В этом году известный русский прозаик, председатель Саратовского регионального отделения СП России, главный редактор журнала «Литературный Саратов» Владимир Гурьянов отметил свое 80-летие!
Секретариат правления Союза писателей России и редакция "Российского писателя" от всей души поздравляют Владимира Григорьевича с юбилеем!
Желаем здоровья, радости и новых творческих свершений!

Владимир ГУРЬЯНОВ (Саратов)

И ДАЛ БОГ СИЛЫ

(Повесть)

Посвящается
Токареву Андрею Васильевичу –
советскому солдату –
победителю, русскому мужику,
кузнецу из села Озёрки колхоза «Россия»
Петровского района Саратовской области

От автора

В молодые годы я работал в районной газете. Много и охотно писал о деревенских людях. Видимо, кое­что получалось, потому как редактор поддерживал моё стремление, за что я бесконечно благодарен ему.

C особым желанием писал о фронтовиках. Хотелось больше узнать о войне не понаслышке, не по книгам, а от самих участников боевых действий. Узнать, как вел себя и что чувствовал человек в минуты смертельной опасности. Писал, осознавая, что с каждым годом фронтовиков становится все меньше.

…В тот далекий зимний вечер меня поразила и взволновала судьба простого солдата и труженика, его человеческая трагедия и сила духа, верность его жены и жестокость людской молвы. Всё это спустя десятилетия и легло в основу художественной повести «И дал Бог силы».

 

Часть первая

1.

Помнится, стоял морозный февраль. Низкое затуманенное солнце висело над глубокими снегами, а ветер старательно нес густую бесконечную поземку, выравнивая поля, засыпал овраги и балки. Зима поднатужилась и решила еще раз показать свою лютость, загнать под крышу все живое.

В такую погоду мы выехали из Петровска в Большие Озёрки на старом управленческом «газике». В другое время поездку наверняка бы отменили. Но колхоз остался единственным хозяйством, где не была проведена аттестация механизаторов на классность, а через день необходимо было отчитаться о завершении работы в область. Поэтому главный инженер Ефим Иванович Костров, мужик волевой и инициативный, а также инженер по технике безопасности Василий Кириллович Суханец, не колеблясь, отправились в сорокакилометровый путь.

Меня же редактор послал собрать данные для корреспонденции об учебе механизаторов и взять еще парочку зарисовок «на своё усмотрение». В то время у нас в редакции был негласный закон: «Без полосы не возвращайся». То есть из каждой поездки надо было привезти материал на целую газетную страницу. Конечно, это мешало нам писать глубоко и основательно, но работа была захватывающая, интересная, дающая массу свежих фактов и сведений.

…Мастерская встретила нас запахами солярки, масла, напористым шипением газосварки и веселым перестуком металла. Иногда ровно урчал электротельфер, перетаскивая или приподнимая тяжелые детали тракторов. Из боковой комнаты вырывались ослепительные всполохи электросварки. В просторном помещении среди разобранных и неподвижных машин отчетливо разносились голоса механизаторов. В мастерской своим чередом шел обычный рабочий день.

Нас ждали. Председатель колхоза, лобастый и неразговорчивый мужик, крепко пожал нам руки и коротко сказал:

— Пойдемте наверх. Там все собрались.

С Борисом Александровичем Видинеевым я встречался не раз. И всегда после этих встреч чувствовал неудовлетворенность. Не находили мы общего языка. Замкнут был председатель и очень осторожен в суждениях. Мне же по молодости лет хотелось поспорить, излить душу, прямо высказать свои мысли по колхозным и рабочим делам. Я и пытался это делать. Но председатель с затаенной усмешкой в холодных бледно­синих глазах прерывал меня и спрашивал: «По какому делу приехал, молодой человек?» Вот и весь разговор. Помню, как­то высказался вслух: «За что этого нелюдима уважают и беспрекословно слушаются колхозники?». На это тут же получил отповедь от рядового скотника, который, несмотря на мой фотоаппарат и модную в ту пору шапку с козырьком, урезонил:

— Ты, парень, нашего председателя не тронь. Мы с ним колхоз из ямы на большую дорогу вытащили. Что до характера — так он у каждого свой. Посуди, скукота­то какая была, если бы мы все на одну колодку были сделаны.

Председатель колхоза представил нас собравшимся механизаторам как членов аттестационной комиссии и пригласил сесть за стол, на котором минуту назад азартно стучали в домино молодые механизаторы. «Убери», — коротко бросил председатель, и молодой парень проворно сгреб костяшки в свою шапку.

В низкой обшарпанной комнате было прохладно и накурено.

Главный инженер коротко и ясно объяснил суть предстоящей аттестации и приступил к делу. Аттестация состояла их двух частей: теоретической и практической.

Для оценки теоретических знаний на стенах были развешены плакаты и таблицы. Раздали вопросы. А спустя время Костров спросил, кто желает отвечать первым. Таких не оказалось. Под взглядом главного инженера опускали головы даже бывалые механизаторы. Поди, ответь­ка первым, коль сам главный инженер спрашивать будет. В грязь лицом кому хочется ударить? А тут еще слово­то какое придумали: «аттестация». Оторопь и взяла мужиков. Но один человек ни голову не опустил, ни глаз не отвел. Сидел прямо, откинувшись к стене, и угрюмо смотрел поверх товарищей. Присмотревшись, я сделал неожиданный для себя, но оказавшийся точным вывод: как сильно похож этот человек на узника фашистских концлагерей. Лицо его было сухое, изможденное, с заостренным подбородком. От висков, где кудрявились седовато­рыжие волосы, мимо плотно сжатых бесцветных губ до подбородка — через все лицо пролегли глубокие скорбные морщины. И взгляд. Тяжелый, измученный, придавленный, будто остекленевший, однако решительный и упрямый. Когда он чуть повернулся влево, я увидел на правом виске бледно­розовый шрам.

Молчание прервал председатель. Он тяжело опустил на стол мощную руку и сказал неожиданно мягко и доверительно:

— Смелее, смелее, мужики. Неделями не спали — хлеб убирали, зябь пахали — тоже неделями не спали. Не оробели, справились. А тут чего опасаетесь? Ведь готовились же!

Отлегло от души у механизаторов. Повеселели, заулыбались. Под это оживление председатель и позвал:

— Тимофей Егорыч, а ну­ка давай сюда, сейчас посмотрим, кто технику лучше знает, мы или они?

Я ожидал, что поднимется кто­то из молодых, но встал неожиданно тот, с изможденным лицом узника, и спокойно прошел к столу. Пока он объяснял, правда, не совсем гладко, устройство топливной аппаратуры, я рассмотрел его внимательнее. Черты, которые поразили раньше, вблизи были обозначены еще четче. Он был небольшого роста и очень худ. Худобу подчеркивал острый кадык, который при разговоре ходил над воротником замасленной до блеска телогрейки. Однако чувствовалось, что жизненные силы в изможденном человеке не иссякли. Отвечал он не всегда впопад, но напористо, запальчиво, а под конец ответа вообще весело получилось.

— Кем работаешь? — спросил Костров.

— Всю жизнь трактористом, а зимой в кузне.

— Кузнец, значит?

— Да.

— А какими мерительными инструментами пользуешься?

— А зачем они мне?

— Как зачем? Чтоб точно всё было, чтоб поковку не запороть.

— А мы на глазок с Павлухой сделаем.

— Ну­у, — протянул Костров, — вы так с Павлухой накуете, что всем колхозом не раскуешь.

— А давай на испыток! — запальчиво сказал кузнец.

— А давай! — вскочил с места Костров и протянул руку. — Если скуешь деталь с браком, не видать тебе первого класса, хоть ты и старейший механизатор.

Под всеобщий одобрительный гул ударили по рукам, и кузнец сел на свое место.

Аттестация пошла веселее. Участники уже не делились на начальство и неначальство. Сидели и разговаривали на равных заинтересованные в общем деле люди. Когда вопрос был трудный, истину искали сообща. Помню, удивило то, что председатель, никогда не работавший на тракторе, хорошо разбирается в технике, грамотно подсказывает механизаторам. Костров тоже удивился этому и был доволен. Один раз даже сказал в шутку: «Смотри, Борис Александрович, поставлю за подсказки в угол».

В ответ председатель озорно подмигнул смеющимся мужикам. Этот с виду неулыбчивый, молчаливый, сдержанный человек — первый товарищ и советчик для мужиков. Он хоть и сверху, а все равно среди них, заодно с ними. Да и очень мне понравилось, как подбадривал он механизаторов, каким добрым светом и участием сияли его глаза в разговоре с колхозниками. Уважал он их сильно и стоял за них горой.

2.

Получив практические задания, по громыхающей железной лестнице все спустились в цех. Получил задание и кузнец Краснов — такая была у него фамилия. Тимофею Егоровичу предстояло отковать кольцо для катка ходовой части гусеничного трактора. Костров напомнил об уговоре, на что кузнец вскинул голову и пожал плечами: мол, какой разговор.

Надо сказать, к кузнецам и плотникам я с детства неравнодушен. И не случайно. В послевоенном селе это были первые люди, крайне необходимые как в колхозе, так и в личном хозяйстве. Это сейчас иди в хозмаг и выбирай на вкус любую нужную в хозяйстве вещь. А тогда всё — от сковородника до маленькой детали к трофейному мотоциклу — делал кузнец. Ну, а мы, ребятишки, народ любопытный, так и вились около наполовину утонувшей в земле и заросшей сверху лебедой кузницы.

Поэтому, походив с Костровым по цеху, я отстал от комиссии и пошел в боковушку, откуда сладко тянуло горящим углем и раскаленным железом. А вскоре незаметно­незаметно почти все мужики собрались в кузнице. Из любопытства, чем спор закончится. Расселись кто на чем, задымили самокрутками, дешевыми сигаретами.

— Смотри, Тимоха, не подкачай! — подзадорил один из них.

— А то баба из дома выгонит.

Все засмеялись, за исключением кузнеца. Скинув фуфайку, он колдовал у горна. Рядом с наковальней, слегка облокотившись на черен кувалды, стоял и по­детски улыбался могучий глухонемой молотобоец Павлуха. Его здоровое, налитое молодой кровью лицо явно выражало удовольствие от внимания, которое им нынче оказывали.

В горне ярко горел уголь. Не меха, как раньше, а мощный вентилятор гнал кислород и давал жизнь горну. Кузнец большими клещами выхватил из самого пекла раскаленную добела полосу металла, положил на наковальню и слегка пристукнул молотком. И вмиг многокилограммовая кувалда легко взлетела вверх и ухнула по металлу. Брызнули искры. Снова удар. Еще, еще. Мнется, приобретая нужную форму, железо.

Кузнецы работали сноровисто, увлеченно, понимая друг друга по каким­то своим жестам, взглядам, по форме и цвету металла.

Вскоре полоса нужной длины и толщины была откована. Предстояло самое главное — согнуть ее в кольцо и сварить концы кузнечной сваркой. Снова раскалили металл добела. Теперь Павлуха точно и осторожно орудовал небольшой кувалдочкой. Кузнечный молоток играл в руках у Краснова, выбивая на наковальне веселую перезвонную песню. Неподвижное лицо его оживилось, отмякло, на щеках проступил легкий румянец. От горячего дела и раскаленного железа на лбу выступили капельки пота, глаза с прищуром неотрывно следили за металлом. Примерил кольцо на образец и снова сунул несоединенные концы в горн. Теперь осталось накрепко заварить их.

Всё! Кольцо, коротко прошипев в ванне с водой, легло на наковальню рядом с образцом. Костров взял в руки деталь, придирчиво осмотрел. Мужики, сгрудившись вокруг, молча ждали конца спора. Костров не торопился. Сверил кольцо с образцом, даже по весу их прикинул, затем выверил окружность циркулем.

Краснов в оценке своей работы не участвовал. Он молча стоял в стороне и вытирал тыльной стороной ладони капли пота со лба. Лицо его, оживившееся в деле, снова закаменело. Только Павлуха стоял рядом с Костровым и внимательно следил за руками главного инженера, за выражением его лица и движением губ.

Наконец Костров коротко сказал: «Добротная работа». Мужики одобрительно загудели. Но Костров, продолжая вертеть кольцо, добавил: «Только, кажется, сварка слабовата. Не растянет его?» Здесь Павлуха, поняв, в чем сомневается начальник, не выдержал, выхватил кольцо, зажал его кузнечными клещами и рассерженно промычал, показывая на наковальню: мол, подержи­ка. Костров усмехнулся, взял клещи. На этот раз кувалда Павлухи так жахнула по наковальне, что мужики невольно зажмурились. Кольцо сплюснулось в восьмерку, но концы не разошлись, сварка выдержала. Довольно улыбаясь щербатым ртом, Павлуха что­то промычал в сторону Краснова, поднял почерневший от металла большой палец.

Председатель коротко подытожил:

— Плохого кузнеца мужики давно бы выгнали. Проиграл ты, Ефим Иваныч. Ставь первый класс.

— Егорыч! — в шутку крикнул кто­то, — беги за пузырьком. Твоя взяла! Видать, ты здорово бабу­то свою боишься. Не подкачал. Проспорил бы первый класс, она устроила бы «молотобойню».

Для подведения итогов аттестации снова собрались наверху. За окном уже спускался недолгий зимний вечер, покрылись синевой глубокие снега. По ним продолжал разгуливать ветер. Временами он тоненько и заунывно посвистывал за окном, а то вдруг налетал на мастерскую всей грудью и тяжело вздыхал, отступая в морозную, заснеженную степь.

Костров подвел итоги, сказал кому и какой класс присвоен. Возражений не было. Только по Павлухе­молотобойцу мужики выразили несогласие. Он хоть и не кончал никаких курсов, но в железках толк знает и на тракторе при необходимости управляется не хуже опытного механизатора. Так что от аттестации его никак отстранять нельзя. И заключили: «Дать Павлухе второй класс». Молчавший до этого Костров усмехнулся и спросил:

— Кто здесь классность присваивает? Вы или члены комиссии?

Мужики поумолкли.

— Какой разговор? Конечно, вы, — раздался глухой голос кузнеца. — Только и нас не надо отпихивать. Нам виднее, кто на что горазд. Лучше у меня один разряд отнимите, а ему отдайте. Павлуха — работник золотой.

Под возгласы одобрения Павлухе записали второй класс.

— Какие еще есть вопросы, товарищи? Давайте. Не так часто собираемся вместе. В поле­то много не поговоришь, работать надо. Есть у кого что? — спросил Костров.

Председатель, взглянув на переговаривающихся механизаторов, поддержал главного инженера:

— Давайте начистоту, мужики. Чего тут греха таить, порой так обложите районную инженерную службу, что уши вянут от мата. Вот и выясняйте отношения. Может, район­то не виноват. А, Тимофей Егорыч? Ты вот на колхозном собрании про рационализацию спрашивал, — обратился он к кузнецу.

Краснов встал, потоптался и, решительно рубанув рукой, заговорил быстро и запальчиво:

— Ты зря меня, председатель, подталкиваешь. Знаешь, и сам не смолчу. Да и в твой огород заеду. Я вот тринадцать лет на своем «ДТ» без капитального ремонта работаю. Выработка — не хуже других. Слышал я, за экономию на ремонте премии дают. А у нас нет. Зашел как­то в правление в бухгалтерию спросить, сколько я накопил денег для колхоза. Ни хрена никто не знает. Сидят все расфуфыренные, душистые и шикают на меня: чего, мол, тебе надо, у нас своих дел полно. Пришел домой, а баба подозрительно косится на меня и спрашивает: «Ты у кого это был? От тебя духами несет».

Мужики засмеялись и закивали в знак согласия.

— Много их там сидит, — продолжал кузнец, — человек двенадцать. И бухгалтер, и экономисты, и счетоводы всякие. И чего они считают и экономят в кабинетах­то? Здесь вот надо считать, в мастерской. А они суды и дороги не знают. Боятся толстые задницы растрясти.

— Полегче, Тимофей Егорыч, — тихонько попросил председатель.

— Да уж легче некуда, — отрезал кузнец. — Ты послушай, что люди толкуют: в правлении народу стало больше, чем людей на току в уборочную. Да ладно бы прок был, а то вся работа, что руку за получкой тянуть.

— Эти вопросы на колхозном собрании или на правлении надо ставить, — недовольно и громко проговорил заведующий мастерской. — А здесь…

— Нет! — твердо прервал его председатель. — Дельные мысли — они всегда вовремя. Слушаем тебя, Тимофей Егорыч.

— Да я уж выговорился, считай, — поспокойнее ответил кузнец. — Вот только за умельцев наших скажу и всё. Каждый год у нас кто­нибудь такую штуковину сделает, что работа сподручнее идет. Прошлым летом прислали на уборку большие машины, а они ни под один подъемник не подходят. Бабенки полдня вручную одну такую громадину разгружали. Простаивали комбайны, уборка не клеилась. И совсем бы расклеилась, если бы Павлуха не придумал самодельный подъемник.

Из соседних колхозов приезжали инженеры перенимать его выдумку. Денег колхозных сэкономил! А ему ни награды, ни слова доброго. А у вас, Ефим Иваныч, есть специальное общество, чтобы следить за этими делами. Да, кажись, оно так же, как наша бухгалтерия, работает.  

Костров крякнул и потёр руки.

Потом слово поочередно брали председатель и главный инженер. Оба согласились с критикой и поддержали кузнеца. Затем говорили, что ремонт надо вести быстрее, что бороны не отлажены, а к сеялкам и вовсе никто не подходил. А весна — она, сколько мороз ни жми, свое возьмет. Мужики жаловались на нехватку запчастей, на некачественный и несвоевременный ремонт двигателей в обменном пункте. Но соглашались: помощь помощью, а сеять и убирать хлеб им и никому другому.

* * *

Мы решили заночевать в Озерках. Рисковать не стали. В такую темень и с трактором нетрудно сбиться с пути — увязнуть в придорожной балке. К тому же начал падать снег. В ночной тьме рождалась метель.

Председатель позвонил в колхозную гостиницу (так громко называли небольшую комнату с четырьмя койками в правлении колхоза).

— У меня поужинаете, а спать туда пойдете. В моем доме места вам не хватит, — распорядился председатель.

Я отказался от предложения и по обыкновению попросился устроить на ночлег к какому­нибудь интересному мужику. По своему небольшому опыту знал, что после бесед в домашней обстановке, не второпях, не наскоком, рассказы о людях получались теплые, задушевные и жизненные.

Председатель подумал и сказал:

— Вот к Тимофею Егорычу и сходи. Только знаешь что, молодой человек, если сумеешь разговориться с ним и будешь писать в газету, всё хорошо продумай. Не рань его ненароком. У него и так ран на теле и в душе на десятерых хватит.

 — Кстати, — вмешался в разговор Костров, — интересный у вас этот кузнец, башка у него варит. Смотрю, и колхозники к нему прислушиваются. Я бы на твоем месте, Борис Александрович, его в Совет или в профком выдвинул.

— Не раз пытался, — ответил председатель, — ни в какую.

И, помолчав, добавил:

— Война человека искалечила. Уверен, не она бы — так и работал бы я сейчас директором в школе, возился с ребятишками. А колхоз возглавлял бы он, Тимофей Егорович. Это точно. Справедливый мужик. Во всем первый. Его и зовут у нас Тимофеем Первым.

3.

Тимофей Егорыч, несмотря на поздний час, был в кузнице. Прибирал инструмент, подметал полы, заготавливал уголь на завтрашний день.

— Егорыч, постояльца на ночь не возьмешь? — спросил председатель.

Кузнец высыпал принесенный с мороза уголь в ящик, что стоял рядом с горном, взглянул на меня и просто сказал:

— Отчего не взять, места в избе много. Пару ведер еще принесу — и пойдем.

И я остался наедине с кузнецом. Вызвался помочь ему, но тот отказался: нечего мазаться из­за ерунды. Оглядев кузницу хозяйским взглядом, закрыл дверь на замок и сказал мне:

— Опускай уши. Там такое поднялось — сразу голову надует.

Последовал его совету и завязал уши шапки на подбородке. Стукнула дверь мастерской, и мы ступили в стонущую темь. Ни огонька, хотя рядом село. Свет электрических ламп терялся в снежной круговерти. Ветер то подталкивал в спину, то хлестал в лицо колючим снегом.

— Держись за мной! — прокричал в ухо кузнец и уверенно пошел вперед.

Чтобы не потеряться в пурге и не уйти в поле (таких случаев было немало, и далеко не все они кончались благополучно), я шел вплотную за кузнецом, часто натыкаясь на его спину. Так мы и шли минут двадцать. Лицо привыкло к ветру и снегу, тело от ходьбы разгорячилось.

Наконец мутно засветились окна домов. Тимофей Егорович остановился и крикнул в ухо, силясь перекрыть вой пурги:

— Ты водку­то маненько пьешь? Может, возьмем четвертушку? А?

И не дожидаясь ответа, решил самостоятельно:

— Возьмем. Ишь как тебя скрючило.

