатистая да гладкая —
негде ногу натереть.
А моя житуха —
сладкая!
Коль с обочины смотреть.
Просто не увял кураж еще,
а в душе на самом дне
лишь коряги
да коряжищи
попадаются одне.

* * *
        Надежде Мирошниченко
Не упрекну неулыбчивой родины,
где что ни модная блажь — то всерьез.
Жаль только нынче цветы у смородины
напрочь спалил неурочный мороз.

Жалко, что рытвины, раны и ссадины
все заровнять-залечить не могу.
Листья зеленые, как виноградины,
белою ночью на белом снегу.

Малая, новая, красная, белая —
плотью изрезана, сердцем цела.
А на соборах, как ягоды спелые,
гроздьями собранные купола.

Им, словно ягодам, мы и поклонимся,
одолевая душевную жесть,
и до земли, как до неба, дотронемся,
и успокоимся: вот она, есть!

* * *
Все чаще глаз
кладу на сулею.
Жизнь улеглась
в тугую колею.
Была густа
от новых мест и лиц.
Теперь проста
от ясности границ.
И нить пути
следя по городьбе,
теперь кати-
накатывай себе,
словесный плет
веди про бытие...
А время прет
по той же колее.
Его дыханье —
дыбом волоса!
Как вывернуться
из-под колеса?

* * *
Ты не схожа ни с одной мадонною:
хоть и солона твоя слеза,
но еще всеведенье бездонное
не вобрали ясные глаза.
Пясти — будто листья мать-и-мачехи:
то они шершавы, то мягки.
Все еще не полно, не оплачено,
не сошлось по линиям руки.
Ты еще не молишь о продлении,
жертвоприношенье впереди...
Но с каким библейским просветлением
ты ребенка держишь у груди!

* * *
Ночью всякому отрада:
соня спит, гуляка — пьет.
Мне же ничего не надо,
если дождик ночью льет.
Было пресно, стало тесно
на душе от слов — пора!
И поскрипывает кресло,
вторя кончику пера...
С теплой почвой терпеливо
устанавливая связь,
по законам перспективы
капли падают сходясь.
В электрической подсветке —
цепь загадочных картин.
И поблескивают ветки,
точно нити паутин...

* * *
И снова – дождь.
И мерный шум воды
отсеивает суетные звуки.
И проступают
скрытые следы
из наслоений
будничной докуки.
В привычной мере
мир наш невелик,
но успокой на миг
свое дыханье:
людская страсть –
в рядах затертых книг,
в кочне капусты –
древо мирозданья…

* * *
Зима не хочет почивать
до сентября, до октября.
Она уходит кочевать
на ледовитые моря.
У самой верхней широты,
морозным солнцем осиян,
ее бескрайние плоты
бездонный носит океан…

А на земле растет трава,
да не по дням, а по часам,
и ошалелая листва
из почек рвется к небесам.
И, как настырные быки,
идут меж зубьями острог
речному току вопреки
лососи, полные молок.

И за разгулом естества
до обозначенной поры
следит полярная сова
с вершины Народной горы.
Сплетайтесь, ветки ивняка
и обнаженные тела,
пока зима издалека
не видит белого крыла…

Условный ожидая знак,
она сидит у камелька,
кормя оленей и собак
с ладони кубиками льда.
И наполняются снега,
и завершается литье.
И осязают берега
дыханье близкое ее.

* * *
У пристани Хароновой ладьи
не пей, моя любимая, из Леты.
Повремени, в груди не охлади
ни светлые, ни темные заметы.

Превозмоги стремление души,
слагающей телесные одежды,
водою неживою заглушить
страдания земные и надежды.

Хотя благословенна тишина,
что станет бесконечною отныне.
Хотя не смертью — старостью страшна
жизнь во второй, печальной половине...

Прости мои невольные грехи,
потворство человеческой природе.
Прости мои нескромные стихи,
что я читал при всем честном народе.

Прости — но не забудь, не услади
забвением свой дух неосязаем...
Иначе как друг друга мы узнаем
у пристани Хароновой ладьи?

* * *
Заря догорает, а город по улицам бродит,
сидит на скамейках и пиво из горлышка пьет.
Скажите, любезные граждане – что происходит?
Куда на ночь глядя из дому подался народ?
Тарелку на небе космический разум подвесил,
затменье ли солнца, луны или просто умов,
чтоб город не спал и не в темных углах куролесил,
а с тихою радостью шел мимо светлых домов?..
Не спрашивай. В эти часы, неподвластные слову,
едва ли найдется сумевший собой овладеть.
Я сам выхожу, повинуясь безмолвному зову,
на эту бесплотную белую ночь поглядеть
и в теплом дыхании вновь находящего лета
надежные знаки грядущего дня обрести.
Но в легких неверных лучах неурочного света
опять ускользает значенье земного пути…

* * *
За уроном – урон.
Снова чаша наполнена к тризне…
Скорбный час похорон –
новый повод подумать о жизни.
И взаправду хранить,
хоть из памяти время изгладит,
и по-новому жить,
и с людьми и собаками ладить,
и, усвоив завет,
что не все в человеческой власти,
каждый Божий рассвет
принимать как нежданное счастье -
чтобы в час похорон,
незаметное или большое
поминая добром,
люди не покривили душою…

* * *
Еще не прочитанным свитком Плутарха
дорожная стелется ткань.
За дальним пригорком лежит Таматарха,
по-нынешнему – Тамань.
Унылы спаленные солнцем равнины,
но сквозь микропор сандалет
мне колют подошвы сухие травины,
под каждою – тысячи лет.

