20 марта – 80 лет большому русскому поэту Валентину Устинову

Валентин УСТИНОВ (1938-2016)

ПОЛЁТ ЯБЛОКА

 

СОЧАТСЯ КАПЕЛЬКИ ЗВЕЗДЫ
Сочится в зимнее окно 
по капельке звезда. 
И, слава богу, не темно, 
есть в котелке еда. 
И позади, коль суждено, 
вчерашняя беда. 
 
Я снаряжу вечерний чай 
в жестянке иваси. 
Тебя припомню невзначай. 
Где дом твой на Руси? 
Но ты в ответ не отвечай — 
господь нас упаси. 
 
Есть поле в поле. 
А за ним 
елань и глухомань. 
Есть много лет, есть много зим 
и путевая рань. 
Холодный скрип бродяжьих пим. 
И неба филигрань. 
 
Погоды чудные стоят. 
Меж них я долго был. 
Когда-то я кого-то я 
как будто бы любил. 
Но дни былые яд таят — 
и я их позабыл. 
 
Вот встречу дом. 
Осевший в наст — 
невзрачен, нелюдим. 
Но греет небо дыма пласт. 
Лишь там, где дом и дым, 
найдутся люди, кто подаст. 
И мы им подадим. 
 
Войду, сниму котомки груз. 
И шапку заодно. 
Дыши, душа моя, не трусь. 
Не так уж и темно: 
сочится грусть, светится грусть 
звездою сквозь окно.  
 
*** 
Умер соперник. Меня обокрали 
силы земные, вселенной неспешные сны. 
Были те годы — как сабли серебряной стали, 
вспышки дуэлей на розовом поле весны. 
 
Кем ты мне был? Да никем. Ты меня ненавидел. 
Я же, как злом, обожаньем тебя окружал. 
Ты мне теперь сквозь горячее прошлое виден 
как одинокий сверкающий болью кинжал. 
 
Скучно мне, брат. Никого — с кем помериться силой. 
Мудрым я стал. Только мудрость — покой, а не бой. 
Вот я со стопкой сижу у безмерной могилы. 
Вот я живу в ожидании встречи с тобой.  
 
КИПЕНЬ  
И примстились с утра мне любовь и дорога. 
Я поверил в любовь, а дорогу отверг. 
Но плывущий по озеру месяц двурогий 
путь серебряный выстлал 
за водную твердь. 
 
И шагал я дорогой молочной — покуда 
не раскинулся садом вблизи окоём, 
и догнало меня солнцеликое чудо 
молодым, рыжебоким, весёлым конём 
 
Я погладил желанного спутника жизни. 
Не забыл накормить. 
Не забыл напоить. 
И помчался по саду цветущей отчизны, 
всё забыв, кроме счастья зелёного — жить. 
 
Вились лентами кисти черёмух и вишен. 
Смерчем пар завивался, 
срываясь с воды. 
Кипень мир заливала по самые крыши. 
Бубенцами сверкали, звенели плоды. 
 
Горячо! весело! как дорога к любови. 
Я поверил, что сердце — вещун и ведун. 
Выгибала судьба соколиные брови. 
От восторга смеялся и плакал скакун. 
 
Вот такая была забубённая скачка. 
Не заметил, 
как лучший свой день обогнал. 
Вот уж листья с деревьев посыпались в спячку. 
В лёд вечерний оделся полдневный канал. 
Огляделся. А дальше — седая дорога. 
Конь исчез. 
Путь морозной печалью повит. 
Но плывущий по синему месяц двурогий 
мне дорогу опять серебрит. 
 
Я вздохнул и пошёл. 
Словно поле — я понял: 
всё придёт и пройдёт, и воскреснет, и вновь 
будут зелень и звень, будет кипень погони, 
потому что всё это — любовь…  
 
ОГНЕННАЯ ЗЕМЛЯ  
Ут-жир кичеп…* 
Долина прела в шубе 
осокорей, платанов, тополей. 
Хотелось пить и не мечтать о глуби, 
о тишине на Огненной земле. 
 
Мерцала даль. 
Семипудовый боров 
дремал в пыли под россыпью теней. 
Цыганка проскользнула меж заборов 
в панёве из пылающих огней. 
 
Не думал я, что через три минуты 
она возникнет, серьгами звеня, 
передо мной. 
И глянет зло и люто 
на лишнего прохожего — меня. 
 
И скажет, протянув ладьей ладошку: 
"Дай гривну — 
а не то сгоришь во мгле. 
Дай гривну на барона, на окрошку. 
Поймёшь меня на Огненной земле". 
 