Через несколько минут он вернулся из магазина и показал полулитровую бутылку:

— Вот жизнь пошла — четвертушку не купишь. Там около Варьки­продавщицы парни толкутся. На смех меня подняли. Ты, говорят, дядь Тимоха, будто не в наш век живешь: четверками давно уже никто не пьет, их даже выпускать перестали. Бери сразу литр — самый раз вам с тетей Груней будет. Зубоскалы этакие…

Вскоре мы свернули в темный переулок, помесили глубокий скрипучий снег и вышли на соседнюю улицу. Налево пятый дом — Красновых. Два окна на улицу и три — в сад. Все светились. На одном из окон, что выходит на улицу, голубенькая занавеска была отдернута.

— Меня ждет, — с довольной интонацией сказал кузнец. — Смотри — все фары включила. В пургу или осеннюю слякоть — всегда так. Ну, входи, парень, старуха у меня до гостей — что до меду. И поговорить охоча, а пуще послушать. Ты ей в гостинец будешь.

Аграфена Федотовна, женщина лет пятидесяти пяти, крепкая, ширококостная, с сильными сухими руками, стушевалась, когда узнала, что привел муж ночевать человека из района, а потом засуетилась. Сменила старый залатанный передник на новый, в мелкий горошек по темно­зеленому, повязала свежий коленкоровый платок — и сразу помолодела, зарумянилась с лица.

Пока хозяйка гремела в печи ухватом, Тимофей Егорыч провел меня в переднюю комнату и усадил на диван, покрытый голубым плюшем. В комнате было чисто и уютно. На стенах в темных рамках висели фотографии, а по бокам их — бумажные цветы.

Равномерно и убаюкивающе тикали ходики. Во всем чувствовался раз и навсегда сложившийся порядок.

— Ужинать пойдемте, — позвала Аграфена Федоровна.

Тимофей Егорович достал из комода три граненых стакана и усмехнулся: «Удобная посуда. Хошь помалу, хошь всклень — всё годится».

 Аграфена Федотовна поставила передо мной большую эмалированную миску со щами и подала деревянную ложку. Хозяин налил по стаканам.

— Ну, — сказал он, — за встречу да знакомство. Быть добру! — и залпом выпил.

Аграфена Федотовна глотнула из стакана, закашлялась, прикрыла рот кончиком платка и выбежала с кухни. По всему видно, в этом деле она была не мастерица.

— В жизни не видел ее навеселе. Это она ради гостя.

А так — трезвенница. Ты женат? Следи за бабой. А то они нонче хлеще мужиков заливают. А баба пьет — гиблое дело.

И надолго замолк, степенно и старательно работая ложкой.

— А вы, значит, из району? — с любопытством разглядывая меня, спросила хозяйка.

Надо сказать, от природы я не больно говорливый.

А здесь, видимо, водка подсобила. Словом, получился у нас с хозяйкой обоюдно заинтересованный разговор. За каких­нибудь полчаса она у меня такое интервью взяла, что знала обо мне все.

Даже моя родная тетка оказалась ей знакома — были когда­то вместе на слете доярок. Тут уж я и вовсе своим человеком в доме стал. И хозяин, гляжу, отмяк от нашего разговора, потеплел взором.

— Смотри, мать. Совсем как Мишка наш. Душа­то нараспашку, без утайки все. Ох, и трудно вам в жизни будет. Ну, ничего, это не в укор человеку, — вошел в разговор Тимофей Егорович, снова наливая стаканы.

Аграфена Федотовна сразу умолкла. По­видимому, в доме привыкли слушать хозяина не перебивая.

— За первый класс? — поднял я стакан.

Кузнец был польщен. Он повернул свою крупную с широкой лысиной голову к жене и довольно сказал:

— Мне сегодня первый класс присудили, мать. Экзамены сдавал начальству. Теперь прибавка к получке будет. Мишке побольше высылать сможем. — И пояснил мне: — На последнем курсе он у нас, инженером в колхозе будет.

Вспомнив аттестацию, я с нескрываемым любопытством спросил у кузнеца, как он сумел кольцо отковать без всякой мерки. И в кон попал своим вопросом, польстил снова мастеру. Рассмеялся он, оживился еще больше, другим человеком представился мне и ответил:

— Да я бы это кольцо с закрытыми глазами отковал.

Тут, чую, разговор хороший может получиться. Спрашиваю снова, просто, по­деревенски:

— Дядь Тимофей, а почему тебя Тимофеем Первым кличут?

— Кто сказал?

— Председатель.

Кузнец подумал немного и ответил:

— Это он из уважения так назвал. А по­уличному Тимоха я, Тимоха Рыжий. — И спросил: — А еще ничего не говорил председатель.

— Нет, — отвечаю.

Снова посуровел лицом хозяин, глотнул из стакана, закусил квашеной капустой и тяжело вздохнул:

— Было у меня еще одно прозвище… Не дай Бог никому такого. Насилу оторвал от себя. Считай, с мясом отодрал.

— Расскажи, дядь Тимош, а? — прошу я.

Он долго и серьезно рассматривает меня в упор, потом по­отечески улыбается и говорит:

— Ну, чисто Мишка. С полстакана, как красна девка сидит, аж уши загорелись.

 Знать, крепко любит сына Мишку суровый кузнец.

 Когда Тимофей Егорович, лихо пыхнув самокруткой, изготовился вести рассказ, жена тихонько и ласково, но встревоженно спросила:

— Можа, не надо, Тимонь, себя бередить­то?

— Не бойся, мать, давно отошло­отболело. А человек из газеты, может, и скажет правду про Тимоху Рыжего. Как его жизнь крутила­мутузила, как люди от него отворачивались и руки никто не подавал…

По тому, как были сказаны эти слова, как сузились глаза, каким сурово­сосредоточенным стало лицо, понял я, что ничего не отошло и не отболело у этого человека. Продолжает он страдать от какой­то давней душевной раны.

Тут сказ о Тимохе Рыжем и начинается. Послушайте его, други мои, это вам не хренотень с телевизора.

4.

Жил когда­то на их улице, тихой и заросшей вишневником, безногий сапожник Кондрат. Мастер по этой части — хоть куда. И совестливый. Никогда лишнего не заламывал за работу. Наоборот, иногда, словно испытывая человека, говорил беззаботно: «А сколько положишь — с того и будет». Если заказчик называл слишком большую по понятию сапожника цену, сердито сосал неразлучную трубку и бурчал: «Ишь куды хватил… Больно хлеб легко жевать буду». Работу же любую делал одинаково справно: хоть заплатку маленькую пришивал, хоть тачал хромовые сапоги со скрипом или валял чесанки озерским невестам. В уважении был безногий Кондрат.

Любил он перво­наперво свою трубку курить, а еще возиться с деревенскими ребятишками. Своих детишек у него не было. До империалистической не успел обзавестись по молодости, а потом, оставив в полевых госпиталях обе ноги, издробленные по колено железом, не выходило у них с женой насчет продолжения рода. Вот и тянулся Кондрат к детворе. А ребятишки, чуя доброту и ласку, так и вились у Кондратова дома. Да надо сказать, и затейник был сапожник по части ребячьих забав. То пушку им из бревна смастерит, большую, на колесах, то расскажет, как был наводчиком и с одного выстрела разнес германский пулемет, то затеет среди ребят борьбу и сам же судит, чтобы все по правилам было, честно. 

Особенно нравилось ему устраивать бега наперегонки.

Соберутся ребятишки под горой, у старого тополя, и ждут, когда Кондрат команду даст. Тот поднимет руку и, резко опустив ее, кричит задорно: «Пли!». И бегут пацаны, напрягая всю силу. Нелегко бежать в гору по песку, что намыли прошедшие ливни. Поэтому кто младше и послабее — отставали, прибегали запыхавшиеся, красные и смущенные. Кондрат всегда подбадривал их: «Вот самые молодцы. Севодня уже меньше отстали. Самые молодцы!».

Первыми же обычно добегали до Кондрата огненно­рыжий широкогрудый крепыш Тимошка Краснов и заносчивый рослый Витька Бугров. Витька был на год старше Тимошки, а потому считал, что бегает всех быстрее. Тимошка не соглашался. Спор разрешил Кондрат. Он назначил на вечер испытание: бегать от тополя до трех раз — кто больше прибежит первым, тот и лучший.

Весь день под жарким солнцем у пруда только и разговоров было, что о Тимошке и Витьке. Разделились на два лагеря — одни за Тимошку, другие за Витьку. А вечером все ребятишки большого села собрались на горе. Из домов вышли даже парни и взрослые мужики: полюбопытствовать, чья возьмет. Сила и ловкость испокон веков вызывала у деревенского человека восхищение.

Кондрат по случаю такого сбора надел новую черную рубашку­косоворотку и снял кожаный передник. Похоже, на душе у него был праздник. Он с особым смаком сосал трубку и ласково глядел на шумящих ребятишек. Даже жена Кондрата, тихая неразговорчивая женщина, вечно занятая хозяйством, вышла ко двору посмотреть испытание. 

Солнце уже спускалось к лесу, и жар заметно ослаб, а с низин и оврагов потянуло вечерней прохладой. Кондрат торопился. Испытания надо провести до того, как пригонят с лугов скотину: встречать и загонять коров и овец в хлева было обязанностью большинства мальчишек.

Сначала Кондрат устроил общие испытания. Эх, и весел, и шумен же был этот бег босоногих и почерневших от загара мальчишек! Запыхавшиеся, с сияющими глазами, они рассказывали друг другу, кто, как и кого обогнал. Но вот Кондрат поднял руку с дымящейся трубкой, и все затихли. Начиналось главное испытание. «Пли!» — прозвучала команда, и два паренька сорвались с места.

Витька бежал, как молодой конек, играючи и свободно, Тимошка, наклонив вперед свою огненно­рыжую голову, яростно работал руками и ногами, шумно выдыхая воздух. На подъеме он не заметил промоину и споткнулся. Витька шага на три перегнал его. «Ура! — кричали сторонники Витьки. — Наша взяла!»

Вспотевшей рукой Кондрат приглаживал поседевшие волосы и говорил: «Сделайте передых, пацаны. Подряд сразу не можно, запалитесь».

Второй раз победил Тимошка. На целых четыре шага победил. Здесь уж не было конца восторгу Тимошкиных сторонников. Они бросались незрелыми дикими яблоками, что обильно родились в окрестных лесах, и кричали: «Что? Взяла ваша? Держи карман шире! Слабо супротив Тимошки. Сла­боо!»

Тимошка, плотно сжав губы, первый пошел под гору к тополю, откуда начинали бег. Темно­синие глаза его зло блестели, походка была решительная и напористая. Казалось, ему было невтерпеж скорее выиграть схватку. Подбежал младший братишка Семка: 

— Тим, Тим! Перегони его, чего он хвалится. Ничего он не быстрее. Ты вон как сильно бежал, ажды песок из­под ног вылетал. Перегони, Тим, чтобы не задавался.

— Перегоню, — сердито пообещал Тимошка.

И перегнал. На самую малость, на полшага каких­то, но был впереди Витьки. Это видели все, и никто не оспаривал Тимошкину победу.

И безногий сапожник Кондрат, заставив Тимошку встать на толстый дубовый пенек, возвестил громко и торжественно: 

— Ты, Тимоха, первый! Валенки тебе бесплатно подошью. 

Так и стал Тимошка Краснов с того дня Тимохой Первым.

5.

Все ладно да складно получалось в жизни у Тимохи Первого. Словно оправдывая свое прозвище, он и впрямь был везде первым. Первым из сверстников закончил семилетку — хорошо шла у него грамота. Дали ему похвальный лист, и старый учитель Тимофей Архипович посоветовал: «Учиться, Тимоша, дальше надо. Голова у тебя светлая».

И пошел Тимофей Первый получать знания дальше, только не в школу, а на курсы трактористов. Это был самый почетный для тогдашней молодежи путь. Да и самый верный, скажу я вам. Сейчас ведь чего: ходят по улицам здоровенные парни, как говорят, кровь с молоком, а делать до двадцати пяти лет ни хрена не умеют.

И ничего. Женятся, детей наплодят. А жить­то чем? Вот и тянут из родителей соки, гнут их в дугу. 

В Тимохино детство по­иному все было. Ребята с малых лет тянулись к ремеслу, к самостоятельной жизни.

А старшие способствовали этому. Умение работать ставилось превыше всего. Оттого крепок душой и телом был сельский человек, что дело для него первей всего в жизни было, не давало негу да лень растить.

Не посидит, бывало, Тимоха на месте. То у мастера что­либо уясняет, то к трактористам убежит помогать в ремонте, то книжки по технике читает. Серьезно учился, а потому вернулся из города в родное село настоящим механизатором. Старые трактористы даже пошумели меж собой из­за права взять Тимоху в помощники. Чтобы не обидеть их, а Тимоха сильно уважал старших, вызвался по очереди быть у них помощником. На это мужики рассмеялись и определили к пожилому трактористу Степану Иноземцеву. В последнее время Степан что­то прихварывал, тяжеловато стало ему. Так Тимоха и поможет — рассудили мужики. К тому же Степан земли колхозные знал и как хлеб растить представление имел. Подучит Тимоху.

Хорошо, когда человека на ноги всем селом ставили. Не было на улице чужого ребятенка без присмотра. Коль отец или мать недоглядят что, так сосед или просто односельчанин подможет. Бывало, и штаны кой­кому спустит чужой дядька и всыплет по мягкому месту. И упаси Господи пожаловаться родному тятьке — еще добавит, да похлеще.

Года через полтора схоронили Степана Иноземцева. Пересилила все­таки его болезнь. А трактор отдали Тимохе. Он и до этого пропадал в поле да мастерской, а как в полные трактористы произвели — дневать и ночевать стал там. Горяч до дела был, ненасытный в работе. Как самого молодого, его на дальние поля посылали. Коль сломается техника — добежит до мастерской, у Тимохи ноги молодые да резвые, так рассуждали. А он и рад. День пашет да ночь прихватит, ночь пашет — да день урвет. Когда и спал только? Сила гуляла в нем молодая, чувствовал он ее, и весело становилось от этого.

Бригадир не нахвалится, с языка не спускает: Тимоха да Тимоха Первый. Таких бы молодцов с десяток — мигом землицу образили, обиходили, и сыпанула бы она хлебушком. Ее, землю­то, ласкать да холить умеючи надо, а не так, как сейчас: кое­как накромсаем да наспех разбросаем. И выходит: земли много, а толку мало.

А втайне бригадир думал: вот и заменщик для меня растет. Не смотри, что молод, а считай, первое слово имеет по железкам. Другие, глядишь, спорят с ним, но все равно выходит по­тимохиному. Голова!

* * *

Как­то раз прислала мать на дальнюю загонку обед со счетоводом Нюркой. Было жарко и безветренно. Над трактором клубилась пыль, покрывая густым слоем

и технику, и тракториста. Пот крупными каплями стекал из­под кепки и скатывался по замасленным штанам на пышущее жаром железо.

— Трактористик, маманька обедать велела, — весело крикнула Нюрка, поровнявшись с Тимохой, и показала белый узелок.

Нюрка была лет на пять постарше Тимохи. Озорная и языкастая, она часто задирала парня, злила и вводила в краску своими шутками. Но характер у Нюрки был безобидный, легкий. Вскоре, как правило, Тимоха отходил, и они дурачились уже вместе.

Нюрка остановила лошадь, слезла с телеги и замотала на оглобле покороче вожжи — чтоб не убежала ненароком. Открыла квадратную крышку в пристроенной в телеге бочке с водой, зачерпнула большой жестяной кружкой.

— Давай полью, а то одни глаза да зубы остались, как запылился. Сымай рубаху, охолонись немного.

Тимоха бросил на землю кепку­семиклинку, стянул прилипшую к потному телу рубаху и подставил под кружку широкие ладони. Нюрка щедро поливала прохладной водой Тимохину шею, спину и любовалась густыми темно­медными кудрями, крупными кольцами спускавшимися до плеч, крепкими выпуклыми мышцами Тимохиного тела. А когда он вытерся чистой холстиной и откинул со лба влажные кольца волос, заглянула ему в глаза и удивленно проговорила:

— Тимоньк? Парнем­то каким ты стал. Весь крепкий да огненный. Куда только девки наши смотрят? А, может, ты и ходишь такой чумазый, чтоб не разглядели — то ли Тимоша, то ли дед Троша.

— Нюрк, не задирайся, дай поесть, — смутился под взглядом женщины парень.

— А то что? Отколотишь? — не унималась Нюрка и придвинулась к Тимохе ближе. — Как парней Нагорновских давеча? Тимонь, за что ты их? Из­за девахи, да?

— А что? Говорят? — насторожился Тимоха.

— Говорят! — кивнула Нюрка. — В сельсовет жаловаться на тебя ходили. У Витьки Бугрова все лицо синим заплыло. На работу не пошел…

— Это он споткнулся вчера, — зло усмехнулся Тимоха, запивая масляные блины молоком из глиняного горшка.

Любопытной Нюрке так и не удалось ничего выведать.

* * *

На ночь Тимоха не пошел домой, остался спать в полевой будке. Доел молоко с пшеничным хлебом и завалился на пахнущие соляркой и маслом нары. В поле было темно и тихо. Тимохе не спалось. На душе было спокойно, хотя и говорила Нюрка, что призовут его к ответу в сельсовет за вчерашнюю драку.

Вчера вот так же тихо и тепло было. У клуба звонко играла двухрядка. Песни сменялись танцами или веселой и бойкой пляской. Гулянье было в самом разгаре, когда Тимоха протиснулся к загородке, где стоял со своими дружками Витька Бугров. Остановившись перед ним, спросил срывающимся от волнения голосом:

— Ты зачем врешь?

Витька пренебрежительно мотнул головой и пожал плечами.

— Я о Груне. Ты зачем ее… Врешь ты!

Почувствовав скандал, гулянье притихло.

— Шагал бы ты отсюда, заступник, — угрожающе проговорил Витька. — Ты что, проверял после меня?

Кровь бросилась в голову Тимохи. Крепко сжатым кулаком он что есть мочи ударил Витьку в лицо. Тот, охнув, осел на землю.

— Ой! — крикнула одна из девчат, — дерутся!

Дружки Витьки бросились на Тимоху, кто­то больно ударил под ребра ногой. Это еще крепче разозлило Тимоху. Изловчившись, он двинул под подбородок Терентия Иноземцева и сбил его с ног. Получив мощный удар в грудь, перелетел через загородку второй Витькин дружок, Петька Орлов. Больше никто не осмелился подступиться к Тимохе.

Гулянье расстроилось. Парни разбились на группы, тихонько, выжидающе переговаривались. По деревне стали разноситься голоса: «Петька, домой!», «Ванька, я тебе чего говорю!», «Митрошка, иди сюда!» Как обеспокоенные клушки, матери собирали своих детей. Потому как знали, в драке до беды недалеко.

* * *

Небо над полем очистилось. В раскрытую дверь будки заглянули звезды. Неторопливый ветерок всколыхнул воздух и наполнил все вокруг ночной свежестью. Тимоха ничего не замечал. В его широко открытых глазах стоял тот весенний день, когда они впервые обменялись долгим взглядом, от которого захолонуло в душе у Тимохи.

…Разбрызгивая талый снег, он шел по улице в мастерскую. Дорогу уже развезло. По темным колеям бежали робкие светлые ручейки и, вильнув с дороги в первую попавшуюся низину, прятались под осевшим тяжелым снегом. Пели жаворонки. И Тимофей, задрав голову, искал их в ласкающей голубизне неба.

Вдруг нежный девичий голос пропел сзади:

— Прокати нас, Тимоня, на тракторе. До околицы нас прокати…

Тимоха обернулся — да так и остановился от неожиданности. Перед ним стояла Груня Степченко. В ее больших синих глазах светилось весеннее солнце и искрились первые ручейки, а в глубине играла зовущая улыбка.

А сама вся ядреная, упругая, с высокой грудью, которую не могла скрыть даже коротенькая фуфайка. 

Так и стояли несколько мгновений, глядя друг другу в глаза, смущаясь этого долгого взгляда и не в силах прервать его. Такие дела! Подкараулила их жизнь веселым весенним деньком, свела на талой дороженьке, остановила, позвала. И стоят они ладные, смущенные да молодые и ничего вымолвить не могут. Да и надо ли! Все ясно и без слов, потому как стал огромным и счастливым до самых краев весь мир. Тут уж ничего не поделаешь, тут уж открывай душу и иди, иди навстречу судьбе своей и робеть не мысли — покаешься.

— Так прокатишь, Тимоша? — спросила она вдруг серь­езно.

Кровь радостно загудела по жилам парня, и Тимоха озорно крикнул:

— Прокачу! Прямо сейчас! Подожди тут!

Он лихо прыгнул через ручей, подбежал к бригадирскому дому, у которого стоял запряженный в легкие сани серый жеребец и, отвязав его, в минуту оказался рядом с Груней.

— Садись!

— Ты чего, Тимоша! Заругают ведь… Без спросу… — проговорила Груня.

А сама тем временем забралась в санки и, восхищенно глядя на Тимоху, приговаривала:

— Вот заругают, вот заругают…

— А ну, давай! Э­гей! — хлестнул вожжами и гикнул Тимоха.

 Застоявшийся жеребец, разбрызгивая ручьи и мокрый снег, понесся по деревне.

— Куды! Так твою.., — заорал выбежавший из дома бригадир.

В ответ донеслись только молодецкий покрик да всхрапы взбудораженного жеребца. Унеслись санки и скрылись в поле за бугром, где чернели первые проталины и колыхалось теплое синеватое марево.