Над кем этот ястреб распахивал крылья,
суля безымянный покой?
Кто стал этой легкою тонкою пылью,
что я подымаю ногой?
Которое племя уйдет, не горюя,
с земли, где приморская грань
вместила эллинскую Фанагорию
и русскую Тьмутаракань?

И чудится: скачут комонные готы.
Гляди: половецкий дозор…
Но от поворота – бетонные доты,
кабаньи глазки амбразур.
И в кровную память забытого предка,
саднящую в левом соске,
вливается свежею струйкой заметка
на мемориальной доске.

* * *
Дневное дыханье короче,
и мечутся ветки во тьме…
Мы прожили белые ночи,
и год повернулся к зиме.
Но солнце покуда в зените
над поймою травной звенит,
вплети золотистые нити
в неяркую прелесть ланит,
вдохни лугового настою,
морошки в ладонь набери…
И долгою тьмой зимовою
светись обещаньем зари!

* * *
Взлетая, как стремительные птицы,
мы рвемся одолеть мирское зло,
уверены, что сможем воротиться
всегда под материнское крыло.

Но увлекают нас чужие стаи,
терзает ветровая карусель,
и мы к чужому небу прирастаем
могилами разбившихся друзей.

В гнезде родном уже иное время.
мы там уже легендою слегка.
В гнезде родном уже иное племя
старается подняться в облака.

Но в час, когда, как брошенная сетка,
опутывает нас ночная мгла,
над головой разлапистая ветка –
как тень от материнского крыла.

* * *
В нашем доме потолки высоки,
да как будто повело косяки,
и в засеченных углах пауки
дожидаются хозяйской руки.

А хозяин то ли веки смежил,
то ли руки золотые сложил,
то ли порвана какая из жил,
то ли просто набирается сил.

То ли застила глаза пелена,
то ль нескладная попалась жена,
то ли снова от темна до темна
за околицею бродит война.

И расходится на колья забор,
и под каждою полою – топор,
на дверях и душах крепок запор,
передернут затвор.

В нашем доме потолки высоки,
да как будто повело косяки.
Или просто мужики – босяки?
Иль у Господа мы все – штрафники?

В нашем доме небеса высоки…

* * *
Переберу ключи,
как четки,
и в домовую чехарду
со звуком
простенькой чечетки
по сбитой лестнице взойду.
За одноглазыми дверями
неотличаемых квартир
мне снова удостоверяет
себя тысячеликий мир.
Уделы радости и горя
неравно розданы и тут:
здесь слишком часто
люди вздорят
и слишком часто
водку пьют.
Но мне
подняться надо выше –
туда,
где нет пути уже…
Ведь мы с тобой
живем под крышей
на самом верхнем этаже.
Здесь тоже всякое бывает,
но убывает без следа.
И не беда, что заливает
весною талая вода.
Узнать иначе б
не сумели
в потоке будничной шуги:
подобны утренней капели
босые дочкины шаги.

* * *
Моя Германия в дожде,
вода по камню и асфальту,
и электрические смальты
пересыпаются в воде.
А много дальше на восток
в снегах, чиста – моя Россия.
Но, как во времена иные,
за вдовий спрятана платок.
Нет милосердия на свете
живое – надвое и врозь.
Надломлена земная ось.
Мою Прибалтику насквозь
пронзает выстуженный ветер…
Чужого не переступи.
И до чужого что за дело,
когда ты вырос у предела,
на грани леса и степи?
На грань степи и удались…
Но вся земля невелика мне.
Творенья дерева и камня
во мне в одно переплелись.
Пускай недолгою зимой
не выпадает даже иней –
на берегах обеих Индий
своим мне кажется прибой.
Клочок своим хочу назвать
любой, хотя бы самый узкий.
Мне так положено. Я – русский,
и, стало быть, вселенский тать.
Но коль имперские задатки
растворены в моей крови,
то от Камчатки до Камчатки –
империя моей любви!

МАГНИТОГОРСК
Здесь летнее солнце
по-южному жжет,
дотла выжигая весну,
а снег,
упадая на рыжий завод,
теряет тотчас белизну.
Изъедены
желтые горы над ним
зубами железных кротов,
и не прерывается
медленный дым,
идя из мартеновых ртов.
Во всех вариациях
слово «металл»
здесь
между главнейших имен.
Здесь я
в неподвижное время врастал,
не ведая связи времен.
И все же находит
сердечная резь,
и пишется до петухов.
Мне здесь
дым Отечества сладок…
Но здесь
моих не читают стихов.

