Иван ЕРПЫЛЁВ, поэт, критик, Председатель Оренбургского отделения СПР
|
Перед первой поездкой в Вологду я решил перечитать книги о русском Севере. Конечно же, в мой список вошли «Четвёртая Вологда» Варлама Шаламова, стихи Николая Рубцова и Николая Клюева, рассказы Алексея Ремизова. Перечитал я и мудрые сказы Бориса Шергина и Степана Писахова. Открыл и книгу Василия Белова «Лад: очерки о народной эстетике». Народная речь никогда не была гладкой, прилизанной, она – дерзкая, образная, стихийная. Метафоры «Слова о полку» дадут фору самому прожжённому авангардисту: «кровавые зори», «див кличет с вершины дерева». Древнерусская традиция не беднее модернизма, а подчас даже смелее его. Русская литературная школа XIX века в каком-то смысле «дисциплинировала» русский язык, сделала его ясным, универсальным, гармоничным, но одновременно ослабила связь с эпосом, с тёмным, могучим началом древней речи. Иногда осознанный разрыв с этим живым истоком языка плохо сказывается на творческих возможностях автора, а в конечном счёте – и на самой книге. Поэтому, открывая «Лад», я ожидал найти прежде всего этот живой, народный, невыпрямленный язык. Я услышал его, но рядом с ним, к сожалению, был другой язык, заимствованный, чуждый и автору, и предмету повествования. С первых страниц «Лада» я увидел, что он состоит из двух книг. Одна из них написана великим свидетелем почти исчезнувшей крестьянской цивилизации. Вторая – советским писателем, пожелавшим стать философом и интерпретатором этой цивилизации. Первую книгу я читал с благодарностью. Со второй я постоянно спорил. Василий Белов предварил свой «Лад» довольно длинным предисловием, которое по большей части состоит из декларации банальностей: «Все было взаимосвязано, и ничто не могло жить отдельно или друг без друга, всему предназначалось свое место и время. Ничто не могло существовать вне целого или появиться вне очереди». Вынырнув из глубин народной мудрости, Василий Белов не смог повести разговор на «академическом» языке так же свободно, как он говорил на языке матери. Сегодня менее мотивированный, чем я, читатель, мог бы просто закрыть книгу на первых страницах, ведь в предисловии автор обычно раскрывает свою программу и заключает с читателем первый договор. Об этом Василий Белов скупо сказал лишь в конце предисловия: «Книга не случайно называется «Лад» и рассказывает о ладе, а не о разладе крестьянской жизни. Она была задумана как сборник зарисовок о северном быте и народной эстетике. При этом я старался рассказывать лишь о том, что знаю, пережил или видел сам либо знали и пережили близкие мне люди. Добрая половина материалов записана со слов моей матери Анфисы Ивановны Беловой. Воспоминаний, а также впечатлений сегодняшнего дня оказалось слишком много. Волей-неволей мне пришлось систематизировать материал, придавая рассказу какой-то, пусть и относительный, порядок, чем и продиктовано композиционное построение книги. Из экономии места мне приходилось то и дело сокращать или вовсе убирать живой фактический материал, довольствуясь общими размышлениями». Этим признанием Белов заранее сформулировал главный недостаток книги: ради собственной системы он жертвовал материалом, в знании которого был незаменим. Когда автор отворачивается от языка своих предков и пытается говорить наречием интеллигенции 1970–1980-х годов, его сентенции на поверку оказываются псевдоафоризмами. Вот, например, «Мастер назывался художником, художник – мастером. Иными словами, красота находилась в растворённом, а не в кристаллическом, как теперь, состоянии». Понятна мысль, что в старину ремесло было неотделимо от искусства. Но затем Белов начинает объяснять одну метафору другой: растворённая красота противопоставляется кристаллической. Этот образ создаёт впечатление глубины, но на самом деле здесь образ выдаётся за доказательство. Образ может открыть новую сторону явления, но не может подменить собой мысль. У поэта Николая Глазкова есть замечательная метафора «В России всё золотое делают из золота». Это почти афористическая точность мысли, парадокс. Здесь образ не подменяет мысль, а обнажает её. Именно такой точности зачастую не хватает Белову. Часто В.