Прости их, бригадир! Не остановить тебе их, не урезонить молодость! Пусть мчатся по весне, пусть смеются и задыхаются от вешнего ветра. Жизнь идет! Э­геи­й! Не ругай их, бригадир! Не ругай…

Тимоха улыбался в темноте, вспоминая, как ошалело катались они по улицам села на застоявшемся жеребце, как унеслись к Сухому лесу, где густо пахло оттаявшей корой, как долго и сладко молчали, стоя на малонаезженной лесной дороге…

Домой вернулись уже под вечер. Легкий морозец чуть прихватил талый снег, и он хрустел под полозьями санок.

Бригадир, насупившись, оглядел их, взял коня под уздцы и спросил: «Не загнал?». И, услышав, что Тимоха давал коню отдыхать, тихонько выругался. 

Потом бок о бок они шли синеющей от вечерних сумерек улицей, и ему не хотелось, чтобы дорога кончалась.

Вспомнил Тимоха и то, как еще раньше обменивались короткими взглядами и спешили пройти мимо. Вспомнил, как неприятно и пусто становилось в груди, когда рядом с Груней появлялся на гулянье высокий и плечистый Витька Бугров. А сам никак не мог осмелиться и подойти к девушке. И злился на себя.

Витька Бугров старался удержать Груню. Да куда там! Коль уж сердце девичье сделало выбор, ни силой, ни лаской, ни угрозами не оторвешь его от желанного. Когда Витька понял это, по злобе и ревности сболтнул дружкам: я, мол, свое взял, пусть другие берут…

И пошла темная молва по селу. А село­то не лес, не заблудилась она, окаянная, не пропала без вести, а дошла до Тимохи и каленым железом пырнула его в самое сердце.

В неделю исхудал парень. Жил в поле, не появляясь в селе. Ожесточенно пахал и пахал землю.

6.

А сердце девичье — вещун. Почуяла беду Груня. По взглядам любопытным, по шушуканью за спиной, по кривым усмешкам, по тому, как пропал куда­то друг Тимоша, чего раньше никогда не бывало.

И всколыхнулась ее гордость, и залила девичью грудь обида смертельная, и черным стал для нее белый свет,

а люди — недобрыми. Поняла она, какая молва по селу о ней, — ужаснулась. Заметалось сердечко — места не найдет, не знает, к кому прильнуть­прислониться, где спастись от страшной несправедливости. Рванулась было к матери — да та взглядом подозрительным остановила, не поняла, не успокоила, не утешила. Эх, матушка ты моя родимая! Как же тяжко­то мне! Хоть не живи на этом свете, хоть в омут головой от людских пересудов да усмешек.

Казалось, не было исхода горю девичьему. Да что­то толкнуло в сердце мягко и властно. И молвил будто кто­то всего одно словечко: «Иди». И пошла она в ночь.

В поле. Не боясь ни темени, ни людского глаза, ни разговоров. К Тимоне пошла. К тому, чьего осуждения боялась пуще всего.

В ночи тропинок и дорог не видно. Но, знать, сердце вело. Не заблудилась она среди пашен и дубрав. К полуночи пришла на полевой стан, села обессиленная на порожек будки, и слезы ручьями хлынули из ее глаз.

…С измученной душой Тимоха не спал. Тоска налила голову и тело тяжестью.

Занемог Тимоха от сердечных страданий. Тут и вышла из темноты его любовь и залилась горючими слезами, обняла порывисто и страстно. И вскричала Тимохина душа от боли и любви. Не знал, не ведал он, что делать, как поступить. А она целовала и целовала его, прижимая к горячему телу, а потом тихо и взволнованно прошептала: 

— Ты, Тимоня, будешь первый… Ты…

И возвысилась в радости душа Тимохи, усладилась нежностью необыкновенной, озарилась великим счастьем. И бережно, будто боясь расплескать его, он обнял Груню и выдохнул: 

— Истерзался я, а все одно — не верил…

* * *

Через день Тимоху вызвали в сельсовет. Председатель Совета Лукич, прямой и горячий мужик, бывший чапаевец, покрутил длинный седой ус и коротко бросил: «Выкладывай». Внимательно слушал сбивчивый, но прямодушный Тимохин рассказ, недовольно шевелил усами. Но когда Тимоха назвал причину драки и добавил: «Вот я ему и наподдал», чапаевец рубанул по столу сухой ладонью и сказал: «За дело!». Но спохватился, вспомнив, что он представитель власти, снова нахмурился:

— Ты вот что, Тимоха. Ты мне самосуды не устраивай. У тебя кулачищи­то! Ненароком зашибить можешь. Понял?

— Понял, — угрюмо ответил Тимоха, но вдруг вскипел и, сверкнув глазами, сказал. — Но Витька пусть свои поганые слова назад берет, иначе я ему так наподдам — всю жизнь веселый ходить будет!

— Ты у меня смотри, черт рыжий, — начал Лукич, но Тимоха прервал его.

— А с Груней мы поженимся осенью, Лукич. Я ее перед всей деревней в обиду не дам.

Сказав первый раз о женитьбе, Тимоха покраснел.

А Лукич, удовлетворенно крякнув, поддержал:

— Святое дело, парень, задумал — на семейную жизнь собрался. Держи крепче девку. Она у тебя — не хочешь да взглянешь, кровь с молоком. Только ты… того, кулаками­то больше не махай. Решил жениться — степенись, головой больше думай. В семейном деле голова ой как нужна!

В ту осень бригада, в которой работал Тимоха, удачно отпахалась и отсеялась — первой в колхозе. А потом прошли обильные, еще не холодные дожди. И озимые дали дружные всходы. Под нежарким осенним солнцем поля отчаянно полыхнули густой нежной зеленью. Они резко контрастировали с золотыми красками осеннего леса, с девственной, поблескивающей чернотой добротно вспаханной зябью. Уютом и порядком веяло от ухоженной заботливыми крестьянскими руками земли. Стояла золотая осень. Высоко в небе грустно курлыкали журавли, неторопливо переговариваясь, летели к югу стаи диких гусей. Над селом, словно прощаясь с ним до будущей весны, затеяли кутерьму и гвалт грачи.

В один из таких пригожих дней Тимофей с матерью послали к Груне сватов. И получили согласие. На селе восприняли это событие как само собой разумеющееся. После того памятного разговора в ночном поле, а затем драки с парнями и объяснения у председателя сельского Совета Тимоха и Груня уже ни от кого не скрывали своих отношений, женихались и невестились всласть, позабыв о всем на свете!

Вот жизнь была! Лучистая! Ног под собой не чуяли.

С утра только и думы друг о друге. Вечером до позднего оторваться друг от друга не могли, наговориться вволюшку, намечтаться! Но и житейские дела, само собой, тоже обговаривали. Как же без этого — чай, не малые дети. Тимохе уже двадцать три стукнуло, а Груне вот­вот двадцать сравняется. По возрасту самая пора свое гнездо вить да детишек заводить. Чего тянуть­то?

Тимофей и Груня росли сиротами. Отец Тимофея Егор Краснов был хорошим хозяином. Не богатым, понятно, но хлеб свой всю зиму ели и взаймы не просили. Хотя соседей, кто победнее или хворый был, из беды выручал, давал взаймы хлебушка до будущего урожая. А там, по обстоятельствам, порой и долг не спрашивал, прощал. Но при всем при этом хозяином был расчетливым, копейку уважал и берег. Излишеств не позволял. Выпивал только по престольным праздникам — самую малость, чтоб тяжесть с себя сбросить и на жизнь взглянуть повеселее.

Зимой тоже без дела не сидел. Плел лапти на любой размер и вкус и вез их в Пензу. Часть продавал на ярмарке желающим купить эту легкую, удобную обувь, а оставшуюся продавал по приемлемой цене скупщику. Затем с другими озёрскими мужиками, которые также торговали на ярмарке своим товаром — кто зерном или мукой, кто шерстью и валенками, кто топленым маслом, кто конской сбруей или кузнечными изделиями для домашнего обихода, подряжались на извоз гончарных изделий в Саратов. На каждые сани грузили стог соломы, а его в свою очередь нашпиговывали глиняными горшками, корчагами, мисками, солоничками и т.д. Искусство укладки заключалось в том, чтобы в дороге не разбился ни один предмет. За разбившийся, скажем, горшок или миску сопровождающий обоз приказчик высчитывал из оплаты.

Загрузились — и в путь. А путь по тогдашним временам был неблизкий. Порой от Пензы до Саратова еле­еле за двое суток добирались. Всё мужики на себя принимали: и лютый холод, и пронизывающий до костей ледяной ветер, и пургу, да порой такую, что ни зги не видно, и страшно сбиться с пути, уйти в степь или свалиться в глубокий овраг. Бывало, внезапно наступала оттепель и зачинал хлестать дождь. А к вечеру снова крепчал мороз, и все вокруг покрывалось коркой льда — поля, леса, дорога, люди и лошади. Хорошо у кого тулуп справный — переможет. А у кого только шубенка, да и та старенькая — беда... Такой озноб схватит, что одно спасение — бежать рядом с санями, которые то влево, то вправо раскатываются по обледенелой дороге, грозя угодить на обочину и перевернуться. Словом, от большой нужды терпели эти невзгоды мужики. Бывало, некоторые не выдерживали и застужались до смерти. А их семьи впадали в еще более злую нужду. Таким Егор Краснов по мере возможности помогал в первую очередь. Справедливый был мужик.

Как бы то ни было, а годам к тридцати пяти скопил он деньжонок, купил на них строевого леса и за два года собственноручно срубил рядом со старой избой, вросшей нижними венцами в землю, новый просторный дом о пяти окнах, с высокой тесовой крышей и резным крыльцом на солнечную сторону. По гулкому некрашеному, но тщательно выструганному полу восторженные Тимоха и его младший брательник Семка скакали, как козлята, из одной комнаты в другую и, подпрыгивая, старались выглянуть то в одно, то в другое окошко.

Жить да жить семье в новом доме и радоваться. А не тут­то было. Немец напал на Россию, и произошла империалистическая война. Забрали Егора Краснова на фронт. И сгинул он на том проклятом фронте навсегда. Пришла бумага, что пропал артиллерист Краснов без вести. Стали Тимоха с Семкой сиротами, а маманя Настя вдовой. Ждали, конечно, отца, как не ждать. Ведь не погиб, а пропал без вести. Но и война та кончилась, и новая началась — меж собой, гражданская. А весточку Егор Краснов так и не подал. Только лет пять спустя мать сходила в церкву и первый раз поставила свечку за упокой раба Божьего Егора. Ждали, как не ждать…

А у Груши отец попозже погиб, в гражданскую. Небольшой красный отряд остановился переночевать в лощине где­то под Петровском, в Пензенской области. Белые выследили их, окружили и всех одиннадцать человек изрубили шашками, а затем дико и жестоко глумились над умирающими, отрубая руки, дробя и обезображивая прикладами винтовок челюсти и черепа красноармейцев. Федота Степченко опознали только по крупному родимому пятну на левом плече.

* * *

Видимо, судьба такая: сиротство к сиротству потянулось, чтоб вместе крепче на ногах стоять. Свадьбу сыграли честь по чести. Наварили хлебной браги, мясных щей три ведерных чугуна, пшенной каши с маслом, напекли пирогов с капустой, а также с моркошкой и тыквой, затеяли бочонок кваса на диком терне — на опохмелку, вестимо. Покликали всю родню близкую и дальнюю, подруг и друзей жениха и невесты, соседей — само собой. Много люду собралось, тесновато стало в просторной Тимохиной избе, но места всем хватило, за дверью никто не остался.

Расписывались в сельсовете, куда молодые с родней и дру­зьями­подругами ходили пешком. А когда вернулись, мать Тимохи встретила их на крыльце с иконой и благословила на долгую и счастливую жизнь. Молодых посыпали пшеном, чтоб жизнь была в достатке, ввели в дом и усадили в передний угол! Эх, и хороша же пара! Крепкие, загорелые, со счастливыми глазами, смущенные и зардевшиеся от всеобщего внимания, они были самыми красивыми. И пошла свадебка от всей души. Поздравляли молодых, шутили, смеялись, пели песни, плясали, кричали: «Горько!» Без устали звенела и не давала гостям передыха саратовская гармошка. А когда стемнело, молодых проводили на сеновал, где была застелена широкая постель. На сеновале было темно, густой запах высохшей травы будоражил и кружил голову, белела нетронутая постель...

…Вот деревенские бабы! Им все знать надо, им доказательства подавай. Слухи­то по деревне ходили разные про Груню. Самые любопытные поутру собрались у сеновала и вполголоса переговаривались.

— А ну! Дайте пройти, — сердито скомандовала сваха тетка Васена Ульянова. — Ишь, как мухи на мед, слетелись.

Она открыла дверь сеновала, вошла внутрь и вскоре гордая появилась на пороге и торжественно развернула простыню, которая без слов красноречиво извещала, что невеста была девственницей. А следом с Груней на руках вышел счастливый Тимофей.

Потом их повели в заранее натопленную чисто выскобленную и вымытую баню. Пол предбанника был устлан душистым и мягким луговым сеном, которое еще дышало недавно ушедшим летом. Но верховодили, конечно, как и полагается, знойный горьковатый запах сушеной полыни и зовущий дух березовых веников. Сваха принесла молодым кувшин холодного тернового кваса, тарелку с нарезанными пирогами, а потом вынула из­под фуфайки аккуратно сложенную белоснежную простыню и протянула Груне, которая удивленно спросила:

— А зачем простыня, тетя Васена? Полотенца есть, целых три. Нам хватит.

Сваха лукаво улыбнулась и ответила:

— А затем, что в первые денечки ребятишки уж больно пригожие получаются, а в баньке тем паче.

Невеста смутилась и доверительно сказала свахе:

— Теть Васен, стыдно мне нагишом­то к нему, стыдно…

— Обвыкнешься, милая, обвыкнешься. Девичий стыд — до мужнина порога. А чего стесняться­то? Вон у тебя добра­то в теле скоко! Хушь сзади, хушь спереди, хушь сбоку — все торчмя да круто. Ступай. Вот Тимоха рот­то разинет. Какую кралю захороводил…

Когда сваха ушла, Груня заперла дверь на крючок, глубоко вздохнула, перекрестилась и открыла дверь в парную. Горячий влажный воздух тотчас обнял молодое белое тело невесты. Она зажмурилась и, очутившись в крепких объятиях суженого, тихо рассмеялась — словно горлица проворковала.

Впереди была целая жизнь. Обязательно большая и обязательно счастливая.

7.

Груня была уже на сносях, когда началась война. Тревожно стало на селе. Каждый день мужикам приходили повестки из военкомата о призыве в действующую армию. Группами по пятнадцать­двадцать человек колхозная полуторка отвозила их за двадцать километров в Жерновский военкомат, а оттуда грузили в воинские эшелоны и отправляли в сторону фронта, на пополнение воинских частей. Солдатская судьба разбросала односельчан по всем фронтам — от cевера до юга страны.

Тимоху повестка в первые месяцы войны обходила стороной: как тракторист он подпадал под «бронь». Однако хорошо понимал, что за этой бронью долго не отсидишься, и начал тайком от жены собирать необходимые вещи. Но утайки не вышло. Завидя в руках Тимофея вещевой мешок, Груня осела на лавку и спросила срывающимся от волнения голосом:

— Что, уже? Повестка пришла? У тебя же «бронь»!

 Тимофей успокоил жену, а когда та пришла в себя от испуга, спокойно пояснил:

— Рано или поздно — все равно призовут. Это как пить дать. Давай лучше поморокуем, каки дела в первую очередь сделать, пока я дома. Чтоб тебе полегче было. Сена корове, пожалуй, успею накосить, но телку придется в колхоз сдать. Дров заготовлю поболе, чтоб в тепле зимой были. Дымоход почищу, а то что­то тяга слабоватая стала. Дверь заново утеплю — войлок запас на это дело. Обувка у вас с маманей к зиме есть, правда, задники к чёсанкам подшить надо — но то дело маненькое. Вот картошку бы Бог дал вырыть да в погреб ссыпать — мне бы покойней за вас было.

Груня притянула к себе Тимоху, обняла его голову и со слезами на глазах заговорила:

— Заботушка ты моя, заботушка. Все­то он наперед мне житье облегчить хочет, родимый. А можа, не возьмут на фронт, Тимонь, а? Не всем же воевать. Да и война, калякают, по осени закончится. Разобьют немца без тебя… Пощупай, как он в животе ножками торкает. Скоро уже. И двух недель не прохожу…

Тимоха, ощутив ладонью мягкие толчки, радостно засмеялся:

— Ишь, шустрый какой!

— В тятьку, такой же непоседа, — улыбнулась Груня.

В том, что родится именно сын, они не сомневались.

И сами чувствовали, и сваха тетка Васена говорила, что по всем приметам сходится, что мальчишка будет.

Спорить с женой по поводу конца войны по осени Тимофей не стал. Хорошо бы, конечно. Только уж больно прет немец. Говорят, что бои упорные, а города всё отдают и отдают. Нет, Тимоха, не миновать тебе фронта.

Так рассуждал Тимофей. И главное, у него мысли не возникло, чтобы найти какую­нибудь лазейку, дабы не попасть на фронт, открутиться любым способом, оттянуть этот час. Более того, для себя он уже решил: если до зимы не позовут, пойдет добровольно. Он, Тимоха, никогда за чужие спины не прятался и сейчас прятаться не станет тем более. Кому же, как не молодым мужикам, за страну стоять? Это одно. А второе… Про это второе Тимоха никому не говорил, держал про себя. Да и возникло это чувство не так давно, а если точно сказать — с началом войны. Возникло­то недавно, а засело ой как глубоко и крепко, будто спало­спало в груди да и проснулось ко времени. Не злопамятным был Тимоха, горячим, но отходчивым. А здесь как обожгла его мысль, что он, Тимоха, должен посчитаться с немцем за смерть отца, да так и окостенела в душе. Должен и все тут. Одного очень сильно хотел, всем сердцем хотел — сына дождаться, прижать к груди и передать всю силу свою и нежность, чтобы с легкой душой уйти на фронт.

Судьба не всегда была сурова к Тимохе. На этот раз все получилось, как он желал. В конце июля Груня благополучно разрешилась сыном, которого назвали Мишкой. Тимоха был счастлив. «Свадебный подарочек» — так сваха Васена сразу окрестила Мишку — был упитанным и спокойным мальчуганом. Пока вся его жизнь заключалась в том, чтобы сосать полные груди подобревшей матери и спать в плетеной из тонких тальниковых прутьев люльке, подвешенной к потолку на почерневших от употреблениях сыромятных ремнях.

В этой люльке в свою пору качался и сам Тимоха, а затем его брательник Семка, который был на два года моложе. Теперь очередь дошла до Мишки. Раньше ведь, не как сейчас, вещи не выбрасывали за ненадобностью. Они служили порой не одному поколению рода, создавая особый мир и уют в доме, были оберегаемы и бережно хранимы, если в данный момент в них не было надобности. Они считались родными и использовались до полного износа. Даже с непригодными расставались, как правило, с неохотой, как с частицей своей жизни. 

Судьба продолжала благоволить Тимохе. Успел он переделать все дела, которые наметил. Даже картошку выкопал и ссыпал в глубокий сухой погреб, обложенный камнем­дикарем на глине. И в бригаде, хотя добрая треть мужиков была уже на фронте, дела продвигались споро. Главное, уборку закончили, озимые посеяли, солому заскирдовали да и зяби вспахали порядком. Хлеб, само собой, государству на элеватор отправили, семена под урожай будущего года засыпали — по расчетам на трудодень должно неплохо выйти.

Прикинул и Тимоха размер своей натуроплаты. И на душе полегчало. Выходило, если часть зерна, как это делали ранее, на базар не везти, хлеба семье до нового урожая хватит с добрым запасом. Часть зерна мужики продавали, чтобы иметь возможность купить одежду, обувь, утварь, отложить немного денег на черный день. Но сегодня Тимоха решил весь хлеб засыпать в сусеки — большие деревянные лари, расположенные вдоль стен в задней комнате, и в сухом чулане. Кто знает, думал он, как все обернется, а с хлебом не пропадут. 

Но засыпать не успел. Повестку на фронт, конечно, с тревогой ждали, но все равно она пришла неожиданно и погрузила жену и мать в горе и слезы. На улице стоял ноябрь, по утрам хрустел ледешок под копытами лошадей, озимые покрывались густым сверкающим на остывающем солнце инеем. Нет­нет поднимался сильный порывистый ветер, закрывал небо тяжелыми облаками и нес знобящую все живое шугу — колючий снег с дождем.

Неуютно становилось на селе. Не только Тимохина семья — все село было в горести и тревоге. В ту пору стали приходить похоронки, и вопли от невыносимой беды и отчаяния долго­долго стояли в ушах. Чернота накрыла село. Груня изошлась слезами. Сколько тайком молила Бога, чтобы он оставил Тимоню дома, уберег его от фронта. Не вымолила. Забирают милого, отрывают живое от живого, да с такой страшной болью, что утерпеть немыслимо. Льются горючие слезы, льются ручьем без конца и края. И нет мочи остановить их.