…Курились скалы — сизые от стужи. 
И льдину отгонял в залив отлив. 
На льдине синеватым полукружьем 
тюлени грелись — 
словно россыпь слив. 
 
От дальнего костра пришла старуха. 
А, может, молодуха — не понять. 
И посмотрела голодно и глухо: 
"Добудь тюленя. 
Чтоб сытнее — пять. 
 
Ночным костром в пещере заклинаю, 
куском жаркого в угольях, в золе — 
иначе не поймешь земного раю 
на никакой на Огненной земле. 
 
Иди!" 
И я пошёл — не зная броду. 
…Пылали солнцем сосны в высоте. 
И женщина внизу входила в воду 
в русалочьей прозрачной наготе. 
 
Я сел в песок на вересковой гриве: 
смеяться? опасаться? горевать? 
"Ты кто? Но знай: 
я не имею гривен 
и не могу тюленей добывать". 
 
Ответный взгляд — как день в цветеньи радуг. 
И смех — как будто ветер тронул медь: 
"Ну, ты герой 
Мне ничего не надо. 
Я — жизнь твоя, со мной забудешь смерть". 
 
Когда б не те старуха и цыганка, 
прямым лучом прошёл бы свой простор. 
Но круг замкнулся. 
Я собрал вязанку 
из вереска и возродил костёр. 
 
Ут-жир кичеп — я добываю гривны 
и жарю дичь в пылающей золе… 
Я словно сплю меж радуг и меж ливней, 
забыв про жизнь, 
на Огненной земле. 
______________________  
*Ут-жир кичеп (татар.) — проходя (пройдя) огни и воды. 
 
ВЕЛИКИЙ ПАН  
                Умер великий Пан. 
                 Жюль Мишле "Ведьма".
   
Яблони надламывает злой звездопад. 
Звездопад идёт полторы недели. 
Почему же новая любовь невпопад? 
Какое-то злобное слово "ад" 
просвечивает сквозь молодые ели. 
 
Пан идёт по сырой земле. 
(Между прочим, вчера всегда было сухо). 
Яблоки лопаются лимонками в золе. 
Лимонки лопает молодая старуха. 
 
Откуда взялось нежеланье добра? 
Откуда эта печаль? 
Откуда? Речка вдали. Протва ли, Угра? 
Ладно, с догадками повременим покуда. 
 
Пан присел на пенёк. Зачем? 
В лунных глазах тоска нежеланья. 
Сова прилетела посидеть на плече. 
Зачем? Отогнал её нехотя дланью. 
 
Озорная девица в озёрную гладь 
входит, смеясь, словно древнее чудо… 
Может, и чудо. 
А может — на "ять". 
Ладно, посмотрим-повременим покуда 
 
Время исчезло: полтретьего в семь. 
Исчезли друиды. В полтретьего — Один. 
Пан встаёт и уходит. Во тьму. Совсем. 
Понимаете? 
Пан Великий совсем уходит. 
 
А девчонка непонимающе смотрит вслед, 
звёздный подол приподняв ручонкой: 
если Великого Пана нет, 
то зачем звездопад 
и она, девчонка?  
 
ЯСТРЕБИНОЕ ЗАХАРОВО  
Дикий крик ястребиный. 
Я резко очнулся. 
Над глазами сиял между вётел прогал. 
Дальний лес за речною излучиной гнулся 
и к дворянской усадьбе аллеей сбегал. 
 
Загудело пространство — 
и вдруг распрямилось. 
Старый дом за рекою колонны подъял. 
Засияла округа — как божия милость. 
И сирени затеяли розовый бал. 
 
Золотой колоколец далёкого смеха. 
Двери хлопнули, будто затеяв пальбу. 
И курчавый малец по перилам поехал, 
чтоб, скатившись, упасть в молодую траву. 
 
Где вы, ястребы неба? 
Я знаю: над полем 
от сурепки медовым и всласть золотым 
вам не надо искать сокровенную долю, 
просто надо быть жизнью — 
сиреневой в дым. 
 
Я не помню твой голос, 
стремительный Пушкин. 
Помню утро твоё и сиреневый бал. 
Помню: "Саша!"— призыв с недалёкой опушки 
твоей бабушки — Машеньки Ганнибал. 
 
Ах, какие в Захарово ветры и дали! 
Пушкин к липе припал, на скамейку присел. 
Все мы славе и доблести время отдали. 
Ястреб в солнечном ветре бессмертно висел. 
 