И. Белов пишет как теоретик марксизма-ленинизма. «Молодёжь во все времена несёт на своих плечах главную тяжесть социального развития общества». В подобных сентенциях, как мне представляется, В. Белов воспроизводит не народную мудрость, а расхожую идеологическую риторику своего времени. Он начинает поучать нас, как устроена жизнь и как надо жить. Есть большая пропасть между изображением того, как люди жили (это действительно интересно и содержит немало уроков) и построением собственной (авторской) концепции правильной жизни, правильного поведения. В. Белов пытается выйти из роли свидетеля жизни на русском Севере и стать учителем жизни. По моему убеждению, литература должна рождать у читателя мысль, отклик, а не объявлять её, не декларировать. Вот цитата. «Говорили, что ежели Евдокия напоит курицу, то Никола (22 мая) накормит корову. Приметы, рождённые многовековым опытом общения с природой, всегда определённы и лишены какого-либо мистицизма». Первая фраза сама по себе прекрасна. В ней уже есть всё необходимое, и календарь, и народная метафора, и чувство языка. Её можно было бы привести и остановиться. Но автор не выдерживает и начинает интерпретировать свой же текст. «Всегда» – это очень сильное слово. Действительно ли все народные приметы лишены мистицизма? Но зачем здесь это объяснение? Если примета хороша, то она говорит сама за себя. Да и сама постановка вопроса, почему автор спорит с «мистицизмом»? Кто его в этой примете увидел? В тех же случаях, когда В. Белов доверяет своему родному, природному языку, не пытается переложить народную мысль на казённый лад, его рассказ просто великолепен. Вот, например, «надо, пока не пала дорога, вывезти из лесу последнее сено, да хвою на подстилку скоту, да дров – сушняку, да собрать по пути капканы, на лыжах пройдя по большому и малому путику». Какая прекрасная народная метафора – «пала дорога», как хорошо народное «из лесу» вместо «из леса», как к месту союз «да». Сразу возникает ощущение ритма, времени, это не рассказ о труде, это сам труд. Одно слово «путик» открывает целый пласт культуры Севера. Изображая, автор достигает своей цели. Он не говорит, что северный уклад гармоничен, он показывает эту гармонию через последовательность крестьянских дел, через лексику и интонацию, и читатель сам приходит к выводу о гармонии, без авторского «иными словами». Вот, например, какой замечательный эпизод: «Хозяйка намёк сделала: наломать бы сосновых веток на помело. Тоже надо». Сразу возникает образ семейной культуры общения, хозяйка не командует, а мужчина понимает с полуслова. «Тоже надо». Два слова, и в них весь крестьянский календарь. Ни трагедии, ни пафоса, просто ещё одно дело, одно из десятков. Или вот: «…вдруг однажды утром в избе за печью объявилось, запостукивало копытцами. Большие глаза, мокрые губы. Шерстка шелковая. Гладить ходят все по очереди». Сначала звук, потом ощущение. Почти кинематограф. Вот где настоящая эстетика, а не в философских рассуждениях. Или же: «когда коров ненадолго выпускают во двор, иная подпрыгивает от радости». Тоже – живая деталь. Вот о новом способе заготовки – силосовании: «Когда яма наполовину загрузится, в нее сталкивают какую-нибудь добрейшую, чуть ли не говорящую кобылу. На ней-то и разъезжает в яме целый день гордый трамбовщик лет шести от рождения. За это в отцовскую книжку вписывают полтрудодня на его имя». Просто превосходно! И чуть ли не говорящая кобыла, и