Тимохе, вестимо, тоже тяжело. Но он мужик, держится твердо, как может, жену старается успокоить. Говорит, что он тракторист, а значит, танкистом будет. За броней­то че ему сделается? Убеждал, что война скоро закончится и немец пойдет на мировую. Предполагал, что его могут оставить в тылу, чтобы на тракторе подво­зить снаряжение к фронту. Да и не всех же в конце концов убивают на фронте. Когда после этого довода Груня заплакала­завыла навзрыд, Тимоха усадил ее рядом с собой на скамейку и твердо сказал:

— Не оплакивай меня допреж времени. Подумай о Мишке. С расстройства у тебя молоко может пропасть. Война­войной, а ему мужиком расти надо, помощником отцу. Вернусь я, Груня! Вот те крест, вернусь! — неожиданно для себя убежденно заключил Тимоха и размашисто перекрестился на икону Божьей Матери, висевшей в переднем углу.

Спокойная уверенность мужа подействовала на Груню. Она вытерла цветастым передником опухшее от слез лицо и, заглядывая мужу в глаза, с надеждой спросила:

— Ты ведь вправду вернешься, Тимонь? Вправду, да? За Мишеньку не тревожь себя. Во мне сока страсть как много. Кормить буду, пока сам от титьки не откажется. Только возвращайся, Тимоня. Береги себя там. День и ночь буду молиться за тебя и ждать. Ненаглядный мой, как же хорошо мне было с тобой!

 Перед отъездом они не спали всю ночь напролет.

А поутру колхозная полуторка, прыгая на кочках скованной морозом дороги, увозила на фронт очередную партию озерских мужиков, в которой был и Тимоха Краснов.

 

Часть вторая

1.

Вторая рота прикрывала отход батальона, которому в результате неожиданной и мощной атаки немцев грозило окружение и полное уничтожение. Отступали спешно, на пределе физических возможностей, уводя из­под носа наступающих все вооружение и материальную часть батальона. На второй день появилась надежда, что батальон первым достигнет моста через реку, форсирует ее и соединится с основными силами стрелковой дивизии. Многое зависело от второй роты, которая сдерживала продвижение немцев.

В роте оставалось сорок шесть бойцов, двенадцать из которых были ранены, но еще могли держать оружие. Дорога, по которой отступали, шла по лесу, вдоль реки, поросшей ольховником и мелким осинником. Местность благоприятствовала нашим бойцам. Устроив засаду в удобном месте, они дружным огнем заставляли немцев останавливаться и пятиться назад. А рота тем временем спешно меняла позицию и ждала уже в другом месте. Лесная зелень надежно укрывала их, и немцы, опасаясь внезапного обстрела, продвигались медленно, порой останавливаясь и прошивая из пулеметов, установленных на мотоциклах, подозрительные места. К счастью, под шквал их огня рота ни разу не попадала. Но даже рядовые бойцы понимали, что эта игра в кошки­мышки скоро закончится.

До переправы оставалось всего около двух километров. Приказа об отступлении не было, значит, батальон еще не переправился и не соединился со своими. Следовательно, отступать дальше нельзя. Надо принимать открытый бой, чтобы выиграть для батальона еще час — полтора. Для комроты старшего лейтенанта Ибрянова — крепкого телосложения мордвина лет тридцати, и политрука роты Урядова — красивого сухощавого юноши, вчерашнего студента сельхозинститута, было до боли ясно: для остатка роты бой будет последним. Но ни тот, ни другой не дрогнули перед жестокой неизбежностью войны.

Оставив заслон из двух автоматчиков, снабдив их ручными гранатами, которые были на вес золота, рота стремительным броском преодолела метров триста­четыреста и с ходу стала окапываться по обе стороны дороги. Место было выбрано удачное. Справа от дороги к реке тянулся глубокий овраг, заросший ветлами, а слева от обочины земля, покрытая мелким осинником, круто поднималась вверх. Лучшей позиции и желать нечего. Через овраг не перескочишь и справа не обойдешь — крутой лесистый склон. Единственный путь — по дороге, которая хорошо просматривалась. Определенную надежду вселял и дубовый лес за спиной бойцов, в глубь которого уходила дорога.

Когда бойцы наспех окопались и заняли позиции с таким расчетом, что дорога у кромки оврага просматривалась с двух сторон, приготовили оставшиеся гранаты, из штаба батальона связной доставил приказ: «Отступать к мосту. Идти на соединение с батальоном».

Бойцы, получив это известие, повеселели. Шутка ли, к смертному бою готовились, а теперь снова жизнь сверкнула лучиком надежды. У комроты с замполитом своя забота. Ведь не уйти роте от немецких мотоциклов, сядут на плечи, не дадут дойти до моста, перестреляют всех. Вот и думай, командиры, как людей спасти и вывести.

А думать­то некогда, да и выхода особо нет. Один он, единственно возможный в таком случае — оставлять заслон, оставлять часть бойцов на верную гибель.

— Пулеметчиков? — тихо спросил Урядов.

Ибрянов утвердительно кивнул головой и также тихо ответил:

— Конечно. Они подольше продержатся. А в помощь им по бойцу. Все гранаты — им. Гнатыщака поставим на правый фланг, у оврага, а Краснова на левый, впереди на склоне. Из бойцов — Миротадзе и Дубину. Так, политрук?

— Так. Только Краснова у оврага надо поставить.

— Почему? — спросил командир.

— У него душа покрепче, не дрогнет. Сам видел его в рукопашной. Страха у него нет.

— Быть по­твоему. Ко мне всех. Быстро.

Когда Ибрянов коротко и твердо ставил перед бойцами задачу, Урядов заметил, как побледнел, сжался, растерянно заморгал глазами Гнатыщак и в то же время невозмутимо, с каким­то мрачноватым спокойствием слушал командира невысокого роста широкогрудый Тимофей Краснов, бывший саратовский колхозник.

— Продержаться надо не менее часа, товарищи бойцы. С ранеными быстро не пойдешь. От вас зависит судьба роты. По выполнении задачи уходить лесом, — заключил Ибрянов и тихо добавил: — Мы будем ждать вас, ребята…

Впереди послышался рокот моторов, который заглушили разрывы гранат и автоматные очереди. Бойцы из передового заслона завязали бой. Пулеметчики с охранением бросились к своим позициям, а остатки роты, поднимая пыль, бегом углубились в дубовый лес и вскоре скрылись за мощными стволами. Впереди разгорался бой. Однако треск автоматов стал заглушать более мощный клекот немецких пулеметов. Бой был неравный.

Тимофей быстро нарвал зеленой травы, замаскировал бруствер неглубокого, наспех выкопанного окопчика. Потом аккуратно уложил на него ствол ручного пулемета, рядом, под правой рукой, разместил запасной диск и четыре гранаты. Лег за пулемет, повел стволом влево­вправо. Дорога спускалась вниз к Тимофею, и ближайшие метров пятьсот были как на ладони. Справа — овраг, слева — бугор, на котором закрепился Гнатыщак со своим напарником. Если кто и проскочит мимо Гнатыщака, неминуемо попадет под пулемет Тимофея. Тимофей хорошо знал возможности своего оружия: на таком расстоянии от его метких очередей никому не уйти.

* * *

Война есть война. Попал Тимофей не в танкисты, как думал, а в пулеметчики. За какие­то неполные две недели освоил ручной пулемет Дегтярева, методы стрельбы в условиях боя и маскировки на местности. И с первой же учебной стрельбы удивил всех меткостью и кучностью боя. С одинаковой быстротой он поражал мишени из положения лежа, с колена и стоя. При этом расходовал наименьшее количество патронов — бил возможно короткими очередями. В крепких руках тракториста пулемет был послушен и легок.

— Раньше доводилось стрелять из пулемета? — с интересом спросил инструктор Коржов, крепкого телосложения, черноглазый и курчавый, похожий на армянина, двадцатисемилетний лейтенант.

— Никак нет, товарищ лейтенант, — ответил Тимофей. — Только из винтовки, когда на курсах был. Еще до войны. Тоже получалось. Значок «Ворошиловский стрелок» получил.

— А где же он? Почему не носишь?

Тимофей смутился, но ответил правду:

— Младшему брату Семке дал пофорсить перед девчонками, да так и оставил у него.

— Брат тоже на фронте?

— Не знаю. Когда уезжал, дома был. Может, и забрали. Месяц, как меня призвали, письма пока не получал.

Весточку из дома Тимофей ждал очень сильно. Крепок он был нутром, но только теперь понял, что всю свою жизнь оставил дома, что без нее невмоготу, а потому и письмо ждал из родных мест, как солнышко в злую непогодь. И письмо пришло. Но уже не застало Тимофея. В ночь накануне, не завершив курс обучения, их погрузили в эшелон и отправили к линии фронта на пополнение стрелковой дивизии, которая была обескровлена в результате наступления и держала фронт в глубоких снегах под Смоленском. Перед отправкой инструктор лейтенант Коржов попросту обратился к бойцам:

— Ребята, учеба закончилась. Завтра вечером вы будете на фронте. Не забывайте, чему учили вас здесь. Бейте врага с умом. Зря не рискуйте. Имейте в виду, на вас будут охотиться немецкие снайперы, пулеметчики, минометчики. Немец нашего брата, пулеметчика, ненавидит и старается уничтожить в первую очередь. Чтобы нанести максимальный вред врагу, берегите и свои головы. В любых условиях не забывайте солдатскую поговорку: баба любит любовь да ласку, а пулемет уход да смазку. Отказ пулемета в бою — это поражение, это смерть. Ну… с Богом, ребята. 

А в далеких заснеженных Озёрках в это время в доме Тимофея Краснова Груня при свете семилинейной керосиновой лампы читала письмо от мужа, в котором он сообщал, что обучается на пулеметчика, что служба идет нормально, что скучает по ним и что она с Мишкой приснилась ему во сне, а также спрашивал, не взяли ли на фронт Семку и выдали ли хлеб на трудодни.

В люльке проснулся и заплакал сынишка. Проголодался, пришло время кормить. Груня нежно взяла его на руки, освободила из­под цветастой кофточки полную белую грудь и, когда, покрутив головкой, сынишка нашел темный выпуклый сосок, сладко зачмокал губами, радостно сказала, обращаясь к нему: «Жив наш тятька. Скучает. Во сне нас с тобой видит…»

Семен тем временем молча перечитывал письмо старшего брата. А мать Тимофея Настена и сваха Васена тихонько переговаривались, сидя на широкой деревянной лавке возле окна.

— Слава Богу, живой, — говорила Настена. — Может, воевать­то перестанут. Вернется. Как думаешь, Васён?

— Дай бы Бог…, — неуверенно отвечала сваха и продолжала: — Хорошо, что живой и не ранетый. Письмо прислал… Грунька­то вся жаром задышала, из глаз того и гляди синь брызнет. Молодость… Только, что в пулеметчики пошел, плохо, Настена. Народ калякает, не любит их немец… и в первую очередь…

— Тише ты! — шикнула на сваху Настена и с опаской оглянулась на сноху: не услышала ли. — Типун тебе на язык…

Сваха виновато потупилась и проговорила:

— Прости меня, дуру старую. Я ж спросту. Что народ калякает, то и я… У Орловых тоже в пулеметчиках воевал…

Хоть и тихо переговаривались женщины, но Груня услышала. Радость от письма Тимофея сменилась тревогой: оказывается, пулеметчиков убивают в первую очередь.

2.

Уже более полугода воевал Тимофей. Комроты Ибрянов, убедившись на деле в меткой стрельбе неразговорчивого и обстоятельного бойца Краснова, держал его поближе к себе, чтобы при необходимости отдать ему персональный приказ. Да и что уж там скрывать — под защитой пулемета Тимофея Ибрянов чувствовал себя увереннее. Были в роте и другие пулеметчики. Но до Тимофея им было далеко. И бой не тот, и смекалка не та. Был случай в декабре. Пошли немцы в атаку на позицию роты во весь рост. Орут что­то на своем языке, строчат из автоматов. Рота, естественно, по ним палит из всех стволов. Однако проку мало — далековато еще были немцы. А Тимофей в то время лежал за пулеметом неподвижно, словно мертвый. Взводный к нему: «Ты чего, так твою разэдак, не стреляешь?» Тимофей повернул к нему абсолютно спокойное лицо и невозмутимо ответил: «Вон у меня тот кустик пристрелян, дойдут до него — я и начну. Чего зря палить­то?»

У кустика, после двух коротких очередей тимохиного пулемета, остались лежать четверо. Потом еще короткая очередь — и в снег уткнулся немецкий офицер, шедший в первых рядах и подбодрявший своих солдат в атаке. Выцелив скучившуюся группу немецких солдат, Тимофей дал по ней две короткие очереди. И снова на снегу остались лежать трое. Огонь всей роты тоже стал более организованным и прицельным. Немцы залегли и стали отползать к своим позициям.

Это был первый бой Тимофея, в котором он лично уничтожил до десяти немцев. Именно это число указал взводный после боя в донесении командиру роты и просил представить бойца Краснова к награде. А перед строем объявил Тимофею благодарность за умелый бой и призвал бойцов брать с него пример.

— Так надо бить врага — расчетливо, умело, наверняка, — заключил взводный. — Я понимаю, у многих из вас это первый бой. Страшно было. Но и у Краснова это тоже первый бой, однако он проявил лучшие качества бойца Красной Армии, выдержку и волю, бил только прицельно, а не палил в белый свет, как в копеечку.

Снайперские способности пулеметчика Краснова быстро стали известны всей роте. Его не раз использовали именно как снайпера. Как­то по весне объявился у немцев миномет. Укрылся в небольшой лощине прямо перед нашими позициями и пуляет одну мину за другой. Сначала стрелял так себе: то большой перелет, но недолет. Бойцы посмеивались над такой стрельбой. Однако вскоре стало не до смеха. Видимо, корректировщик подправил прицел, и мины стали рваться на позиции роты. Появились раненые, а командира первого взвода младшего лейтенанта Спирина убило осколком в висок. Тимофей сам видел, как из левой части головы Спирина торчал черный, с изодранными краями кусок железа, а из­под него тихо вытекала алая кровь.

Тимофею поручили уничтожить расчет немецкого миномета. Срок — сутки. Приказ не застал его врасплох. Он и сам мозговал, как лучше заставить замолчать вражеский миномет. И придумал. Ночью, обойдя с помощью саперов минные заграждения, он подполз к стоящему на нейтральной стороне дубу. Осторожно откопал неглубокую лежку за его мощным стволом, а затем тихо забрался на дуб и скрылся в молодой зеленой листве. Отсюда до лощины, где располагался миномет, было не более трехсот метров. Выбрав упор для стрельбы и убедившись, что ноги прочно стоят на крепком шершавом суку, он стал ждать утра. Время тянулось медленно, к тому же сильно донимали комары. Но Тимофей старался не двигаться, чтобы случайно не выдать себя.

Когда рассвело, Тимофей сразу увидел задранный вверх ствол миномета и ящики рядом с ним. Но обслуги не было. Немцы народ пунктуальный. Сначала приведут себя в порядок после сна, позавтракают, а потом уж войну начинают.

Так было и на этот раз. Ровно в девять в сторону наших позиций с противным воем понеслась первая мина, вторая… Неожиданно для немцев наши траншеи ответили плотным ружейно­пулеметным огнем. Завязалась нешуточная перестрелка. По договоренности с командиром роты это и было сигналом для Тимофея. В грохоте боя он, не раскрывая себя, должен уничтожить расчет миномета.

Медлить Тимофей не стал. Размяв затекшие пальцы руки, он взял на прицел миномет и, когда трое немцев сошлись к нему, готовясь запустить очередную мину, одну за другой выпустил по ним две короткие очереди. Двое упали замертво, а третий силился отползти от миномета. Четвертый немец, стоящий левее и сзади, около ящиков с минами, не поняв, в чем дело, растерянно топтался на месте. Короткая очередь хлестанула по ящикам — и на позициях немцев раздался оглушительный взрыв.

В небо взметнулся фонтан огня и черного дыма. Когда стих изматывающий вой сотен осколков и осел дым, на месте минометного расчета осталась дымящаяся воронка.

Весь день, не шелохнувшись, он хоронился в лежке за могучим стволом дуба. А когда совсем стемнело, с трудом, настолько занемело тело, осторожно пополз к своим. Рискованное мероприятие, придуманное Тимофеем, удалось как нельзя лучше. Теперь уже сам командир роты ходатайствовал в штабе батальона о награждении отличившегося красноармейца Тимофея Краснова боевым орденом.

Участвовал Тимофей и в двух атаках. В первой немцы драпанули от роты сразу, побросав много оружия, боеприпасов и продовольствия. А вот во второй держались в окопах до последнего. Много наших положили. Можно сказать, половина роты осталась лежать на полосе шириной не более четырехсот метров. Но оставшиеся ворвались в траншеи.

Первым спрыгнул вниз и резанул вдоль траншеи из пулемета Тимофей Краснов. Впереди, видимо, прошитый очередью, кто­то отчаянно завопил. Тимофей бросился вперед по траншее и столк­нулся с немцем, который перезаряжал винтовку. Тимофей, не поднимая приклада к плечу, нажал спусковой крюк, но выстрелов не последовало. Патроны в диске кончились. Тогда он вспомнил науку инструктора пулеметных курсов, схватил пулемет за ствол и словно кувалду обрушил его на голову немца. Приклад скользнул по каске и вся сила удара пришлась на левое плечо. Хрустнули кости, и немец с остановившимся взглядом осел на дно траншеи. Изо рта густо пошла кровь.

Тимофей перепрыгнул через убитого и метров через десять лицом к лицу столкнулся с высоким немецким офицером. Цепкие руки железной хваткой стиснули горло Тимофея. Почти теряя сознание, он изо всех оставшихся сил ударил немца коленом промеж ног. И угодил куда надо. Немец взвыл и скрючился. Однако быстро пришел в себя и снова набросился на него. Но острый финский нож, откованный Тимофеем из выхлопного клапана еще до войны, по рукоять вошел в грудь немца. Тот сразу обмяк и плетью свалился на землю. А Тимофей удивился, что нож вошел в грудь без всякого труда, как в масло. Свидетелем именно этих эпизодов и стал младший политрук роты Урядов.

К счастью для немцев, а может, и для Тимофея в той атаке он больше не сходился с врагом в рукопашной.

...Потом хоронили павших товарищей. Вырыли широкую, но не очень глубокую могилу, уложили туда сорок два красноармейца, закопали, дали прощальный залп. Помнится, как­то обидно Тимофею стало за этих ребят. Ни омовения им, ни гроба, ни доброго креста. Лежат теперь грязные, окровавленные, тесно прижавшись друг к другу…

3.

В напарники к Тимофею комроты определил грузина Анзора Миротадзе. Анзор прибыл в батальон одновременно с Тимофеем, но был на пять лет младше его и выглядел поначалу совершенным мальчишкой. Все ему было велико — и пилотка, и гимнастерка, и сапоги. Не придавали взрослости и черные блестящие усики. Винтовка в его руках выглядела большой и неуклюжей. Однако за десять месяцев, проведенных на фронте, от мальчишки Анзора ничего не осталось: он раздался в плечах, налился молодой силой, румянец заиграл на округлившемся улыбчивом лице. Форма сидела на нем как влитая, винтовка уже не выглядела в его руках тяжелой и неповоротливой. В той памятной атаке, когда сошлись в рукопашной, Анзор также одним из первых ворвался во вражеские траншеи и, умело орудуя штыком и прикладом, уничтожил двух фашистов. Словом, лучшего напарника в предстоящем бою и желать было нечего. Тем более что Анзор, потомственный пастух из горного селения Кахетии, почувствовал в Тимофее родственную душу и тянулся к нему.

По примеру Тимофея он замаскировал свой небольшой окоп, который находился в двух шагах от Тимофея, уплотнил землю на бруствере, чтобы упор был твердым, справа от себя разложил запасные обоймы с патронами, три гранаты. Кажется, все было готово. Овраг, который начинался от их позиции и уходил к реке, они обследовали заранее, как только пришли. Спуститься в него было невозможно. Видимо, за долгие годы вода сделала в глине неширокую, но глубокую промоину с практически отвесными боками. Тимофей отыскал недалеко от окопов осыпавшийся на дно оврага песок, почти скрытый ветвями молодых осин, и, указывая на него, сказал товарищу:

— В случае чего — прыгай сюда. И — к речке. До нее с полкилометра будет. Плавать умеешь?..

Анзор кивнул и вдруг, вплотную приблизив побледневшее лицо, горячо проговорил:

— Мы вмэсте. Я без тебя нэкуда, Тимоха!

Впереди, на бугре, где находилась позиция Гнатыщака и Дубины, послышались громкие голоса. Казалось, земляки, а они оба были с Западной Украины, о чем­то спорили. «Нашли время», — укоризненно подумал Тимофей. Гнатыщака он недолюбливал. За то, что тот, пользуясь большим ростом и силой, старался верховодить в роте. Вел себя нагло и заносчиво с более молодыми и слабыми бойцами, а иногда беззастенчиво обирал их. Раз подступился было и к Тимофею. Нож ему понравился, видишь ли, который Тимофей любовно отковал из выхлопного клапана ЗИСа, обточил на наждаке и снабдил яблоневой рукояткой на медных клепках. Знатный нож получился. На него и позарился Гнатыщак. Но оказалось, не тут­то было. Коренастый боец, который молча сносил, когда в дело и не в дело Гнатыщак обзывал его Рыжим, вдруг выхватил нож. Крепко зажал его в руке и, протянув Гнатыщаку, с вызовом бросил: «Отнимешь — твой будет». И столько решимости выражало лицо Тимофея, что тот спасовал, а проще — испугался. И больше к Тимофею не подходил.