Всё потом, всё грядёт: 
и любовь, и свершенья, 
и сраженья, и гибели яростный стон… 
А пока — только ястреба в небе круженье. 
Только наш удивительный сон. 
В этот день я проспал посредине вселенной 
миг рожденья, миг смерти 
и вечность меж них. 
Словно жил меж травы — бесконечной и тленной. 
И трава нашептала написанный стих.

МОИ РОДНЫЕ БОЛОТА  
Веет в полудень ветер — смятенно и горько. 
Я вошёл, как в острог, в синезубчатый лес. 
И родимый до боли силуэт Вольной Горки 
за полями, стогами, кустами исчез. 
 
Заструились ручьи — поперёк и вдогонку. 
Трясогузка тропу колотила хвостом. 
Над озёрцами вихри вершили возгонку — 
из горячего пара творили фантом. 
 
Жизнь моя, это ты остроглазою птицей 
(вся стремительна, зла, то черна, то бела) 
промелькнула крылатою тенью по лицам 
и в родные болота меня завела. 
Трясогузка с тропы с жёстким клёкотом взмыла — 
словно коршун: холодный безжалостный взгляд. 
Здесь я вырос и вызрел — меж хлябями ила — 
может, миг, может вечность назад. 
 
Никогда не забыть вересковое поле, 
стоны топей, блуждающий призрак огня… 
Никогда не забыть мне дурман гоноболи. 
Никогда-никогда не забуду я боли 
тех любовей, что строили в жизни меня. 
 
Словно радость и стыд — 
в безобразных болотах за Мстою 
по закатной дорожке кикимора мимо плыла. 
Я не стою любви предзакатной, не стою. 
Но она ведь была. 
 
Всем заблудшим скажу я: любите, терпите. 
Ваша жизнь — как полуночный сказ про любовь. 
И любой — как стоящий на росстани витязь. 
Посреди мирозданья, в змеином болоте — любой. 
 
Ночь совой закружилась с бесшумным облётом. 
Но село замерцало вдали, как маяк. 
Шёл я, шёл — как по жизни — по топким болотам. 
И надежды звезда выводила меня. 

ПОЛЁТ ЯБЛОКА  
Овальный дождь упал внезапно так — 
как будто яблоко ударило о землю. 
 
Отец сверкнул глазами в небо: "Внемлю!" 
Набросил парусину на верстак 
и побежал под яблоню, где был 
шалаш из трав и будулья заборов. 
И мать к нему прильнула: 
"Не забыл 
указ о запрещении абортов?" 
 
(А был такой указ в тридцать седьмом). 
Отец вздохнул: "Указами достали…" 
И рассмеялся: 
"О, великий Сталин! 
Сумел он дочкой осчастливить дом". 
"Ты думаешь, что всё же будет дочка? — 
вздохнула мама. — 
Путь любви един. 
Опять я набухать начну, как почка. 
А вдруг у нас родится Валентин?" 
 
Мне снится по ночам: 
сквозь листья звёзд 
и ветви галактических спиралей 
летит земля из непомерных далей 
и путь её непостижим и прост. 
 
Мне кажется — я помню первый день. 
И шквал — создавший яблоко в полёте. 
И как отец сверкающую тень 
поймал в ладонь почти что на излёте. 
Ел яблоко — вонзая в кожуру 
весёлые искрящиеся зубы. 
Смеялась мать: 
"Ты ешь — как пьёшь жару, 
в которой грозы, яблони и зубры. 
Ты счастлив?" 
 
Он? Он оглянулся: жизнь! 
Он сеет жизнь и взращивает всходы. 
Меня не зная, он в меня вложил 
вот это счастье, 
что кипит, дрожит, 
цветёт и вянет, вновь цветёт, бежит, 
хохочет, стонет, множится, кружит 
густым многообразием природы. 
 
Отец и мать… 
Я набухал уже 
той самой пресловутой дивной почкой. 
Мой первый день катал с дождями бочки 
и гром держал на радугах вожжей. 
 
Я видел, как поморщился отец, 
как яблочный огрызок кинул в лужу: 
"Не яблоко покуда, а сырец. 
Жаль, что сорвалось — загубило душу". 
Мать в удивленьи приоткрыла веки. 
Он пояснил: 
"А семя — что душа. 
Душа же зреет в каждом человеке 
до спелости, сквозь годы, не спеша". 
"Как хорошо сказал, — вздохнула мама. — 
Вот бы дожить до спелости души". 
Отец примолк, но возразил упрямо: 
"Ты вот что, не загадывай-ка драмы. 
Надеждой опасения круши". 
 