гордое название настоящей профессии – трамбовщик. Эти детали взяты из жизни. Что интересно, здесь нет морализаторства, и это спасает текст. Белов не пишет «детей с ранних лет приучали к труду». Это и так видно. Но в некоторых случаях без объяснений не обойтись. Например, автор пишет о крестьянине, который «умирая, давал малолетнему сыну наказ: «Ешь хлеб с мёдом, первый не здоровайся»». Если оставить без комментария, может показаться, что отец учит сына быть чванливым. Тут объяснение к месту: «Только трудолюбивые сыновья узнавали настоящий вкус хлеба (как с медом), а тот, кто работает в поле, например косец, лишь кивком отвечал на приветствия мимо идущих. Вот и выходило, что любители сна здоровались всегда первыми…» Вот здесь объяснение настолько хорошо встроено в текст, что практически незаметно: «Хозяин с вожжами в руках садился справа. При езде он «выкидывал» одну ногу наружу отчасти для шика, отчасти на случай падения. (Незадачливые ездоки нередко ломали ноги в отводах.)» Парадоксально, что где-то объяснений не хватает. Например, что это за другоизба? «Боясь угара, вся семья, кроме большухи, старалась уйти на улицу или в другоизбу, как говорилось». Там, где объяснение не нужно, он объясняет три абзаца, а тут странное слово, и никаких пояснений. Иногда он пишет подробно, но забывает, что читатель предметов, которых он описывает, никогда не видел. Вот, например, в этой картине мне не хватило пространственного контура: «Зимой около дома обязательно торчали перевернутые на бок дровни – основная зимняя повозка крестьянина. Это древнее сооружение состояло из пары гнутых (по насечке) березовых полозьев. В них вдалбливались по четыре парных, тоже березовых, копыла. Полоз с полозом соединялись черемуховыми вязами, которые обхватывали каждую пару копыльев». Если бы Белов описал конструкцию по мере сборки, читатель мог бы мысленно реконструировать дровни. Но сейчас получается описание деталей без чертежа: названия накапливаются, а образ не складывается. Или же вот здесь: «Самое опасное для зимнего ездока – это раскаты – отшлифованные полозьями крутые уклоны. Возы кувыркались на них, увлекая за собой и даже роняя некрепких лошадок. Крепкие кони выворачивались из оглобель». Я как современный читатель не понимаю, что такое вывернуться из оглобель. На ум приходит только какая-то инженерная деталь, вроде срезного болта в мотоблоке, которая должна сломаться при аварии и не допустить больших разрушений. Возможно, был механизм разрушения предохранительного звена упряжи? Автор не объяснил мне. А вот здесь автор даёт очень хорошее пространственное изображение двора: «Двором называют всю заднюю половину дома, срубленную в двух уровнях и находящуюся под общей крышей. Внизу размещались два-три хлева, вверху поветь (верхний сарай), перевалы для корма, сенники (чуланы) и нужник». Когда В.И. Белов начинает вещать как идеолог и философ, невольно начинаешь сопоставлять его текст не с народной речью, а с произведениями Лосева, Ильина, Флоренского, Бахтина, и на этом уровне особенно заметна понятийная беспомощность его рассуждений. «Ритмичностью объясняется стройность, гармонический миропорядок, а там, где новизна и гармония, неминуема красота, которая не может явиться сама по себе, без ничего, без традиции и отбора… Так, благодаря стройности, ритмичности и личному, всегда своеобразному отношению к нему сельский труд, как нечто неотделимое от жизни, обзавелся своей эстетикой». Попробуем понять, что хотел сказать автор. «Ритмичностью объясняется стройность…» Почему? Это никак не доказано. Почему стройность – это гармонический миропорядок? Почему красота там, где новизна и гармония? Откуда появилась новизна? И вдруг вывод, что сельский труд обзавёлся своей эстетикой. Между этими фразами нет никакой аргументации. Они