Деловитый рокот мотоциклов заглушил голоса спорящих. Тимофей насчитал шесть мотоциклов, которые осторожно и тихо, под пеший шаг, спускались с пригорка, за ними с автоматами на­изготовку, озираясь по сторонам, неровной колонной шли солдаты в темно­зеленой форме.

— Бьем по мотоциклам, а потом по голове колонны. Сразу за Гнатыщаком…

Тимофей хотел еще пояснить Анзору что­то перед началом боя, но остановился на полуслове, пораженный увиденным. Ко всему был готов Тимофей, пожалуй, даже к смерти. Только не к тому, что произошло впереди. Предали их Гнатыщак и Дубина. Встали из окопа с поднятыми руками, без оружия, спрыгнули на дорогу и пошли навстречу немцам надрывно крича: «Сдаемся!.. Сдаемся!.. Сдаемся!..» Немцы остановились, загалдели, стали махать им руками, поощряя идти быстрее.

— Ах, суки! — сквозь зубы проговорил Тимофей и, сделав глубокий вдох­выдох, затаил дыхание, чтобы точнее прицелиться. Медлить было нельзя. Предатели уже подходили к колонне немцев и могли указать, где затаились бойцы, что лишило бы Тимофея и Анзора преимущества внезапного удара. Теперь на пути у немцев никого, кроме них, не было. Надо было начинать бой, исход которого был предрешен. И Тимофей дал длинную очередь по мотоциклам и голове колонны. Сухо, раз за разом, ударила винтовка Анзора. От неожиданности немцы стали разбегаться с дороги на обочину. Человек пять или шесть остались лежать на дороге. Не дошли до немцев, попали под пули и Гнатыщак с Дубиной.

Но замешательство немцев было недолгим. Три мотоцикла, взревев моторами так, что из­под колес взметнулась дорожная пыль, понеслись вниз, поливая из пулеметов приовражные кусты. Судя по всему, немцы не успели засечь пулемет Тимофея и били наугад. Но таиться дальше было нельзя. Какие­то секунды — и мотоциклы проскочат мимо окопа, окажутся в тылу, ударят сзади. Короткой очередью Тимофей срезал первого. Мотоцикл выскочил на крутую обочину дороги и перевернулся. Зад­ние мотоциклы затормозили и ударили из пулеметов по окопу уже прицельно. Очереди буравили землю рядом с бойцами, шевелили траву, срезали ветки осин. С бугра ударил третий пулемет.

Одно спасение — вжаться в окоп и не поднимать головы. Так и сделали. С минуту не подавали признаков жизни. Видимо, подумав, что огневая точка подавлена, мотоциклисты осторожно двинулись вперед. Ядреный треск мощных моторов раздавался все ближе и ближе. Вот они уже метрах в двадцати, сейчас притормозят перед вымоиной на дороге. Тимофей взял гранату и выдернул чеку. То же самое сделал и Анзор. С бугра продолжал бить пулемет. Но прятаться в окопе было больше нельзя. Мотоциклы медленно переезжали вымоину.

Тимофей вскочил на колени и с размаху швырнул гранату в подъезжающие мотоциклы. Не дождавшись ее разрыва, бросил вторую. Раз за разом прогремело три взрыва. Мотоциклы стукнулись друг о друга, развернулись поперек дороги и остановились. Иссеченные осколками немцы обвисли на мотоциклах, а двое хотя и шевелились, но угрозы уже не представляли. Угроза кралась за мотоциклами по обочинам дороги. Скрываясь в мелком осиннике и высоких зарослях зеленого чилизника, немецкие автоматчики были уже рядом и вот­вот должны начать стрельбу.

Тимофей оглянулся на Анзора. Тот полулежал в окопе. Смуглое лицо грузина было бледно­желтым, глаза расширены. Левой рукой он зажимал правое предплечье, из которого хлестала кровь. «Перевязать не успею», — мелькнуло в голове у Тимофея. Решение принял мгновенно: прижать длинной очередью врагов к земле, дать товарищу возможность спрыгнуть в овраг.

— А ты, Тимоха? — спросил Анзор.

— Я за тобой. Подержу их немного — и за тобой, — ответил Тимофей.

Он бросил в кусты оставшиеся две гранаты и с колена резанул из пулемета по наступающим. И тут же почувствовал, как в левую руку, повыше кисти, словно палкой ударили. И пулемет, потеряв упор, ткнулся в землю. Не успев понять, что ранен, получил удар в правую ногу.

И сразу же обожгло голову. Тимофей, обливаясь кровью, свалился на бок и затих в неудобной, неестественной для живого человека позе.

* * *

В очередной раз сердце у Груни болезненно сжалось, когда тетя Маша, почтальонка, свернула с дороги к их дому. Она подхватила на руки заплакавшего сынишку и опрометью выбежала на крыльцо, напряженно всматриваясь в лицо женщины. В груди отлегло: тетя Маша улыбалась. Значит, беды нет.

— Живой, живой твой ненаглядный, — ласково сказала почтальонка и, протянув Груне солдатский треугольник, добавила: — Тимохина рука­то особливо пишет, с завитушками.

Груня прослезилась, расцеловала письмо, а потом тетю Машу. Почтальонка тоже всплакнула, поддержала чужую радость и, тяжело вздохнув, медленно пошла дальше, к дому Иноземцевых. Уже по опыту знала — не добрую весть несет в казенном конверте, а похоронку. Так оно и сталось. Погиб старший сын Иноземцевых — Степан. Раздирающий вопль разнесся по округе. И оцепенел всяк, кто его услышал. Поняли: по покойнику вопит Катерина — мать Степана Иноземцева. Значит, еще один озёрский мужик сложил на войне свою молодую голову.

Вот ведь как жизнь к людям по­разному поворачивается. Не услышала Груня стенаний тетки Катерины. Счастливая, она раз за разом перечитывала письмо Тимофея, целовала его, потом сынишку и снова читала. Тимофей писал:

«Здравствуйте, дорогие мои мама, Груня, Мишута и брательник Семен. Во первых строках своего письма сообщаю, что жив и здоров, чего и вам желаю. Письмо ваше получил. Благодарствую за хорошие вести. Значит, Мишутка ходить стал. Большой уже. Вы его кашей кормите с молоком, чтобы мужиком рос. И потачку не давайте. Пусть сызмальства знает, что можно, а что нельзя. Строгостью не попортишь. Коротко о себе. Воюю, как все. Командир сказал, что будет хлопотать о награде для меня. Немцев не боюсь. Пусть они меня боятся. Мы за свою землю стоим, а их сюда никто не звал. Погодите маненько, поддадим мы им и войну закончим с победой. За меня не беспокойтесь, я голову зазря не высовываю, но и спуска не даю.

На этом свое письмо кончаю. Крепко обнимаю вас всех.

С фронтовым приветом — Тимофей».

4.

Тимофей очнулся на рассвете. Влажная утренняя свежесть, поднимающаяся по оврагу с реки, привела его в сознание. Он поначалу не вспомнил, что произошло с ним накануне, и попытался подняться. Однако острая боль пронизала все тело и резанула в правый висок. В голове загудело, в глазах вспыхнули красные круги, и Тимофей со стоном упал на мокрую от росы траву. Сильно тошнило. Хотелось пить. Сумбурно, нечетко, но сознание стало постепенно восстанавливаться. Над головой, в молодом осиннике, громко запела утренняя птица, точь­в­точь как на родине во время сенокоса. Эта пичужка и возвратила его к действительности. Он понял, что сильно ранен.

Прислушался — ни души рядом. Только птицы переговариваются, предвещая восход солнца. Пронизываемый болью, Тимофей с огромным напряжением оторвался от земли и сел на траву. В голове опять загудело, сознание снова стало покидать его. Но усилием воли Тимофей остановил провал в бездну и, закрыв глаза, долго сидел, пока не прошла одурманивающая тошнота. С опаской, боясь наткнуться на что­то страшное, стал медленно ощупывать себя правой рукой. В первую очередь ощупал правую сторону головы, где, словно молотком, била в висок боль. Ощутил большой нарост запекшейся крови. Что было под ним, Тимофей не знал, и стал обследовать левую руку, которая от локтя до кисти была в запекшейся крови, распухла и плохо двигалась. Опускать вниз ее было нельзя — сразу темнело в глазах от невыносимой раздирающей боли. Но опухшие пальцы слегка шевелились. Это немного успокоило Тимофея. Теперь правая нога. Кирзовый сапог вверху был разорван. Нога распухла так, что голенище стало мало. Кровь пропитала солдатские штаны почти до пояса и засохла. Тимофей ухватился за ствол молоденькой осинки, перетерпев адскую боль в ноге, встал. Хотя нога была словно чугунная, но стояла на земле плотно. «Целы кости!» — машинально подумал Тимофей и огляделся. Он находился совсем рядом с окопом, в котором держал последний бой. Оружия не было. Валялся лишь окровавленный мешок Миротадзе. Опасаясь сделать шаг, чтобы не потерять сознание, Тимофей, опираясь на локти, добрался до вещмешка, зубами развязал его, достал фляжку с водой и отпил несколько глотков. Голова стала свежее. Потом пожевал кусочек зачерствевшего хлеба и снова сделал несколько глотков воды. Силы вроде прибавилось, но движение не прошло даром. Из ран снова стала сочиться кровь.

Тошнило. Кружилась голова. От слабости Тимофей осел на землю, медленно завалился на бок и стал проваливаться в пугающую глухую темноту. «Кажется, все», — пронеслось в голове. Сил сопротивляться не осталось.

И вот здесь произошло то, во что многие потом не верили. Тимофей отчетливо услышал грудной участливый голос Груни, будто бы она склонилась над ним: «Тимоня! Вставай! Разве можно так… Вставай, Тимоня!» И он выкарабкался из бездны, в которую проваливался. Пришел в себя, сел, огляделся вокруг. Никого. Но в том, что только что он слышал голос любимой, не сомневался. Видно, сильно желает она, чтобы Тимофей остался жив. Вот и не пустила его в другой мир. И почувствовал Тимофей, что крепче стал, что найдет в себе силы выжить.

Снова глотнул из фляжки воды, достал перочинный ножик, разрезал рукав гимнастерки, голенище сапога и с трудом, действуя лишь правой рукой, перевязал раны бинтами, сквозь которые почти сразу проступила кровь. Долго не получалось забинтовать голову, но с этим наконец справился, пропустив бинт не по окружности головы, над ушами, а сверху вниз, от макушки до подбородка.

Теперь надо идти к своим. И Тимофей, опираясь на подобранную суковатую палку и сильно припадая на правую ногу, пошел по дороге к переправе. Почему­то он был уверен, что наши отстояли переправу и отбили немцев. И ему пройти километра полтора, как он окажется у своих. При каждом шаге раны наполняли тело сплошной неотступной болью. И Тимофей упрямо превозмогал ее. В ушах продолжал звучать родной голос Груни и придавал Тимофею силы. Он верил, что помощь близка, она совсем рядом.

Осилив с полкилометра, Тимофей сел на обочину, чтобы отдохнуть и поправить закровавленные бинты. Он не знал, сколько времени шел. Боль растягивала минуты в часы. Но, судя по солнцу, которое поднялось над лесом довольно высоко, шел долго. Встряхнув флягу, Тимофей определил, что воды осталось совсем немного, сделал только один глоток и, зажав фляжку между коленями, плотно завинтил крышку. Он хотел уже подниматься, когда послышался мерный топот идущих людей и сдержанные голоса. «Свои!» — обдала Тимофея радость.

Действительно, из­за поворота вышла нестройная группа красноармейцев, человек сорок­пятьдесят. Они были без оружия, многие перевязаны, некоторые без гимнастерок и пилоток, в нательных рубашках. Впереди и по бокам колонны шли немцы с автоматами наизготовку. Их темно­зеленая форма, резко отличающаяся от нашей, бросилась в глаза Тимофею. Он сразу все понял, но встать и скрыться в лесной чаще сил да и времени уже не было. Колонна поравнялась с Тимофеем и по знаку идущего впереди немца остановилась. Второй немец подбежал к Тимофею и жестом автомата приказал встать. Тимофей сделал попытку подняться, но не сумел. Лязгнул затвор. Тимофей понял: сейчас прозвучат выстрелы. Холодный пот выступил на лбу. Собрав последние силы, он стал медленно подниматься. Немец смотрел на него холодными глазами. Внезапно из колонны решительно шагнул высокий красноармеец, подхватил Тимофея под руку и, широко улыбаясь немцу, беспрестанно повторяя: «Гут, Гут, Гут…», увлек раненого в центр колонны. Уже на следующий день Тимофей понял, как близко был он к смерти и какое мужество потребовалось незнакомому красноармейцу, чтобы помочь ему. В колонне тот сказал Тимофею: «Держись на ногах. Садиться нельзя — пристрелят». Не прошло и получаса, как Тимофей собственными глазами увидел подтверждение этим словам. Молоденький тщедушный красноармеец, раненный в ногу, в отчаянии сел на обочину и разрыдался, повторяя: «Не могу больше… Не могу больше… Не могу…» Конвоир поднял винтовку. Тимофей был рядом и видел, как обезумели от ужаса глаза солдата. Тимофей думал, что из колонны кто­то выйдет на помощь товарищу. Но колонна тихо шла мимо. И раздался выстрел. Пуля попала парнишке промеж глаз и прошила голову насквозь. Несчастный запрокинулся на спину, дернулся всем туловищем и затих. Из­под его головы на дорожную пыль потекла кровь. Скованная ужасом и безысходностью колонна прошла мимо убитого.

Потом Тимофей узнал, что в этот день немцы пристрелили и бросили на обочине дороги четверых раненых, не способных идти пленных.

Рослый красноармеец, который спас Тимофея, все время шел рядом и поддерживал его под руку. Он был силен физически и порою просто тащил Тимофея на себе. Узнав, что израненный товарищ — пулеметчик, который прикрывал отход роты, посоветовал не говорить никому об этом. Рядовой стрелок — и все тут. А пулеметчика могут расстрелять. Были такие случаи.

К вечеру дошли до села. Это где­то ближе к Белоруссии. Колонну загнали в конюшню и заперли на замок. Все повалились на пол. Лошадей, видно, давно угнали отсюда, и пол был сухим. Тимофей лежал под зарешеченным толстой проволокой небольшим окном и тихо стонал. Раны горели огнем. Страшно хотелось пить, но вода во фляжке давно кончилась.

К счастью для Тимофея, среди пленных оказался ветеринарный фельдшер, который осмотрел раненых и сказал, что всем надо делать перевязку. Осторожно и долго ощупывал раны Тимофея:

— Повезло тебе, братец. Все кости целы. А вот голова мне не по нраву. Контузия у тебя, кажись, большая и крови много потерял. Потому и муторно. Полежать бы тебе дня три­четыре.

Вместо ответа Тимофей слабо произнес:

— Пить хочу… Пересохло все… Горит…

Фельдшер, мужчина уже в годах, лет под сорок, обратился к тем, кто лежал поближе к воротам:

— Ребята, попросите воды у часового, для раненых.

Один нажал на двери — между ними образовалась щель, в которую тут же проник оранжево­красный луч заходящего солнца. Солдат припал к щели и удивленно протянул:

— Вот те на… Нас свой сторожит, краснормеец…

— Как свой? — второй боец отодвинул товарища и припал к щели. Некоторое время он молчал, а потом медленно произнес:

— Точно свой. И форма наша, и винтовка. Только на пилотке звездочки нет… — и, застучав кулаками в ворота, громко крикнул:

— Земляк, подойди сюда. Помочь надо. Ведро воды для раненых принеси.

Часовой молчал. Боец снова стукнул по двери кулаком, прокричал:

— Ты что, глухой, что ли? Говорю, воды надо для раненых.

На этот раз часовой ответил:

— Не положено.

— Ты в своем уме? — начал заводиться боец. — Для раненых воды просим. Тебе что, воды жалко? Вон колодец­то рядом!

— Не положено! — огрызнулся часовой. — И разговаривать с вами не положено.

— Ах ты, х... собачий! Шкура продажная! Перед немцами выслуживаешься! Обожди, дай срок — мы тебя за яйца­то подвесим.

— А ну, атоди от ворот, сволочь краснопузая! — Заревел часовой и лязгнул затвором винтовки. — Атоди!

А то щас бухну!

Товарищи оттащили обозленного бойца от ворот и почти силой усадили на пол.

— Не связывайся ты с ним, — успокаивал бойца товарищ. — Вишь, зла сколько в человеке. У него дури хватит — пальнет.

Тимофей, лежащий в полузабытьи, тем не менее слышал все отчетливо. За какие­то сутки с небольшим война повернулась к нему другим лицом, а жизнь стала отсчитывать время фашистского плена: страшного, терзающего душу и тело, на грани смерти и потери всего человеческого.

5.

Утром подняли рано и вывели во двор конюшни, огороженный толстыми жердями. Позволили напиться из колодца, набрать воды в котелки и фляжки. Получилась давка, каждый старался быстрее добыть драгоценной влаги. Пожалуй, могло дойти до драки, если бы не вмешался высокий красноармеец, который спас Тимофея накануне. Он протиснулся к колодцу и громко скомандовал:

— Тихо, товарищи бойцы! Качать воду будем на сменку и выливать в колоду. Раненых пропускать к колоде в первую очередь.

Толпа успокоилась. Бешено завертелся барабан колодца с блестящей крупной цепью, и вскоре холодная хрустальная вода стала со звоном наполнять выдолбленную из ствола толстого дерева колоду. Пленные окружили ее, черпали воду котелками, пригоршнями, набирали во фляжки и тут же утоляли жажду.

Высокий красноармеец следил за происходящим и время от времени властно требовал:

— Довольно! Уступите место другим!

Тимофей не мог толкаться, боясь разбередить раны, и попал к колодцу уже в третью очередь, когда немецкие конвоиры стали торопить пленных. С лихорадочной поспешностью плескал в рот воду правой рукой, успел набрать фляжку, а когда немцы уже стали отталкивать пленных от колодца, снял пилотку, сунул ее в воду и быстро надел на голову. Ледяная вода принесла облегчение голове, и Тимофей, рискуя получить удар от конвоира, снова опустил пилотку в воду и надел ее на голову. Всю оставшуюся жизнь лечил потом мучившие его головные боли колодезной водой. Говорили ему, что это вредно для мозгов. Но Тимофей до конца верил в силу ледяной воды.

Все­таки не очень общительный по натуре был Тимофей, а люди его уважали, даже тянулись к нему. Не умел он вихлять душой, любил правду­матку резать и стоять на своем. Где что не по нему — сразу, как говорится, в лоб: «Не так! Не согласен!» И уж не свернешь, не притормозишь. Немецкий плен ему сразу не по нутру стал. Поэтому сам еще ноги еле передвигал, а уже задумал деру дать к своим. После ледяной воды у колодца он почувствовал, что быстро оклемается, срастется его порванное пулями жилистое тело. Само собой его потянуло к высокому красноармейцу, да и тот держал его под присмотром.

…Перед выходом из калды пленных выстроили. Подъехала крытая брезентом автомашина. И старший конвоя через переводчика, похоже, военнопленного, объяснил: кто из раненых не может идти, пусть садится в машину. Тимофей было обрадовался и хотел выйти из строя. Но высокий красноармеец крепко сжал его за предплечье, тихо приказал: «Стоять!» Этот человек, спасший Тимофея от гибели, имел какую­то власть над людьми, какую­то силу, и Тимофей не стал перечить, беспрекословно повиновался приказу. А вышло так, что этот властный человек за последние сутки спас Тимофея от верной гибели во второй раз. Колонна пленных уже растянулась по деревенской улице, когда в стороне от домов прозвучали автоматные очереди, а вскоре навстречу колонне проехала та зеленая машина, в которой увезли раненых.

— Понял? — прошептал Тимофею новый товарищ. — Раненые и больные им не нужны.

По обе стороны колонны шли местные жители, в основном женщины и дети. Несмотря на крики конвоиров, они подбегали к пленным и совали им в руки еду — куски хлеба, бутылки с молоком, вареную картошку, огурцы и репчатый лук. Хотя Тимофей и шел в середине колонны — от греха подальше, по окровавленным бинтам и нетвердой походке сердобольные женщины быстро оценили его состояние и трижды подбегали в нему. В результате у Тимофея оказалось целое богатство: бутылка с молоком, два хороших ломтя черного хлеба и четыре вареных картофелины. Новый товарищ помог рассовать еду по карманам и за пазуху, а бутылку с молоком открыл и, протянув Тимофею, скомандовал:

— Пей до дна! Это тебе лучшее лекарство.

Тимофей стал жадно пить густое теплое молоко. Выпил больше половины и оторвался от горлышка, чтобы перевести дух. И тут увидел, какими просящими глазами, глотая слюни, смотрит на него идущий рядом молоденький красноармеец с забинтованной головой. Тимофей, не раздумывая, протянул ему бутылку.