Они не знали — я сегодня знаю: 
мать начинала свой последний год. 
Отец же пронесёт победы знамя 
путями битв, отваги и невзгод. 
В сорок седьмом на десять лет осудят. 
В сорок девятом в лагерях умрёт. 
Меня же вынянчат — спасибо! — люди. 
Душевный всё же на земле народ. 
 
Гляжусь в семидесятую зарю. 
И вот, зачатый в счастии, без гнева 
парю сквозь крону родового древа — 
как яблоко созревшее парю. 
Лечу сквозь годы, чтоб упасть на землю. 
И стать землёй. 
И яблоком земли 
лететь туда, что всё и вся объемлет, 
что всё перерождение приемлет, 
творит, ликует, страждет и болит. 
 
Земные грозы. 
Холод звёздной дрожи. 
Мать и отец! 
А жизнь так хороша… 
И лишь одно воистину тревожит: 
успеет ли созреть моя душа? 
 
Вот яблоко: его румяный бок 
кипит земным здоровием ранета. 
И я держу в руках, 
как зрелый бог, 
и спелый плод, и юную планету.   
 
ЛЕЩ   
Лещ в синем омуте перед запрудой 
был вечен, 
словно бог земной — 
этакое бронзовое чудо 
с дубовую лопату шириной. 
В долгие лета, 
что солнца ваяли, 
вдохновляли на пахоту, жатву, покос, 
голубые водоросли полировали 
пятаки чешуй как зеркальный поднос. 
 
Русалки к нему подплывали утром, 
смеялись, 
расчёсывая волос поток. 
А он пузыри выпускал уютно — 
по домашнему заботлив и волоок. 
 
А на запруде добытчики крючки точили. 
Самый малый плотву и ершей таскал. 
Но главный лещ почивал в бучиле 
и русалок к людям не выпускал. 
 
Сладки ночлег и уха в сарае. 
Огромен малинник — от ягод ал. 
И жизнь человечку казалась раем. 
Да так и было — пока он был мал. 
 
А на земле — то снаряды вскипали адом, 
то дожди на хлебах принимались плясать… 
И выросшему мальчику сказали: надо 
идти, чтобы маленький рай спасать. 
 
Тогда на зорьке 
он пошёл на плотину, 
раздвигая тёплый туман плечом. 
И, пока выпускали в луга скотину, 
насадил червяка на слепой крючок. 
 
Закинул наживку в бучило, под корни. 
"На прощанье, — вздохнул, — хоть бы рыбник испечь. 
А то какой я буду солдат — недокормыш: 
ни винтовку поднять, 
ни тем более меч". 
 
Неподвижно и долго вода стояла. 
Долго грустили в воде глаза. 
Покуда, как пуховые одеяла, 
не надвинули на омут тень облака. 
 
И тогда поплавок покачнулся, дрогнул. 
Пузырьки засветились потоками звёзд… 
Шёл парнишка с лещом на плече — 
и дорогу 
за ним подметал двухаршинный хвост. 
 
А потом мать парнишки в квашне замесила 
горсть мучицы из ржи, 
что в схоронке тишком лежит. 
И просила у господа милости: силы 
для последыша в доме — 
на смерть и на жизнь. 
 
Уложила на противень поле и речку, 
солнце, ветер, траву и сиреневый сад. 
И вздыхала над рыбником русская печка 
жаром скорбной любви 
то ли час, то ли вечность подряд. 
 
А пока лещ томился — 
стол холстиной накрыли. 
Из подвала добыли жбанчик браги на свет. 
И поспевший пирог, словно книгу, раскрыли — 
на две части, 
на старый и новый завет. 
 
Так ударило паром и рыбным, и житным 
в потолок, 
растеклось широко по избе, 
что на миг примечталось: 
теперь будет сытно, 
и конец — наконец-то! — борьбе. 
 
Мать смотрела на сына. 
Сын ел и не ведал, 
что вошли в его жизнь — жизнь и память леща, 
стали телом его, стали кровью победы. 
И дышала душа, от надежд трепеща. 
 
В синей жизни моей есть овальные дали, 
ночь на старой плотине, 
картошка в золе. 
Есть за адскими вспышками сумрачной стали 
потаённый, застенчивый рай на земле.

Составил подборку Михаил Попов (Архангельск)

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"

Комментариев:

Вернуться на главную