соединены союзами, а не мыслью. Вполне возможно, что Белов хотел сказать что-то вполне разумное. Например, «повторяемость крестьянского труда рождает чувство меры, а чувство меры влияет на отношение к красоте». Но ведь так он не сказал. Мысль теряется, растворяется в цепочке больших слов. Ну и «обзавестись» можно, скорее, ружьём, а не эстетикой. В этом случае автор мыслит не понятиями, а красивыми ассоциациями, то есть одно красивое слово вроде бы следует из предыдущего. Ритм напоминает стройность, стройность напоминает гармонию, гармония напоминает красоту, красота напоминает эстетику, но на самом деле это просто набор слов, а не философское умозаключение. Как только В. Белов начинал говорить этим искусственным языком, сразу же допускал неточность. Вот, например, «летом место сна рассредоточивалось по всему дому». Какое место рассредоточивалось? Не проще ли было сказать: «Летом спали по всему дому»? Почему не сказал так, более просто и естественно? Иногда я замечал, что автор не вполне чувствует смысл отвлечённых слов, которые использует: «представить крестьянина приседающим или делающим наклоны во имя зарядки – очень трудно. Движения ради самих движений даже современному работающему крестьянину кажутся если не кощунственными, то смешными». Слово «кощунственный» очень сильное, оно связано с оскорблением святыни. А ведь автор хотел сказать, что крестьянин воспринял бы зарядку как пустое занятие, причуду. Упражнения не оскорбляют святыню, а лишены практического смысла, поэтому они нелепы, бесполезны, смешны, бессмысленны, но не кощунственны. Слово с высокой эмоциональной температурой здесь не работает. Он пытается риторически возвысить, сакрализовать сам образ жизни, но ведь я хочу увидеть, как люди жили, что думали, как говорили, как строили дом, но не нужно мне заранее объяснять, что это идеально или нравственно выше того, как мы живём сегодня. В одном месте охранительная интонация В. Белова переходит в прямое ретроградство: «Вот, оказывается, для чего нужны были иностранные языки высокородным пижонам, плодившимся под покровом петровских реформ. Владение «политесом» и иностранными языками окончательно отделило высшие классы от народа». Можно понять критику времени Петра I, но только не с такой фельетонной аргументацией, мол, знание языков отдалило знать от народа. Когда я прочитал «Лад» полностью, мне показалось, что название и подзаголовок книги не соответствуют её содержанию. От «Лада» мы ждём описания именно культурного типа северного крестьянина, его мировоззрения. Но, как ни парадоксально, в книге много абстрактных рассуждений, много описания предметов и занятий, но люди остаются на периферии. После чтения книги осталось не совсем ясным, как эти люди думали, чего боялись, в чём заключались их внутренние устремления. Что же такое «Очерки о народной эстетике»? Прежде всего, книга построена не столько как серия очерков, а, скорее, как тематическая энциклопедия, причём, разные части книги написаны с неодинаковой плотностью: рядом с цельными очерками (например, о пивоварении) встречаются рыхлые каталоги и декларативные отступления. От книги о «народной эстетике» читатель вправе ожидать последовательного разговора о том, что крестьянин считал красивым и безобразным, как чувство красоты и меры проявлялось в жилище, одежде, труде, речи, почему утилитарные предметы украшались резьбой, какие были наличники, какие выбирались орнаменты. Вместо этого книга преимущественно становится энциклопедией крестьянского быта. Василий Белов сохраняет для нас ушедший материальный мир: «В плотницкий инструмент, кроме топора, входили пила поперечная (можно было носить одну на двоих), скобель, пила-ножовка, долото, напарья (бурав для сверления дерева), струг. Рубанок и молоток для плотника были необязательны», но