— Подкрепись, браток.

Тот схватил бутылку обеими руками и буквально присосался к горлышку, втягивая в себя живительную влагу.

Получив назад пустую бутылку и не зная, что с ней делать, Тимофей почувствовал, что его кто­то тронул за плечо сзади и умоляющий голос произнес:

— Кусочек хлеба… Мне ничего не досталось…

Тимофей оглянулся. И у всех, с кем встретился взглядом, в глазах стояла немая просьба: «Кусочек хлеба…»

Утолив жажду у колодца, люди, не евшие по двое­трое суток и увидевшие пищу в руках немногих «счастливчиков», ощутили страшный приступ голода, от которого мутилось в голове, слабели ноги.

Тимофей обратился к Алексею, так звали нового товарища:

— Отдай им все. Оставь чуток нам, а остальное отдай.

Не ведал еще тогда Тимофей, что чувство голода будет неотступно сопровождать и терзать его на протяжении двух с лишним лет. Но и много­много времени спустя в этом проклятом плену он всегда делился с товарищами последними крохами, помогал ослабшим.

…Гнали уже седьмые сутки. По пути соединились с большой колонной военнопленных примерно из трехсот человек. В это же время прошел слух, что гонят их аж

в саму Германию, на работы. Услышав это, Тимофей решил твердо: бежать. Расчет был простой: в очередной деревне, которую будут проходить, смешаться с местными жителями, которые, как правило, толпились на обочине дороги, передавая пленным еду и отыскивая среди них родных, близких, знакомых, а там отлежаться пару­тройку недель у кого­нибудь из сельчан, подкрепиться — и к своим. От фронта­то они не так далеко ушли, размышлял Тимофей. Иногда доносился орудийный гул и отдаленные взрывы. По прямой, значит, километров шестьдесят­семьдесят. В том, что его укроют в селе, Тимофей ни на минуту не сомневался.

Вскоре такой случай представился. Их уже гнали по Белоруссии. Проходили очередную деревню, когда из середины колонны раздался громкий крик:

— Мама! Мама! Это я, Иван! Мама! Я здесь!

На этот крик в колонну орлицей метнулась седая небольшого роста женщина в белой кофточке. Она обняла сына и, обезумевшая от счастья, все говорила и говорила:

— Живой... Живой, родимый ты наш… Живой, живой…

Солдат, крепкий парень лет двадцати пяти, обнимал мать и всхлипывал, не вытирая слез, обильно льющихся из затравленных серых глаз. На шум сбежались конвоиры, стали отрывать мать от сына. Она отчаянно сопротивлялась. Один из конвоиров замахнулся на нее прикладом. Пленные, стоящие рядом, недобро загудели и придвинулись ближе. Защелкали затворы автоматов и винтовок. Пожалуй, и до стрельбы дошло бы. Да тут прибежал из головы колонны немецкий унтер­офицер с переводчиком — военнопленным, стали выяснять, в чем дело.

А выяснив, немец озадаченно почесал затылок. К тому же подошел отец солдата — седоусый старик в соломенной шляпе. Он бухнулся в ноги унтер­офицеру, снял шляпу и умоляюще произнес:

— Отпусти сына, герр офицер. Один он у нас. Отпусти, будь милостливым. Век помнить будем.

Переводчик перевел слова старика унтер­офицеру. Тот опять озадаченно почесал затылок, а потом, видимо, приняв решение, что­то коротко сказал. Переводчик повеселел, подошел к стоящему на коленях старику и сказал:

— Дед! Быстро за самогонкой. И сало не забудь.

Колонна одобрительно загудела, а дед, забыв шляпу на земле, опрометью бросился домой. Через некоторое время, багровый и потный, со спутанными седыми волосами, он принес две бутыли мутноватого самогона и большой шматок сала в сероватой тряпице.

Унтер­офицер взял у переводчика жестяную кружку, отлил в нее из каждой бутылки граммов пятьдесят самогона и протянул старику: пей. Поняв, что немец боится за качество напитка, старик одним глотком булькнул содержимое кружки в горло, крякнул и, показав немцу большой палец, сказал:

— Гут! Всю жизнь пью и ни разу не отравился!

Получив перевод, унтер­офицер довольный рассмеялся и скомандовал что­то конвоирам, а переводчик сказал старикам:

— Ведите домой своего сына и вспоминайте доброго Генриха (так, видимо, звали унтер­офицера).

Когда событие подходило к концу и внимание охраны несколько ослабло, Тимофей шагнул в толпу и благодаря своему небольшому росту скрылся в ней, пробрался к калитке и оказался на заросшем цветущей ромашкой по­дворье. Дверь дома не была закрыта — на замочный пробой накинута лишь железная накладка, давая понять, что хозяева недалеко. Рядом с домом стоял добротный сарай под тесовой крышей с просторным навесом, опирающимся на два дубовых столба. Под навесом сложена поленница из березовых дров. Они были расколоты и сложены недавно: сладко пахло сохнущим деревом. За этой поленницей и спрятался Тимофей в надежде, что конвоиры не заметили его исчезновения. Он был почти уверен, что колонна сейчас уйдет и до свободы остались считанные минуты. Колонна действительно двинулась дальше, но во двор неожиданно вошел и прямиком направился к сараю немец­конвоир с винтовкой наперевес. Ни слова не говоря, он наотмашь огрел Тимофея по спине стволом винтовки и, подталкивая штыком, вывел на улицу к движущейся колонне. Кто знает, может, здесь и кончились бы земные муки Тимофея. От удара в подбородок другого конвоира с автоматом он рухнул пластом в дорожную пыль. Однако сознание не потерял и услышал, как лязгнул затвор автомата. «Не встану — всё, конец!» — пронеслось в мозгу, и нечеловеческим усилием воли на удивление конвоиров Тимофей быстро поднялся на ноги, шатнулся и пошел вперед, стараясь забраться внутрь колонны.

Попытка бегства не прошла незамеченной. На построении после очередного привала «добрый» унтер­офицер Генрих подошел к Тимофею, погрозил пальцем и сказал, дыша в лицо самогонкой:

— Ифан! Пу­пу­пу­пу, — и снова погрозил пальцем.

К вечеру из колонны был совершен еще один побег. Невдалеке, справа от дороги, начинался и уходил куда­то вниз березовый лесок, а к нему от дороги по небольшой лощине протянулись густые заросли чертополоха. Вероятно, это обстоятельство и толкнуло молодого сильного бойца к побегу: тут чертополох по плечи, до леса рукой подать, а там темень ночная укроет. Как молодой лось, он вымахнул из колонны и в считанные секунды исчез в зарослях. Колонну остановили и послали за беглецом погоню — двоих автоматчиков с собакой­овчаркой и одного перешедшего на сторону немцев бывшего красноармейца с русской винтовкой.

Колонна стояла в напряжении. Малейшее движение, и конвоиры поднимали оружие, готовые начать стрельбу. Собачий лай удалялся все дальше и дальше и вскоре стал слышен уже в лесу. У пленных затеплилась надежда, что беглец уйдет от погони. Но в наступавших сумерках гулко ударил выстрел винтовки и сразу же простучали автоматные очереди. Прошло несколько томительных минут, когда отрывисто прозвучали два одиночных выстрела.

— Добили… — тихо и мрачно сказал кто­то рядом с Тимофеем. 

* * *

Ночевали в лощине. По весне, наверное, здесь скапливалась талая вода, которая летом высохла. Густая мягкая трава и земля под ней отдавали болотной влагой. Главное, здесь было много конского щавеля, молодые побеги которого можно было использовать в пищу. Начали, разумеется, деревенские, с детства привыкшие к этой еде, а по их примеру стали подкреплять свои силы и городские. Охрана поначалу всполошилась, не понимая, почему пленные пришли в какое­то движение, но, узнав в чем дело, поиск щавеля в пределах охраняемого кольца запрещать не стала. К тому же в ночном июльском небе сияла такая полная ослепительная луна, что на земле было все как на ладони. Да и бежать­то, пожалуй, желающих не было. Главное — утолить хоть немного мучивший голод и уснуть, чтобы освежить иссякающие силы. Да и расправа над беглецом у многих поколебала надежду на удачный побег. Только не у Тимофея. Он жевал пресный, вяжущий рот конский щавель и думал: «Надо выдержать, пока раны не зарастут и не перестанут болеть, а там посмотрим, чья возьмет». Он продолжал надеяться на удачный случай, на свою силу и быстрые ноги. «Не поддамся! И всё тут!»

Ранним утром продрогшую от поднявшегося в низине плотного сырого тумана колонну пленных построили в четыре шеренги. Из подъехавшей блестящей в утренних лучах солнца легковой автомашины вышел высокий стройный офицер и через своего переводчика­немца приказал выйти из строя евреям, цыганам, комиссарам и командирам. Никто из строя не вышел. Тогда офицер дал унтер­офицеру знак, и тот с двумя конвоирами пошел вдоль шеренги, выталкивая из строя то одного, то второго, то третьего. Троих бойцов еврейской внешности и четверых комиссаров­политработников отвели подальше в низину и расстреляли. А шесть человек командиров поставили в голове колонны, чтобы были все время на виду. В голову колонны попал и новый друг Тимофея Алексей. По тому, как конвоиры быстро и безошибочно выталкивали из строя людей, можно было понять, что о них немцам стало известно заранее. В подтверждение этому по колонне прошел слушок, что в рядах военнопленных есть предатели, которые работают осведомителями. Тихонько, исподволь собирают сведения о красноармейцах и передают их немцам.

Тягостное настроение охватило пленных. Каждый посмотрел на своего соседа. А что, если… Недоверие и подозрительность поселились в людях.

6.

Колонна пленных красноармейцев продолжала движение по дорогам Белоруссии. Останавливалась только на ночлег, зачастую где придется, на голой земле. Людей мучили жажда и голод. Прибавилась и еще одна напасть — вши. Завшивлены были все поголовно и до такой степени, что меры, которые принимали бойцы против насекомых на привалах, результатов не приносили. Тимофей страдал от этой напасти особенно сильно. Дело в том, что его грудь и спина были покрыты густыми курчавыми жесткими рыжими волосами. Вши ходили по нему ходуном.

Наконец пленных привезли в лагерь, который состоял из пяти бараков, огороженных колючей проволокой. По периметру находились деревянные вышки. На них круглые сутки дежурили часовые. Часовые постоянно ходили и с внешней стороны лагеря, вдоль забора из колючей проволоки. В основном это были советские солдаты, согласившиеся служить у немцев. Их и одели с небольшой лишь разницей, как немцев, в темно­зеленую форму без знаков отличия. Хотя оружие у них в руках было наше, советское — трехлинейная винтовка с трехгранным штыком.

Охраняли эти предавшие Родину «на совесть». Выслуживались перед новыми хозяевами, доказывали им свою преданность. Отличались бессмысленной жестокостью по отношению к пленным. Был среди них один, которого Тимофей первые дни принимал за немца. Квадратная фигура его была ладно затянута в темно­зеленый немецкий мундир. В отличие от других часовых держал в руках новенькую немецкую винтовку. Широкое лицо его было отталкивающим и выражало что­то звериное. На низкий широкий лоб спадала короткая челка жестких пшеничных волос. Из­под густых свисающих сивых бровей недобро сверкали синие глубоко посаженные глаза. Широкий приплюснутый нос придавал лицу диковато­хищное выражение. А выдающийся вперед мощный раздвоенный подбородок свидетельствовал об упрямстве и решительности. Пленные дали ему кличку Морда. Он даже откликался на нее, грозя им кулаком.

Вскоре Морда доказал, что душа у него не менее отвратительная, чем лицо. Пожалуй, первый раз за три недели пленным привезли и свалили на землю целую машину красной свеклы, видимо, недавно выдернутой с грядок, так как земля на ней не успела засохнуть, а ботва завянуть. Четыреста голодных людей бросились к вороху, стараясь ухватить как можно больше корнеплодов. Началась давка, переросшая в драку. Десятки людей отчаянно дубасили друг друга, прорываясь к вороху. Крики часовых, а затем автоматные очереди поверх голов дерущихся не дали результата. Драка не утихала. Тогда по внешнему забору к месту драки скачками подбежал часовой Морда и, не целясь, разрядил в толпу весь магазин винтовки. Послышались стоны, проклятия. Толпа отхлынула от гурта. Но трое остались лежать на свекле. Еще трое, обливаясь кровью, звали на помощь.

Морда перезаряжал винтовку, когда к колючей проволоке, размахивая руками, подбежал красноармеец и закричал:

— Что же ты, морда немецкая, делаешь! В безоружных…

Но договорить пленный не успел. Без всякого предупреждения Морда выстрелил в него, и тот безжизненно повис на колючей проволоке. Наступила тишина. Морда спокойно закинул винтовку за спину и, переваливаясь на своих толстых коротких ногах, как ни в чем не бывало, продолжил свой обход по периметру лагеря.

Утром четырех убитых сбросили в глубокую яму (специально вырытую братскую могилу), засыпали небольшим слоем земли и присыпали негашеной известью. Еще трое раненых остались лежать в бараке. Хотя им сделали перевязку, участь их была предрешена: раны оказались очень серьезными. 

* * *

Лагерь был перевалочной базой. Здесь пленных регистрировали, записывали необходимые сведения, им делали санобработку, немного подкармливали, а потом вели на станцию, грузили в вагоны и отправляли в Германию. Впервые за многие дни после ранения Тимофея осмотрел настоящий врач из наших военнопленных. А за два дня до осмотра Тимофей прошел санобработку. Наголо остригли курчавую рыжую голову, а потом немецкий санитар что­то приказал своим помощникам­военнопленным, и они стали опрыскивать грудь, живот, шею жидкостью из пульверизатора. Запахло керосином. Не успел Тимофей понять, что к чему, как немец щелкнул зажигалкой, и тело пленного вспыхнуло, как факел. От дикой боли Тимофей закричал. Оказывается, немец таким способом боролся с паразитами.

У многих бойцов растительность реденькая, а то и вовсе пушок — вспыхнул и нет его. А после процедуры с Тимофеем по всему блоку палеными волосами запахло, а его самого чуть ли не под руки отвели в душ, дали старое, но чистое белье.

На голых досках нар он спал, не просыпаясь, до самого подъема. С трудом снял рубаху. Вместе с рубахой в ряде мест на спине и груди слезла обгорелая кожа. Было трудно двигаться. Боль причиняло даже глубокое дыхание.

В таком состоянии Тимофей впервые и попал к врачу. Тот прежде всего обработал какой­то мазью ожоги, потом налил в тазик теплой воды, добавил туда марганцовки и велел отмачивать присохшие к ранам грязные бинты. Кусок бинта на голове отмок сразу и отвалился быстро, обнажив нежную красную кожицу от виска до уха. Врач выстриг вокруг раны оставшиеся волосы, срезал отмершую и высохшую кожу и сказал:

— Метка на всю жизнь. Не зарастет. О себе будет напоминать и зимой, и летом. Контузия. На волосок правее — и не было бы тебя, боец.

Перевязав раны на руке и ноге, доктор удовлетворенно заключил:

— Хорошо идет заживление. Сейчас бы питание нормальное — через пару недель себя не узнал бы. Береги силы. Коль выжил, должен жить дольше. Организм у тебя сильный. А руку разрабатывай — сжимай пальцы в кулак и разжимай. Повторяй не менее ста раз в день. Больно будет — терпи. Но сильно не надрывай — мышцы только срослись. Осторожность нужна. Теперь ты сам себе врач. Если сумею, дня через три еще раз посмотрю твои раны. Алексей уж очень за тебя просил. Вы что, земляки с ним?

Тимофей уклончиво ответил:

— Да нет. Служили в одном батальоне, но недолго…

— Твердый мужик, смелый. К нему даже немцы с уважением относятся. Держись к нему поближе, — посоветовал доктор. — Я по лагерям поскитался, знаю, что без помощи товарищей здесь не выжить.

Тимофей поблагодарил доктора и ушел в барак. Конечно, ему самому хотелось быть рядом с Алексеем, но после того, как его вычислили и предали засланные в колонну осведомители, он всегда шел в голове колонны, под пристальным взглядом самого унтер­офицера. Но иногда им все­таки удавалось накоротке пообщаться. Несмотря на то, что Алексей отругал его за попытку побега, Тимофей спустя несколько дней сказал другу, что все равно убежит, и предложил бежать вдвоем. А спешку объяснил тем, что в любой момент могут погрузить в эшелон и увезти в Германию. Вот оттуда до родной земли, пожалуй, не добраться.

Алексей долго молчал, а затем категорически отказался.

Тимофей опешил. Он уже безоговорочно доверял другу, верил в его силы и возможности. А он вот так…

— Почему, Алексей? — спросил охрипшим голосом Тимофей, — разве к своим не хочется?

Алексей улыбнулся и обнял Тимофея:

— Хороший ты боец, Тимофей, надежный. Но бежать с тобой не могу. Не могу — и всё. — Помолчал немного и, оглянувшись по сторонам, тихо добавил: — Не для того в плен шел… И приложил указательный палец к губам.

Тимофей понял, что Алексей хранит какую­то тайну, о которой не может сказать ему.

* * *

Первый раз за месяц с небольшим пленным привезли обед, состоящий из миски баланды — супа из свеклы с листьями, приправленного небольшим количеством плохо очищенной гречки и еще какими­то разварившимися корнеплодами. Каждому выдали также по две неочищенных вареных картофелины. Тимофей съел баланду, потом картофелину, прямо с кожурой. Хотел было съесть и вторую, но передумал и сунул ее в карман. На вечер.

— Правильно сделал, — раздался сзади голос Алексея, — до следующего обеда, думаю, больше ничего не дадут.

Он отвел Тимофея в сторону от обедающих и тихо заговорил:

— Дело есть серьезное, Тимофей. Больше никому из вашего барака довериться не могу. Тебе верю. Сегодня к вечеру в ваш барак приведут нового пленного. Приведет сам унтер­офицер. Пленный высокого роста, широкоплечий, голова забинтована окровавленным бинтом. Очень общительный, свойский, умеет вызвать человека на откровенный разговор. Словом, рубаха­парень. Всегда в центре внимания. Это провокатор, Тимофей. Специально подготовленный немецкий осведомитель из наших пленных. Их здесь двое работают. Завтра утром по их наводке четверых коммунистов расстреляют перед строем. А послезавтра, я полагаю, очередь кого­то из вашего барака. А бинт у него на голове — ширма. Никакой раны там нет.

Алексей испытующе посмотрел прямо в глаза Тимофея. Тот выдержал взгляд и сказал:

— Что от меня нужно — сделаю, Алексей.

Продолжая смотреть в глаза Тимофею, Алексей твердо сказал:

— Ночью надо убрать провокатора. И ты это сделаешь. Как, чем — думай сам. Хорошо, если товарища надежного найдешь. Вдвоем сподручнее. Имей в виду: силен. Он, как мы, месяц не голодал. Конечно, мы в плену, но считай это приказом.

— Понял, — вытянулся Тимофей.

Шла последняя декада сентября. Ночи были лунные. Бледный свет проникал в небольшие зарешеченные окна барака.

Провокатор разместился на первом ярусе нар во втором ряду, у двери. Он перезнакомился почти со всеми и действительно был как рубаха­парень. Однако пленные вели себя сдержанно. Слухи, что в колонне действуют провокаторы, уже не раз подтверждались неожиданными расстрелами. Стереглись.

Тимофей лежал в первом ряду, наискосок от провокатора и видел, как тот долго не мог заснуть, ворочался с боку на бок. Наконец затих. Прошло минут десять — не шевелится. «Заснул», — подумал Тимофей и решил не ждать. Вынул из­за пазухи увесистый камень­голыш с отколотым острым краем, крепко сжал его в руке. Пригнувшись, осторожно подкрался к провокатору и с размаха ударил острием камня в висок. Провокатор дернулся, свалился с нар вниз лицом и захрипел. Второй удар раздробил ему затылок. Тимофей был деревенским мужиком, хозяином дома. Забивать по осени скотину — дело для него привычное. Поэтому он точно знал: после двух ударов увесистым острым камнем в голову предателю не выжить.

Луна зашла за тучи, и барак погрузился в ночную тьму. Почти невидимый, Тимофей проскользнул к своим нарам, вытер старой портянкой руки, засунул ее поглубже в вещмешок и лег на спину. Хрипы из угла становились все тише и прерывистей. А вскоре стихли совсем. Тимофей провалился в тяжелый сон.

…Утром в бараке поднялся шум. Построили всех и стали придирчиво осматривать. Унтер­офицер Генрих лично допросил соседей по нарам убитого, но те, испуганные, ничего не смогли сказать, ссылаясь на то, что крепко спали. Немец был взбешен. Оказывается, из соседнего барака тоже вынесли мертвого пленного с перерезанным горлом. Обоих положили во дворе лагеря на видном месте. Потом пленных построили, и унтер­офицер Генрих объявил через переводчика:

— Сегодня ночью комиссары убили двух лояльных великой Германии русских военнопленных. Вот они — жертвы большевиков. Но комиссары не думали, что возмездие наступит сразу.