ЗЫРЯНСКАЯ РУСЬ
Уже не сведать
по урманам
об изобилии Югры,
но мохом белым,
как туманом,
твои подернуты боры,
и от неведомого часа
на перемены несмотря
лесные реки
цвета кваса
текут в полночные моря.
Ты возвещаешь
просветленье
душе,
вкусившей мятежа.
Дай Бог тебе,
благословенье
и сохрани
от дележа!

* * *
Завет: без начертанной строчки –
ни дня.
Но долго ни строчки вослед
за первою книгой.
А люди меня
уже величают: поэт…
Приятно потешить
гордыню свою –
мгновения сладкие длю.
Но разве поэт,
если водки не пью
и матерных слов не терплю?
Слыву однолюбом,
по средствам живу,
а стало быть – вечная мель,
и сволочью сволочь
в глаза не зову,
и не предлагаю дуэль.
В моей родословной
немалый изъян
по милости века возник:
в родителях нет
ни крестьян, ни дворян,
выходит – ни песен, ни книг.
К назначенному
неизбежному дню
рубежных поэтовых лет
веревку в чулане своем
не храню,
тем более – пистолет.
Вне крика толпы,
но совсем не пророк,
глазное не светится дно.
И вылечить
этот врожденный порок,
наверное, не суждено.
Но глядя
в неисповедимую даль,
отмерив начальную треть,
хотя бы на самую малую маль
к исходу
надеюсь прозреть.

* * *
В года великого озноба,
когда грядущее темно,
не осквернить
холодной злобой
живое сердце мудрено.
И, как чудовищная завязь,
в глубинах
кроветворных сот,
неслышно набухает зависть,
горчайший порождая плод.
В его секретной сердцевине
сокрыт губительнейший яд.
Но все отравленные
ныне
себе совсем иное мнят.
Не дай, Господь,
в глухой обиде
и мне отравленному быть…
Как это сладко –
ненавидеть!
И как мучительно –
любить…

* * *
Не приторный запах елея,
но зыбкое марево дня
на знойной земле Галилеи,
наверное, встретит меня.
Под перистым облачным гофром,
узнав помраченье ума,
изведаю я, что Голгофа
не выше иного холма.
И вновь зашатается вера,
спасенная было уже…
Земная, доступная мера
претит человечьей душе.

* * *
Тебя не надо воскрешать —
ты никогда не умирала.
За веком гунна век вандала
не в новь тебе переживать.
Пускай опять временщикам
пришла пора — их трон непрочен.
Твоим обветренным щекам
не подставляться для пощечин.
Во глубине сибирских руд,
в подвинской и печорской чаще
земной неименитый люд
Руси по-прежнему причастен.
И, причащён твоей судьбе,
устав от риторского треска,
он редко молвит о тебе.
Но если молвит — слово веско.
В полях, путях и городах
досе движение живое.
Темнеет множество рубах
от пота ратаев и воев.
Да разошлась былая нить,
что воцеляла и крепила.
Кому дано соединить
их расточаемую силу?

* * *
День отошел
кругами на воде,
но лгу себе,
что завтрашний в запасе…
Ты снова окружением людей
себя от слов моих
обезопасишь.
И будет вновь
на теплом костровище
золою припорошено смолье…
Еще ты
независимости ищешь.
А я уже испробовал ее.

* * *
Сухими штольнями умов
крадется тихая работа,
и шорох шепота и пота
не слышен посреди громов.
Но миг вселенской перемены
откроет в ворохе лузги,
какая дьявольская мина
была заложена в мозги…

* * *
Земля едина,
и вода едина,
по воздуху не проведешь межу,
однако две незримых половины
во всем я неизменно нахожу.
Все надвое.
Что одному — бессмыслица,
То для другого —
истины святей...
Две родины —
кормушка
и кормилица —
сосуществуют
на земле моей.

СЫКТЫВКАР
Общага, пропахшая кухней
и мокрым бельем,
где возгласы детские
в вечер воскресный под душем —
для скольких из нас
обернулось налогом подушным
твое коммунально-невольное
общебылье!
Здесь пробуй, не пробуй —
не скроешь вечерних гостей,
и поздние гости
спешат поскорей распрощаться.
А коль не спешат...
Ты, общага, не знаешь пощады
в подробнейших сводках
нехитрых своих новостей.
Хаос переезда
бивачный твой быт ворошит
значительно реже,
чем пишут об этом газеты.
Тогда мужики молчаливей
смолят сигареты
и ссорятся женщины злее
у кухонных плит...
Пчелиные соты
привычной пчелиной тщеты.
Бессильно висят
на стареющих ходиках гири...
Общага, общага —
полжизни в мечтах о квартире.
На все остальное
уже не хватает мечты.

Из новых стихов


Комментариев:

Вернуться на главную