иерархию того общества, отношения между людьми приходится буквально ловить между строк, например, «плотников кормили мясными щами даже в разгар сенокоса». Здесь сразу появляются живые люди, отношение к ним. Подзаголовок книги обещает народную эстетику, название – внутренний строй мира. Но эстетика у Белова чаще провозглашается, чем исследуется, а лад словно живёт в предметах, а не в сознании людей. Автор вынес человека за скобки и оставил одни ложки. Вместе с тем, «Лад» сильнее всего как книга о социальной антропологии русской деревни, не о «русской душе» и не о «гармонии мироздания», а о том, кто что ел, кто как говорил, кто кому уступал дорогу, кто выше в деревенской иерархии – плотник или косец. Именно этот бесценный материал должен был стать композиционной основой книги, но его приходится освобождать от авторских деклараций и собирать в единую картину. «Иван Александрович был не очень умен. Сидит на полянке, вокруг спят коровы. Он же сам с собою играет в карты, в «Окулю», на две руки. «Ну теперь ты ходишь! – Пастух брал карту из руки воображаемого партнера. – Вот! Опять ты проиграл, тебе тасовать». Тасовать, однако, приходилось каждый раз самому, поскольку Иван Александрович был в двух ипостасях: и проигравшего и выигравшего. В том, что в пастухи подряжали иногда людей неполноценных, таился великий смысл: мир как бы заботился об убогих, предоставляя работу по их возможностям». Этот фрагмент построен по школьному принципу «тезис», «доказательство», «вывод». Сначала автор зачем-то сообщает, что герой его зарисовки не очень умён. Затем следует очень живая сценка. И затем сухим языком автор сообщает о социальной функции работы пастуха. Получается, что живым, народным языком написано только доказательство. Без тезиса можно было бы обойтись, а вывод сделать менее наукообразным. Вот ещё один замечательный отрывок именно об общественном укладе: «Питался и ночевал пастух у всех по очереди. Если в деревне тридцать домов, то за месяц он побывает в каждой крестьянской семье. И конечно же, узнавал не только то, что сегодня варили в том или другом доме. Он знал все». Действительно, пастух знал деревню лучше многих. Именно эта деталь необычна, интересна и говорит об устройстве общества больше, чем описание пастушьего кнута. Впрочем, вот этого я не знал:
«Коровы знали несколько музыкальных колен. Они выполняли такие музыкальные команды: Это очень ценное этнографическое наблюдение. И от этих замечательных бытовых сценок В.И. Белов возвращается к неуклюжему языку социологии: «Даже самые скупые хозяева под давлением общественной морали были вынуждены соблюдать обычай гостеприимства». Вот здесь есть конкретный образ, пример этой самой «общественной морали»: «Деревни, где не пускали ночевать, пользовались худой славой, что нередко влияло даже на женитьбу и замужество». Неужели автор не мог на этом и остановиться? Вот великолепный фрагмент о трудностях вживания в новую семью для молодой жены: «У одних, например, пекут рогульки тоненькие, у других любят толстые, в этом доме дрова пилят одной длины, а в том – другой, потому что печи разные сбиты, а печи разные, потому что мастера неодинаковы». Получается, что семейная адаптация состоит не из великих драм, а из тысячи мелочей, и мы видим это сами. А вот здесь автор прямо пишет диссертацию: «На этом, пожалуй, можно бы и закончить краткое описание главных видов профессионального мастерства. Перечислены основные профессии, имевшие экономическое и эстетическое значение в жизни крестьянина. Но, помимо этих, главных, существовало еще много вспомогательных или второстепенных видов промысла и мастерства. Причем от некоторых из них стояли в зависимости другие, в иных случаях были им родственны. Профессиональная взаимосвязь нередко осуществлялась и в лице одного мастера». Можно