Генрих дал знак автоматчикам и русским охранникам. Из колонны быстро и безошибочно вывели троих политруков и командира — бывшего председателя колхоза из Белоруссии. Простучали автоматные очереди — и все четверо упали рядом с мертвыми предателями, поливая кровью выгоревшую и пожелтевшую на солнце траву. Стояло раннее утро. Неуместно ярко и весело светило солнце. Шестерых вынесли за лагерь, сбросили в глубокую яму, закидали землей и присыпали негашеной известью.

7.

А на родине сентябрь выдался слякотный. По низкому небу бесконечно ползли сплошные исчерна­синие тучи и сыпали на землю непрекращающимся, нудным дождем. Дороги раскисли. Работа в поле и на токах остановилась. Комбайны и тракторы побросали в поле под пригляд объездчиков. Только на некоторых из них, несмотря на дождь, копались механизаторы, устраняя поломки. Остальные комбайнеры и трактористы коротали время на полевых станах, в передвижных дощатых обшарпанных вагончиках. Курили крепкий самосад, сердито слушали, как мягко шлепал по жестяной крыше спорый дождь, и невесело прикидывали, что после такого ненастья неделю, не меньше, надо, чтобы земля проветрилась, и можно начать работу.

А пастухам, дояркам, телятницам и в дождь передыху не было. Бродили по мокрым лугам сонные от дождя коровы, телята, овцы, лениво щипали зеленую траву, сбивались в кучи и все время норовили устремиться к селу, чтобы спрятаться под навесами и крышами от надоевшей мокрени. Но пастухи в темных от дождя брезентовых плащах с башлыками опять заворачивали их в луга. Раньше времени пригонять скот в село было не принято. Животины должны были использовать каждый день, чтобы набрать упитанность перед зимовкой. Несмотря на войну, село жило по веками установленному тяжелому укладу, определяемому временем года и состоянием погоды.

…Груня пришла с фермы поздно. Пока выдоила всех коров своей группы, предварительно вымыв им вымя и насухо вытерев чистой тряпицей, пока сдала молоко приемщице, пока у пастуха деда Никифора узнавала, какая корова сегодня обошлась, то есть была под быком, пока вымыла в трех водах подойник и повесила вверх дном сушить в подсобке — стало совсем темно.  Вопреки обыкновению, Груня не стала обсуждать с подругами сельские новости и первой ушла в темень. Шлепая кирзовыми сапогами по невидимым лужам, скользя по раскисшей глине, она, тем не менее, безошибочно определяла дорогу, по которой ходила почти десять лет и могла пройти по ней с завязанными глазами. Она была ей знакома с десятилетнего возраста, когда мать стала колхозной дояркой, дневала и ночевала на ферме, не отпуская от себя Груню. Со временем ферма стала для Груни как бы вторым домом. Сюда ее тянуло, здесь было интересно, здесь взрослые женщины, привыкшие к Груне, не стесняясь, говорили про жизнь.

Сегодня она ушла одна, потому что главную сельскую новость она знала еще в полдень, а в большей мере потому, что уже болезненно не хотела слышать в сотый, а может, и в тысячный раз один и тот же вопрос: «От Тимофея­то нет ничего?» Груня молча отрицательно качала головой и как за спасительные ниточки хваталась за успокаивающие рассказы о случаях, когда с фронта и пять­семь месяцев весточки не было, а потом приходила целая пачка писем. Живой. Здоровый. Называли соседние деревни, где такие случаи происходили:в Языковке, Мокром, Марьевке, Оркино.

Это немного успокаивало Груню, вселяло надежду. Но — ненадолго. То письмо, которое она читала вслух всей семье в начале лета, было от Тимофея последним. Пошел четвертый месяц томительных ожиданий, тяжких раздумий и предположений, от которых тоска и страх охватывали сердце и не отпускали ни на минуту. Стала замкнутой и заметно сдала, поседела мать Тимофея Настёна. На одну тяжесть навалилась другая. Ушел на фронт и младший сын Семка. И тоже как в воду канул. Пятый месяц — ни весточки.

Один Мишутка радовался жизни. С удовольствием играл в песке у дома, бегал за цыплятами, шлепал босыми ногами по лужам и с аппетитом ел все, что давали ему мать и бабушка: парное молоко с хлебом, пшенную кашу с постным маслом, вареную рассыпчатую картошку с огурцами. Если бы не Мишутка, тяжесть неизвестности могла придавить женщин к земле. А здесь новая жизнь на глазах поднимается, родная кровиночка. Ее заботой, теплом да лаской окутать требуется, чтобы не захолодела душой сызмальства, не ожесточилась. На то и мать, на то и бабушка, чтобы на всю жизнюшку вдохнуть добро в дитятко. А то как же? Иначе на земле не человеки, а звери о двух ногах расплодятся.

…А главной новостью на селе было то, что с фронта вернулся Виктор Бугров. Вернулся инвалидом. Левой руки почти по самый локоть не было. А в остальном весь целый, только похудел сильно. Услышав эту новость, Груня еще больше встревожилась. Хоть и без руки, а вернулся, думала она. А мой­то где? Что с ним? Живой ли? Четвертый месяц пошел — и ни одной весточки, ни одного словечка. Что­то случилось с ним, коли не пишет. Тимоня не такой… Обязательно бы написал. А может, ранетый, как Витька Бугров, лежит в госпитале и покуда не может писать?

Так изматывала себя домыслами Груня, пока впереди не показались редкие тусклые огни села. Жители экономили керосин и вечера коротали с коптилками — керосиновыми лампами со снятыми стеклами. Красноватый неяркий дрожащий свет давал зажженный фитиль лампы. Да и его зачастую увертывали так, что оставалась только узенькая — в полсантиметра — полоска пламени, и дом наполнялся большими движущимися тенями.

Груня заглянула в окошко дома. Увернутая до предела коптилка едва освещала большую комнату. Покрытый до подбородка мягким лоскутковым одеялом, на широкой лавке безмятежно спал Мишутка. Свекровь стояла на коленях перед образами и молилась, периодически кланяясь до пола. Настёна и раньше была набожной, отмечала церковные праздники, строго постилась. Но с уходом на фронт сыновей каждое утро и вечер отдавала молитве. Просила Господа оберечь их и вернуть живыми.

Стараясь не помешать молитве, Груня вымыла в луже заляпанные грязью сапоги. На крыльце под навесом сняла с себя брезентовую куртку, влажный ватник, сырую юбку, стянула намокшие сапоги и босиком тихонько вошла в избу. Пахнуло теплом и варёной картошкой. Свекровь ждала её прихода — под таганком на шестке печи ещё тлели угли и булькал небольшой чугунок.

Закончив молитву, засуетилась у шестка. Подняла ухватом прокопченный чугунок, отставила его в сторону от огня, сняла с него сковороду, которая служила крышкой, и ткнула в картошку старым со сточенным лезвием ножом.

— Самый раз. Давай­ка я тебе сливуху с маслом сделаю, похлебаешь горяченького. А то иззяблась поди, — сказала участливо свекровь.

Груня согласилась. Она действительно замерзла и потянулась к шестку погреть над догорающими углями руки. Со свекровью они жили в ладу. Настёна сдерживала свой горячий норов, а Груня всегда была уступчива и покладиста, как и полагается добропорядочной невестке. На том мир в доме и держался.

Поужинав, они легли спать. На утреннюю дойку Груня вставала затемно. Поэтому и ложилась рано, чтобы выспаться. Она привыкла к этому распорядку. Переделав на ферме дела, не мешкая, шла домой, помогала свекрови по хозяйству. Варила еду, прибирала избу, приносила воды из колодца, кормила скотину. А потом, разбудив Мишутку, умыв и расчесав его, садились завтракать. Груня строго придерживалась того порядка в доме, который был при Тимофее. И свекровь Настёна с благодарностью помогала ей в этом.

Но война внесла в этот порядок свою потребность. Управившись с делами, обе женщины садились у окна, смотрели на улицу, изредка обменивались словами. И ждали, когда пойдет почтальонка. Как только она появлялась, Груня выбегала во двор к калитке и с надеждой смотрела на приближающуюся женщину. Та сначала останавливалась, обменивалась несколькими фразами, сетовала на то, что письма с фронта идут очень медленно, и уходила дальше. Потом, видимо, ей стало трудно смотреть в напряженные, наполненные страхом и надеждой глаза Груни, и она уже не подходила к калитке, а издали отрицательно качала головой.

Груня молча возвращалась домой, также отрицательно качала головой на взгляд свекрови, брала на руки Мишутку, садилась на лавку и долго гладила его по мягким чуть рыжеватым волосенкам, уставившись куда­то отрешенным взглядом. Так продолжалось уже больше четырех месяцев.

Сегодня снова непогодило. Было сумрачно. Хлестал косой дождь. По колеям раскисшей дороги бежали грязные ручьи. Хотя близился полдень, улица словно вымерла. Но почтальонка, одетая в темный от дождя брезентовый плащ с капюшоном, появилась вовремя и с противоположного порядка, скользя по грязи и перешагивая через бегущие в низину ручьи, прямиком направилась к дому Красновых.

В фуфайке нараспашку, без платка, Груня опрометью бросилась из дома и выбежала за калитку. Однако встретившись с неулыбчивым взглядом почтальонки, остановилась, как вкопанная. Ноги застыли на месте и стали будто деревянными, в груди словно холодом обожгло.

— Тебе письмо, Грунюшка, — сказала почтальонка и как бы через силу добавила: — Казенное.

Груня стояла молча. Продолжал хлестать дождь, и она вымокла до нитки. Видя, что солдатка обезножила от предчувствия, почтальонка обняла ее за плечи и повела в дом. Не впервой было ей приносить страшные вести. Сама разорвала казенный конверт, вынула и прочитала вслух короткое, очень короткое письмо, в котором сообщалось: «Ваш муж, рядовой Краснов Тимофей Егорович, пропал без вести».

— О­о­ох…, — осела на скамейку Настёна. — О­о­ох… Застонало в её груди ещё плохо осознаваемое страшное горе и вдруг вырвалось истошным воплем: — Тимо­ня­я­а! Тимо­ня­я­а! Родимый ты наш соколик! На кого же ты нас покинул, Тимонюшка? Неуж не увидим тебя никогда, не услышим голоса твово? Как жить­то таперича нам, сиротам? О­о­ох… Зла судьба завела тебя на тропку отцовскую, как и он, пропал ты без вести… И не узнаем мы, где сложил ты свою головушку. О­о­ох…

Груня сидела на лавке, безвольно опустив руки. Комок подкатил к горлу и сдавил дыхание, не давая возможности ни плакать, ни кричать, ни стонать. Омертвела вся. Ничего не понимающий Мишутка топтался около матери, дергал ее за опущенные руки и испуганно лопотал:

— Ма… ма… ма… 

Потом, видя, что мать и бабушка не обращают на него никакого внимания, уткнулся в подол и зашелся в таком отчаянном и обиженном плаче, что почтальонка, разделяя горе, всплакнувшая тоже, увидев, что Груня сидит ни жива, ни мертва, стала испуганно тормошить ее:

— Девонька, ты что, ты что? Очнись, очнись тебе говорю. Разве ж так можно? Погубишь себя… Поплачь, поплачь, Грунюшка, — камень­то с груди и спадет. Подумай о сынишке­то. На ево ить все передается. Вона как зашелся…

С Груни спало оцепенение, она обняла сынишку, прижала его к груди и глухо зарыдала. Пропал ее любимый, пропал муж, за которым жилось уверенно и счастливо. Пропало теперь счастье. Пропало все. Остался Мишутка. Остался без отца. Слезы наконец нашли выход и катились градом, облегчая грудь и возвращая сознанию реальность происходящего.

Вот так в родном доме Тимофея оплакали. Оплакали как мертвого.

* * *

Спустя неделю, возвращаясь с утренней дойки, Груня встретилась с Виктором Бугровым. Он был в солдатской шинели, левый рукав которой был пустой и болтался при ходьбе. Худоба и бледность некогда пышущего здоровьем упитанного лица говорили о том, что Виктор еще не оправился от ранения. Встрече с Грушей был явно рад, хотя вел себя сдержанно. Сказал, что знает о ее горе, сочувствует, жалеет Тимофея, а заодно не без удовольствия и гордости объявил Груне новость, которая почему­то ей сразу не понравилась:

— Теперь будем часто встречаться, Груня. Меня животноводом в вашу бригаду определили. В понедельник выйду с делами знакомиться. Какая помощь будет нужна — говори, не стесняйся. Помогу.

Груня поблагодарила его и, сославшись на дела, попрощалась и быстро пошла по дороге домой, безошибочно чувствуя на себе взгляд Виктора. Он и действительно смотрел ей вслед и думал о чем­то своем. Ветер теребил его черные волосы и шевелил пустой рукав шинели.

Часть третья

1.

Когда колонну пленных пригнали на железнодорожную станцию и стали грузить в товарные вагоны, Тимофей снова пытался бежать. Воспользовался, что при погрузке образовалась толпа, поднырнул под вагон. А на следующем пути тоже эшелон стоит. Тимофей и под ним пронырнул и по балластовому откосу скатился в кювет. На четвереньках дополз до водосточной трубы, вход в которую закрывали разросшиеся лопухи, и затаился в ней, надеясь дождаться вечера. Прошла минута, вторая, третья… Погони не было. Мучительно хотелось есть. Тимофей с трудом оторвал стебель лопуха, очистил его от кожуры и быстро сжевал. Пресный, чуть­чуть сладковатый и вяжущий во рту вкус лопухового стебля был знаком Тимофею с детства. В голодные годы лопухи вместе с конским щавелем были излюбленным лакомством вконец отощавшей к весне деревенской ребятни. Тимофей снова протянул руку, чтобы сорвать еще один стебель, но лопухи внезапно раздвинулись, и в него уперся ствол винтовки. Два немецких конвоира подвели его < к вагону, от которого он убежал. На глазах у товарищей избили и почти бесчувственного зашвырнули в вагон.

В назидание другим.

Вторая попытка убежать из плена не удалась. Громыхая на стыках рельсов, эшелон увозил Тимофея все дальше и дальше на Запад, в Германию. В вагоне было невыносимо душно, мучили жажда и голод, потом спертый воздух вагона наполнился трупным запахом. Двое раненых красноармейцев не выдержали мук и умерли. Большинство уже не имело силы стоять и лежало вповалку рядом с мертвыми. Из угла вагона иногда раздавался дикий хохот. В этом аду один из пленных сошел с ума.

И потом, уже в лагерной жизни, таких случаев было немало. Сумасшедших выводили за пределы лагеря, расстреливали и сбрасывали в яму.

Словом, когда эшелон остановился на конечном пути следования, из вагона на своих ногах вышли только четверо, среди которых был и Тимофей. Остальных вытаскивали и бросали на землю как попало, словно это были не люди, а бревна. Свежий воздух, а также вода, которую позволили набрать из водопроводной колонки, многих поставили на ноги. Но многие так и остались лежать на придорожном полотне, когда поредевшую колонну уводили в лагерь.

В Германии он почти ничем не отличался от лагеря в Белоруссии. Разница была лишь в том, что этот был огорожен не одним, а двумя рядами колючей проволоки. И охрана почти полностью состояла из немцев — бывших фронтовиков, получивших ранения, пожилых немцев, не отправленных на фронт по возрасту или семейным обстоятельствам.

Снова регистрация, присвоение номера, который надо было носить на запястье руки, санобработка, медосмотр и распределение по баракам. Памятуя советы своего друга Алексея, Тимофей скрыл, что по военной профессии он пулеметчик, сказал, что рядовой стрелок и в плен попал раненый, когда выходил из окружения.

С Алексеем они расстались в Польше. Он пришел

к нему вечером, чисто выбритый и подтянутый. Отвел Тимофея в сторонку и сказал:

— Попрощаться пришел, Тимофей. Завтра меня здесь не будет. Плотней сходись с надежными ребятами — вместе легче выжить. Бежать будешь — не забудь: идти надо на восход солнца — там наша Родина. Но зря не рискуй.

— А ты куда же, Алексей? — спросил растерянный и расстроенный Тимофей.

Алексей помолчал, соображая что­то про себя. А затем, приняв решение, взял Тимофея за локоть, ответил:

— Всякое бывает… Ты человек твердый, упрямый… Если удастся добраться до своих, передай, что был в плену вместе с капитаном Алексеем Коршуновым, который в Польше согласился служить у немцев. Запомни: капитан Коршунов.

Тимофей, которого известие, что друг будет служить у немцев, ударило, как молния, раскрыл было рот, но Алексей предупредительно замотал головой и прошептал:

— Ни слова больше…

С той поры капитана Коршунова Тимофей не видел. Началась изнуряющая и беспросветная, голодная и унизительная жизнь пленного советского солдата в фашистской Германии. Физическая крепость — широкие плечи, мощная грудная клетка, крепкие жилистые руки и ноги, упрямый характер — помогли выжить Тимофею в этом аду, но и способствовали тому, что в каждом новом лагере его после медицинского освидетельствования неизменно посылали на самые тяжелые работы. Добывал уголь на шахте, таскал тяжелые камни из карьера, укладывал рельсы на железнодорожное полотно, копал котлованы под строительство каких­то сооружений, разгружал вагоны с бревнами, металлом для бетонных работ.

За пререкание с мастерами­немцами и неподчинение им пять раз сидел в карцере. К лету 44­го от Тимофеевой силы не осталось и следа. Он почувствовал, что скоро окончательно сломается, и снова решил бежать. И снова в одиночку. Считал, что так легче укрыться, остаться незамеченным и уйти от погони. Окончательное решение о побеге принял после того, как во сне или забытьи стал ему чудиться голос Груни. Печальный такой, укоризненный, как бы издалека, но явственно он говорил: «Тимоня, обещал вернуться, а сам запропастился Бог весть куда… Обещал ведь… Приходи, Тимонюшка… Уйми, ради Бога, тоску. Невмоготу без тебя… Из рук все валится… Хозяйство заплошало…» После этих слов раздавался детский плач, да такой жалобный и обиженный, что Тимофей просыпался весь в поту. Он верил в сны и тяжело переживал их. Душа рвалась на Родину и мучительно болела от невозможности сделать это. И вот предел настал. Мозг заработал четко и ясно. На этот раз он готовился к побегу заранее и обдуманно. Сшил из старой гимнастерки небольшой мешочек, который можно было спрятать под одеждой, и каждый день откладывал в него немного еды: картофелину, свеколку, горсть сухого гороха, корочку черного хлеба, две сухие рыбьи головы, найденные на помойке…

Тимофей знал, что небольшой немецкий городок, на окраине которого был лагерь военнопленных, находился в нескольких километрах от Польши. И был уверен: если сумеет дойти до Польши, там уже немцам его не догнать, там уже почти свои люди, помогут укрыться.

…Два дня, почти не двигаясь, лежал в дальнем темном углу чердака железнодорожного склада, зарывшись с головой в разную рухлядь. Слышал, как искали его,

в том числе и на чердаке, тыкая в подозрительные места штыками винтовок. Но Бог миловал. Пронесло. Штык дважды пропорол лохмотья, под которыми укрылся Тимофей, но его миновал. Судьба была к нему благосклонна, когда на третью ночь сумел лезвием перочинного ножа открыть дверцу чердака и бесшумно спуститься по широкой деревянной лестнице во двор. Дождался, пока часовой уйдет на противоположный конец длинного склада, и, минуя несколько пристанционных кирпичных домов, растворился в ночной темноте. Городок остался позади. Впереди было поле.

2.

Тимофей знал, что где­то рядом должна быть проселочная дорога, уходящая к далекому хутору из нескольких каменных домов с остроконечными крышами из красной черепицы. А за хутором темнел лес, из­за которого по утрам поднималось солнце. Где­то там, за лесом, и должна быть, по разумению Тимофея, спасительная Польша.

Дорога разделяла поле на две части. Левая была засажена картофелем, а на правой начинала наливаться соком пшеница. Спотыкаясь, Тимофей бежал в темноте, пока не достиг картофельного поля. Остановился, чтобы перевести дух. Сердце молотком бухало в груди. Кружилась голова. Хотелось лечь. Но Тимофей пересилил себя. Летние ночи короткие, а он хотел добраться до леса и укрыться там затемно.

Вырвал несколько кустов картошки. Земля была хорошо ухожена, мягкая. Кусты вырывались вместе с молодыми, но уже довольно крупными клубнями. Тимофей набил ими карманы, а две картофелины съел на ходу, заворачивая постепенно вправо, чтобы выйти на дорогу. Захолодевший ночной воздух всколыхнул небольшой ветерок и освежил Тимофея.

Он испугался, что ветер разгонит тучи и выглянет луна. Однако тучи плотно закрывали небо. Более того, стал накрапывать дождь.

По дороге бежалось легче, но вскоре силы разом оставили Тимофея. Он перешел на шаг и, шатаясь, преодолел еще несколько сот метров. Тошнило, в глазах плавали красные круги, руки и ноги дрожали от слабости, сердце колотилось часто­часто. Тимофей почувствовал, что может упасть на дороге и потерять сознание. Он не рассчитал силы, полагаясь на свою выносливость. Истерзанный ранами, голодом, тяжелой работой, нечеловеческими условиями жизни, унижениями и тоской по родным и близким, организм отказался повиноваться разуму.