было сказать куда короче и образнее. Здесь язык тяжелее мысли. Вот неожиданная бытовая деталь: «Отцу, которому едва исполнилось сорок, еще хочется всерьез побороться или поиграть в бабки, но делать это всерьез он никогда не будет, поскольку это всерьез делают уже его сыновья. Прикрывшись несерьезностью, защитив себя видимостью шутки, и в преклонном возрасте еще можно сходить на игрище, поудить окуней, купить жене ярмарочных леденцов». Здесь настоящая психологическая находка. Мужчине сорок (по нынешним временам почти студент). Он отец многочисленного семейства, но ему хочется играть, состязаться, и на помощь приходит спасительная формула: «Да я так, ради шутки…» Всё уже сказано, объяснено. Особенно хороши леденцы, потому что здесь показан характер человека – он покупает их не себе, а жене. Но в другом месте: «Вся хозяйственная жизнь состояла из подобных взаимодействующих и взаимосвязанных кругов. Такое положение требовало не пустого механического, а вдумчивого отношения к работе. Циклы хлебопашеского и животноводческого труда покоились на вековой традиции и неумолимости смены времен года». Что это? Мудрость или банальность? Вот здесь сначала тяжеловесное обобщение, а потом – яркий образ: «Физические и психические нагрузки так же постепенно снижались в старости, как постепенно нарастали они в детстве и юности. Это не означало экономической, хозяйственной бесполезности стариков. Богатый нравственный и трудовой опыт делал их равноправными в семье и в обществе. Если ты уже не можешь пахать, то рассевать никто не сможет лучше тебя. Если раньше рубил бревна в обхват, то теперь в лесу для тебя дела еще больше. Тесать хвою, драть корье и бересту мужчине, находящемуся в полной силе, было просто неприлично. Если бабушка уже не может ткать холст, то во время снованья ее то и дело зовут на выручку». Одним абзацем автор объяснил всё. Старик нужен, чтобы сеять, потому что сев – это не сила, а опыт. Это не заменишь молодыми мышцами. С какого места в этом отрывке начинается настоящая литература? Вот замечательная по психологической силе деталь: «В деревне Тимонихе в доколхозную пору имелся общественный амбар (магазея), куда ссыпали зерно в фонд общества крестьянской взаимопомощи. В случае стихийного бедствия общество помогало пострадавшему. Кладовщик, принимая и выдавая зерно, мерил его деревянной маленкой, ровнял ее верх специальной выгнутой палочкой. При приемке палочка ровняла зерно горбом вверх, при выдаче – горбом вниз. Разница шла на содержание кладовщика, на усушку, утруску и на мышей». Изогнутая палочка – практически общественный договор! А вот потрясающее наблюдение о ритуале, об уважении к еде: «Скатерть разворачивали и ради одной картошки». Чем больше автор уходит от людей к понятиям, тем более блёклым, невыразительным становится язык книги. Вот цитата: «Грамотность или неграмотность человека в Древней Руси также не зависела от половой принадлежности». Это же учебниковый язык. Можно ведь было сказать проще, например, «В Древней Руси грамотность не была исключительно привилегией мужчин». Или же: «Обеденный час сводил за столом всю семью, а в старину на Севере крестьяне собирались нередко на коллективные обеды, называемые трапезами. Трапезные строили при деревянных церквах. Во время таких обедов таяло накопившееся за какое-то время отчуждение. Там же решались важные военные и общественно-экономические дела». Какие такие экономические дела? Они решали – как платить подати, когда выходить на сенокос, как быть после пожара. Они решали конкретные дела, а не экономические вопросы. Книга «Лад» очень неравноценна. Хорошие фрагменты вязнут в нагромождениях «общефилософских» рассуждений. Вот здесь, например, как тяжело вычленить яркий образ брошенных кепок из тяжелого псевдонаучного, безликого языка.
«Бесконечность, бесперспективность в физическом труде равносильны безликости, они начисто убивают азарт, гасят в человеке жажду окончить дело к определенному времени. Что тут кончать, если работе не видно конца? Будто бы автор не нашёл художественной формы, в которой его обобщения были столь же убедительны, как и его наблюдения. Задача «Лада» очень благородна – сохранить исчезающий словарь и уклад русского Севера. Сама по себе это огромная работа, и в этом автор незаменим: он объясняет, что такое поскотина, путик, как устроена упряжь, как пекли рогульки и делали пиво. Читатель благодарен за это, ведь он узнаёт то, что исчезло из памяти. Самое обидное в том, что Белов уже обладал тем преимуществом, которого не было ни у одного философа. Он знал, как меряли зерно, как рубили амбар, какие звуковые команды были для коров. Это само по себе золото. Но как будто автор ощущает какую-то неполноценность этого материала, ему хочется быть более убедительным, концептуальным, перейти к философии, нравственным выводам, рассуждениям о природе человека или психологии. «Силовое поле», «эстетический ореол», «вирус отчуждения» – это не язык самого Белова и не язык нашего народа. Складывается впечатление, что автор всё время отвлекается от того, что «едино на потребу». В чём же причина этого? По интонациям книги похоже, что В.И. Белов хотел ответить на чаяния патриотической среды, ожидавшей от писателей-деревенщиков не только художественного свидетельства, но и стройной почвеннической программы. Но здесь он как будто надел пиджак с чужого плеча. Судя по тексту, концептуальные суждения давались ему тяжело: мысль постоянно вращалась вокруг одних и тех же, зачастую банальных тезисов. Кроме того, текст «Лада» даёт основания полагать, что Василий Иванович очень точно и образно говорил на языке своей матери, своей деревни. Вместе с тем, создаётся впечатление, что в публицистических отступлениях он подражал газетно-идеологическому языку своего времени. Именно в таких фрагментах особенно падает качество речи. Для меня одним из критериев литературного мастерства является своеобразная авторская дисциплина – не говорить языком, который тебе органически не принадлежит, различать собственный опыт и заимствованную позу. В случае «Лада» эта дисциплина очевидно не соблюдается. Если бы я вдруг решил написать книгу о русской деревне, где написал бы о «путике» и «напарьях», читатель сразу бы понял, что это не мой, а выученный язык. Дело не только в речи, но и в качестве суждений. Когда Белов начинает выступать как философ или теоретик культуры, он почти не чувствует границ своего знания. Оговорки «мне кажется», «вероятно», «предположительно», естественные для академического слога, у него практически не встречаются. Более того, В.И. Белов, я полагаю, не только показал мир русской деревни, но и имел в виду оберегать, охранять его от внешних критиков, он как бы полемизирует с теми, кто полагает, что русская деревня в век космоса – явление неинтересное и отсталое. Поэтому В. Белов начинает объяснять, почему то, о чём он пишет, интересно. Он как будто всё время опасается, что читатель не оценит величие исчезающего мира деревни, поэтому старается доказать его значительность. Как будто перед автором сидит городской интеллигент и говорит: «Ну и что? Изба, корова, лучина, хомут… Это мне не нужно!» И Белов постоянно отвечает своему собеседнику: «Нет, это важно!» Эта своеобразная защитная интонация уже устарела, потому что сегодня интерес к русской старине не нуждается в предварительном оправдании. Я как читатель и так готов читать этот текст. Больше всего мне понравились места, где автор не доказывает, а показывает. Вот, например, показательный отрывок: «Если на улице случалась детская драка и какому-либо мальчишке приходилось спасаться бегством, ему надо было добежать хотя бы до своей бани. На худой конец до амбара. Пыл преследователей сразу ослабевал — так велика и непререкаема защитная сила дома, родного гнезда. Под его сенью преследуемый обретал уверенность в своих силах. Преследователь терял агрессивность, как только ступал в чужие пределы». Автор будто не доверяет читателю, его интуиции. Обязательно нужно разъяснить сильную сценку, да ещё и чужеродными словами. Возникают вопросы и к редактуре книги. Хороший редактор не обязан вычёркивать мысль автора. Но он обязан задавать неудобные вопросы, вроде таких: «Что вы имеете в виду под красотой в растворённом состоянии?» «Вы пишете «всегда». Вы уверены, что всегда?» Хороший редактор заставляет автора не отказаться от мысли, а додумать её. Из Василия Белова не получилось «пророка русскости». Впрочем, ему и не следовало бы им становиться. Достоинство «Лада» – это свидетельство человека, помнящего этот мир, а не философская система. Василий Белов не создал цельной интерпретации крестьянского мира, но сохранил его вещи, запахи, звуки, слова. Всякий раз, когда он перестаёт объяснять этот мир, а позволяет ему говорить самому, в книге проступает настоящая литература. |
||||
| Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-" |
||||
|
|
||||
Наш канал на Дзен |
||||
|
|
||||