И Тимофей сел на обочину дороги. Посидел, собрался

с силами, встал, сделал с десяток шагов заплетающимися ногами и снова сел. «Не осилю, — пронеслось в мозгу, — скоро утро. Надо прятаться до следующей ночи». Почти в бессознательном состоянии, еле передвигая ноги, сошел с дороги в пшеницу, сделал несколько десятков шагов и упал, не в силах подстраховать себя руками, отчего голова, не ощущая боли, безвольно стукнулась о землю. И все провалилось в какую­то притягивающую пустоту.

…Ранним сумрачным утром прошел короткий, но сильный дождь и вернул Тимофею сознание. Ему показалось, что он просто спал, а дождь разбудил его. События последних дней почехардились в голове, но быстро встали на свои места: он бежал, он свободен. Осторожно поднял голову над колосьями, осмотрелся. Недалеко слева возвышались остроконечные красные крыши хутора, а дальше, приблизительно в полукилометре, темнел спасительный, как считал Тимофей, лес.

В первую очередь решил подкрепиться, а уж потом думать, как поступать дальше. Нарвал колосьев, ошелушил их в ладонях и высыпал зеленые, еще мягкие зерна пшеницы в рот. Потом еще, еще, еще… Пока не остановил себя сам. Наполненные молочным соком душистые зерна он мог есть до бесконечности, но поостерегся. Организм мог не справиться с обилием пищи.

После еды Тимофей почувствовал себя покрепче и на четвереньках пополз в сторону леса. Пшеница была рослая и полностью скрывала его. Полз он медленно, изредка останавливаясь, чтобы передохнуть и осторожно оглядеться. Хутор был уже позади, а до леса осталось рукой подать, когда со стороны дороги раздался злобный лай собак. Тимофей чуть приподнялся и оглянулся. На дороге стояла запряженная двумя лошадьми повозка, а по следу, промятому Тимофеем в пшенице, шли два немца. Собаки, видимо, были на поводке, поскольку лай не приближался.

Не осознавая бесполезность попытки уйти от погони, Тимофей вскочил и побежал к лесу. Простучали автоматные очереди, пули срезали колосья пшеницы и тупо стукались в стволы деревьев того самого леса, в котором Тимофей видел свое спасение. Чтобы не попасть под них, он упал и пополз в сторону. Стрельба прекратилась, но тут же раздался приближающийся лай собак. Две немецкие овчарки одновременно набросились на лежащего человека и остервенело стали рвать его. Их страшные клыки обагрились кровью. Тимофей, отчаянно крича, катался по земле, интуитивно закрывая руками лицо и горло. Он плохо помнил, как немцы оттащили собак, подняли его, почти волоком притащили к дороге. Повозка развернулась и мягко покатила к городу. От боли Тимофей снова провалился в пустоту.

Пришел в себя на бетонном полу лагерного карцера. Сколько времени лежал здесь, не знал. Кто­то из своих успел замотать тряпками изорванные клыками руки и ноги, остановить кровь. Оказалось, что он лежал в карцере уже третьи сутки. Странно, но есть не хотелось. Страшно хотелось пить. Он ощупал затекшими окровавленными руками карманы и с удивлением обнаружил в одном из них небольшую картофелину. С трудом достал ее, разгрыз на две доли, разжевал их, жадно всасывая сок, проглотил. Еще раз ощупал карманы и пазуху, но больше ничего не было. Опираясь на стену, Тимофей попытался встать. Это получилось со второго раза. Он осторожно прошел по карцеру из угла в угол. Ноги хотя и сильно болели от укусов, но слушались и стояли твердо. И отчаянная упрямая мысль всколыхнула его: «Все равно убегу, сволочи! Плохо вы знаете Тимоху Рыжего. Вот подправлюсь — и уж маху не дам».

Но упрямый и непокорный характер Тимофея давно знали и товарищи по бараку, и лагерное начальство. Мало того, что характером, он видом своим отличался. Невысокого роста, плечистый, с копной курчавых рыжих волос, прямым крепким носом и независимым взглядом темно­синих глаз, плотно сжатым ртом Тимофей выделялся из массы пленных. Тимоху Рыжего знали в лагере многие, уважали за смелость, а некоторые и побаивались. Хоть и не дознались тогда немцы, кто убил камнем их осведомителя, а по бараку осторожный слушок прошел: кончил предателя Тимоха Рыжий. Но никто его не выдал.

И немцы знали Тимоху Рыжего в лицо. Не раз хотели отправить его подальше от себя, в штрафной лагерь. Да выносливость и сноровка в работе спасали Тимофея от штрафлага. Мирились немцы с непокорным пленным, хотя в карцер заключали регулярно. Однажды старший по бараку Степан Печник (кличка) посоветовал Тимофею поменьше встревать в разные ситуации, спорить и не кориться. А то, неровен час, можно в концлагерь загреметь. Оттуда, говорят, живым хода нет.

3.

Из карцера Тимофея вывели двое конвойных. Один, молодой, был вооружен автоматом, а старый, высокий и седой, — винтовкой. Тимофей насторожился. Обычно из карцера его выпускал и провожал до барака один из охранников, да и тот не всегда был с оружием. А этих двоих раньше в лагере он не видел. Тимофей предполагал, что его отведут в блок, где находилась особая команда немцев, допросят, изобьют и снова бросят в карцер. Однако его вывели за ворота лагеря и повели дальше, в сторону оврага, заросшего мелким кустарником. Рядом с оврагом не было ни одной постройки. Место безлюдное. Ноги у Тимофея стали ватными. Он понял: ведут расстреливать. Мысли в голове лихорадочно метались, путались, но одна буравила мозг неотступно: все, Тимоха, отходил ты на белом свете, пришел твой смертный час. А жить­то все равно хотелось.

Так шли они минут десять­пятнадцать. Уперлись в овраг и пошли по его краю дальше. Тропинки уже не было, ноги ступали по чахлой, выжженной траве. Был вечер. Солнце только­только скрылось за горизонтом. Край неба полыхал тревожным красным огнем. Стояла душная тишина.

Остановились на взгорке. Здесь овраг был особенно глубокий. Стволом автомата молодой немец подтолкнул Тимофея на край обрыва. Тимофей сделал два шага и повернулся лицом к немцам. Но смотрел он не на них. Он устремил взгляд на полыхающий закат. Скованное предчувствием близкой смерти лицо было безжизненно­желтое. Молодой немец жестом приказал повернуться спиной. Но Тимофей отрицательно замотал головой, торопливо перекрестился и застыл, ожидая конца. Немец еще раз повторил приказ, и когда по лицу Тимофея проскользнуло нечто подобное усмешке, лязгнул затвором и направил автомат в грудь пленника. Секунда, вторая, третья... Целая вечность!

Приготовившись принять смерть, Тимофей не сразу сообразил, в чем дело. Но хорошо помнил, как пожилой немец стволом винтовки отвел в сторону автомат напарника и стал что­то быстро говорить ему. Молодой резко отвечал, бросая на Тимофея недобрые взгляды. Между ними завязался горячий спор. Словно огненный закат примешался в кровь Тимофея и озарил застывшую душу надеждой. Он каждой жилочкой почувствовал, что пожилой немец заступается за него, не хочет его смерти. По лицу Тимофея потекли слезы. Но спор между немцами закончился, и молодой снова поднял автомат. Черное дуло было направлено прямо в лоб Тимофея. Вспыхнувшая было надежда бесследно погасла. Он сжал зубы и закрыл глаза. Вечернюю тишину разорвала короткая автоматная очередь.

* * *

А война катилась уже по Европе. По городам и весям настойчиво и упорно ходили и превращались в уверенность слухи, что скоро война закончится. Жила этим и каждая семья в Озерках. Груня так и работала дояркой, ждала весточки от Тимони. Но письма приходили только от Семена, который воевал на фронте. Тимофея же

в молве своей деревня давно похоронила, хотя сочувственно относилась к надежде Груни, что, мол, вернется. «Дай­то, Бог… Дай­то, Бог…», — неуверенно поддерживали женщины рассказы Груни о том, что видела Тимоню во сне живым и невредимым. Сон­то сном, а два года ни слуху, ни духу…

Витька Бугров как с ума спятил. Девок и баб свободных пруд пруди, а он — за Груней. Ну, впрямь телок при­­вязанный.

Некоторые девки в открытую осуждали Груню и не раз в глаза говорили:

— Чего зазря мужика мучаешь? Ну, без руки —

и что? Не хуже других по хозяйству справляется. Уступи ему. И сама сохнуть перестанешь. Аль не замечаешь, как с тела спадать стала?

Не уступила. А соблазн­то был. Вызвался как­то Виктор подвезти ее с обеденной дойки до дома. Сама не зная отчего, она согласилась, хотя раньше все время отказывалась. Дорога шла вдоль леса, пахло травой и спеющей земляникой. Под предлогом поесть ягоды Виктор и завернул лошадь на лесную поляну. Клубники было много. Душистая и теплая от солнца, она таяла во рту. Ягодка за ягодкой — ушли в глубь поляны. Здесь Виктор и повалил сидящую Груню в высокую траву, стал жадно целовать ее. На какое­то время в голове у Груни все поплыло. И она не противилась поцелуям. Но когда в неположенном месте почувствовала торопливую нервную руку, отдернула ее, вывернулась из­под Виктора и, вскочив на ноги, пошла к дороге. Виктор догнал ее уже у повозки и обиженно сказал: 

— Я же добром хочу, по­серьезному жить с тобой.

И сынишку твово приму за родного. А ты все в сторону от меня воротишь…

Груня взяла с телеги свой подойник и ответила:

— А Тимоня придет, Мишутка и скажет: «Вот мой папа. А ты чужого дяденьку мне привела». Что я отвечу на это?

Изумленный Виктор немного помолчал, подозрительно поглядывая на Груню, а потом сказал:

— У тебя, бабонька, с чердаком­то все в порядке? Третий год пошел, как пропал, а ты… Тимоня придет. Придет… Когда рак на горе свистнет. На войне просто так не пропадают… Дело говорю: выходи за меня. А то тебя за глаза стали чудненькой называть.

Груня засмеялась и полем пошла к селу. Серая птаха выпорхнула из­под ног и долго­долго вилась над головой, провожая Груню и словно не желая оставлять ее одну в чистом поле.

Дома она бросилась к сынишке, прижала его и крепко расцеловала в веснушчатые щеки. Тихая гордость и радость теснились в груди: она осталась верной Тимоне, не предала его.

Свекровь, на глазах у которой произошел показавшимся ей беспричинным приступ нежности, тяжело вздохнула и покачала седой головой. Разговоры про Груню и Виктора доходили и до нее. Но она ни разу не подала вида, что знает про ухаживания колхозного животновода за невесткой. А Груня не дала ни одного повода для упрека.

По осени же страшная беда еще больше сплотила двух женщин: убили немцы Семена, младшего Краснова. «Похоронку» положили за икону, что висела в переднем углу, туда, где лежало извещение о без вести пропавшем Тимофее.

4.

…Дыхнула смерть холодом, шевельнула Тимохины волосы и улетела прочь. В первый момент даже не понял, что остался жив. Так и стоял, плотно закрыв глаза и сжав челюсти, пока пожилой немец не взял его за руку и не оттащил от обрыва. Блуждающим, почти безумным взором смотрел он на догорающий темно­красный закат, силился что­то сказать, но челюсти не разжимались, а язык и губы онемели. И ноги передвигались с трудом, словно деревянные, не свои.

Шел словно во сне, еще до конца не веря, что остался жив. Впереди размеренно шагал автоматчик, а сзади, повесив винтовку за плечо, почти вплотную за Тимофеем — пожилой немец.

Вышли на тропинку, которая вела от дороги к лагерю.

И вот тут сердце Тимофея шебутнулось в груди и быстро застучало, разгоняя по жилам остуженную предсмертным страхом кровь. А вместе с этим снова вспыхнула надежда, что его не расстреляют. Тимофей повернулся к пожилому немцу, приложил руку к груди и поклонился ему в пояс, беззвучно шевеля губами. Тот настороженно посмотрел на автоматчика и рукой мягко подтолкнул Тимофея вперед.

Много лет спустя, вспоминая этот эпизод жизни в плену, он объяснял чудодейственное избавление от смерти двумя причинами: или пожилой немец был ихним коммунистом и встал на защиту советского солдата, или просто был добрым человеком и не побоялся заступиться за изодранного собаками, окровавленного, вконец вымученного пленника.

А может, святой крест помог. Ведь осенил себя Тимофей крестом, когда приготовился казнь принять. А может, все вместе пособило Тимофею.

Уже по­темному подошли к лагерю. О чем­то долго разговаривали с охранниками, а затем отвели Тимофея

в барак, но не в свой, а соседний. Нашлись свободные нары в дальнем от входа углу. Тимофея уложили, принесли воды и две вареные картофелины. В бараке уже знали, что Тимоха Рыжий совершил побег, и за это его сегодня увели на расстрел. Кто­то даже слышал на закате далекую дробную очередь.

В свой барак Тимофей не вернулся. Старшие по баракам решили, что так будет безопаснее. Больше недели лежал и залечивал раны, промывая их водой и прикладывая свежие листья лопуха и подорожника, которые ежедневно приносили пленные. Потом старший по бараку сумел внести какие­то изменения в списки, и Тимофей был зачислен в рабочую бригаду, которая прокладывала железнодорожное полотно под узкоколейку к заводу на противоположном конце города. Знало ли об этом лагерное начальство, Тимофею не ведомо. Скорее всего, знало. Но шел уже 1944 год. У многих немцев появилось просветление. И страх перед возможным возмездием. Да и самого Тимофея после расстрела было не узнать. Наутро провел он ладонью по голове — в руке осталась горсть волос. Провел еще раз — то же самое. Два дня спустя от густых рыжих кудрей остались только завитки на висках и над ушами. Через всю голову, ото лба до затылка, пролегла матово­серая плешина. Стал Тимоха Рыжий Тимохой Лысым. Застекленели темно­голубые глаза. Еще глубже залегли на щеках борозды морщин и придали некогда спокойному и добродушному лицу застывшее аскетически­скорбное выражение.

Ослаб совсем. Уже с огромным трудом насыпал и толкал по доскам, еле удерживая равновесие, одноколесную тачку с балластом. Высыпал ее медленно, чтобы отдохнуть, тащил обратно. Кажется, все — заломал плен Тимофея окончательно. Ан, нет. Характером немцам не поддался, пугливым да острожным не стал.

Как­то сломалась у Тимофея лопата. Он взял обломки и вылез на насыпь, чтобы спросить у охранника новую.

А тот в это время, положив винтовку, сидел на шпале и ел кусок колбасы с хлебом, запивая молоком из бутылки. Тимофея и взорвало. Бросил со злостью обломки под ноги немцу и запальчиво сказал, изображая, как тот есть колбасу:

— Ты, сучья твоя морда, колбасу грызешь. А у меня лопата сломалась, работать нечем. Давай новую, хрен собачий. Успеешь свою колбасу сожрать. Чтоб ты подавился!

Вряд ли немец понял смысл сказанного, но по выражению лица Тимофея и по злому голосу определил, что пленный сказал ему что­то очень обидное. Он встал, достал из кармана связку ключей на толстом блестящем кольце, неторопливо надел кольцо на большой палец правой руки, зажал ключи в кулак и с размаху ударил пленника в лицо. Тимофей кубарем скатился с насыпи вниз. Быстро встал, выплюнул изо рта выбитый передний зуб, вытер рукой кровь, лившуюся из рассеченной верхней губы и, схватив стоящие рядом вилы, полез, утопая в балласте, по насыпи вверх. Однако через несколько шагов обессилено сел и съехал по шуршащей гальке вниз. Охранник, уже с винтовкой в руках, стоял на насыпи и ухмылялся. От бессильной ярости у Тимофея выступили слезы. Странно, но в этот раз его не посадили в карцер.

* * *

Последний раз бежал из плена Тимофей ранней весной. Фронт был уже совсем близко. В лагере шла спешная подготовка к перемещению в глубь страны. Тимофей на это был не согласен. Зачем от своих­то бежать? Да и куда? Кто знает, что немцы уготовили им? Решил испытать судьбу еще раз. Договорились бежать втроем. А маршрут выбрали тот же — на лесок, из­за которого вставало солнце, — к своим. На этот раз миновали хутор затемно. Хозяева, видимо, покинули его — ни огонька, ни звука. Долго шли лесом, путь указывал забрезживший рассвет.

Утро встретили на окраине польской деревни. Но зайти в нее остереглись. По дороге то и дело проезжали на машинах и шли небольшими колоннами немцы. Только поздно вечером подобрались к дому на окраине деревни, но стучаться в дверь побоялись. Во дворе на веревках сушилось постельное белье. Беглецы украли четыре наволочки от подушек и две простыни. Из наволочек потом сделали рубашки — вырезали ножом проем для головы, отрезали два угла — и рубашка готова. Простыни разорвали на портянки. В такой одежде, похожие на огородные пугала, и вышли они неделю спустя к передовой колонне наступающих советских войск.

В штабе части у них разузнали, кто они и откуда, где воевали и как попали в плен. Офицер, уже в возрасте, сочувственно посмотрел на Тимофея и спросил больше себя, чем его:

— Что теперь прикажешь с тобой делать?

— Зачисляйте в роту. Буду бить фашистов, я пулеметчик, — твердо ответил Тимофей.

Ответ понравился офицеру, но он покачал головой и решительно заключил:

— В медсанбат. Какой сейчас из тебя вояка? Поправишься — видно будет.

В медсанбате Тимофея взвесили. Он помнил, как удивлялись плотности его тела медики перед отправкой на фронт. При сравнительно небольшом росте он весил восемьдесят килограммов. Все тело дышало силой и здоровьем. В медсанбате на весы встал худющий, изможденный человек — почти старик. После плена вес Тимофея составил сорок шесть килограммов двести граммов. Кожа да кости. Он стал дистрофиком. Врачи медсанбата срочно направили Тимофея в госпиталь для дальнейшего интенсивного лечения и питания. Голод остался позади. И это было для Тимофея великим счастьем.

5.

В тот год картошку посадили рано. Распахали целину на бугре за селом, где земля подошла быстрее, чем в низине, и засадили соток пятнадцать. С таким расчетом, чтобы урожая на все домашние нужды хватило и на продажу осталось. А конец огорода оставили под тыквы, которые по срокам сажали позднее.

Целина — дело хорошее для картошки. Глубоко пропаханная и разработанная, она дает клубни по кулаку. Порой с двух кустов целое ведро набирается. Веселое это зрелище, когда из­под лопаты вываливаются крепкие, чистые, розоватые, как поросята, клубни. Но допреж с мотыгой требуется походить не раз и не два. На целине сорняк гуще лезет. Не успеешь оглянуться, как огород покрылся сплошной зеленью. Тут уж руки не жалей, управляйся за день­два, иначе пустые труды будут, забьет сорняк картошку.

Вовремя пришла Груня на огород. После дождя осот плотно закрыл пашню темной зеленью, но голову еще не поднял и срубался легко. Груня сноровисто махала мотыгой. Квадрат за квадратом, полоску за полоской отвоевывала огород у сорняка. Отдыхать не садилась. Только раз остановилась, сходила на край огорода, где лежал узелок с едой, и попила из бутылки густого теплого молока.

Прикинув взглядом расстояние до конца огорода, подумала, что к обеду может закончить работу. Азартно расправляясь с осотом, она чувствовала удовлетворение и от того, что обмотыжит свою делянку первой на участке. В деревне сделать работу первой всегда похвально. Может, в глаза не скажут, но про себя отметят: а Грунька­то молодец, успела уже! Вон, какой огород чистый!

И на ферме Груня в первых шла. Самые высокие надои — у нее, самые упитанные телята — опять у нее. Словом, колхозная передовичка. А долгожданное счастье так и не пришло. И война закончилась, май к концу подходил, а весточки от Тимофея так и не было.

Виктор Бугров бросил ухаживать за Груней и женился на колхозной счетоводке — высокой, красивой и самоуверенной Верке Свиридовой. Ни одна жилочка не шевельнулась в сердце у Груни, ни тени сомнения, что зря упустила в целом­то завидного жениха. Даже была довольна, что закончат судачить бабы про их с Виктором отношения, выдумывая разные небылицы. Все бы ничего, да на закваске старых перессудов взъелась Верка на Груню, разгорелась у нее ревность. Не могла поверить, что ничего между ее мужем и Груней не было. Вот и шпыняла ее обидными словами при каждом удобном случае. Виктору бы дать укорот жене, но, видимо, не смог или не захотел. Чего греха таить, заело его, что не поддалась Груня и мертвого Тимофея (Виктор в этом был абсолютно уверен) не променяла на него, пусть однорукого, но живого и здорового. И старая муть в душе всколыхнулась. Не забылось, как ускользнула от него девка и вышла замуж за Тимоху. 

Словом, не огородил Груню от нападок жены, не защитил солдатку. Долго сносила и терпела обиды Груня. Скандалить не умела и считала это последним делом. Но однажды, когда Верка обозвала ее «стебанутой, если мертвяка с фронта ждешь», Груня заплакала, а стоящие рядом бабы (дело было у сельмага) возмутились и так отчесали Верку, что та, не дождавшись своей очереди за покупками, ушла домой. Досталось тогда от баб и муженьку. После этого случая Верка свой язычок прикусила.

Солнце поднялось уже высоко. Время шло к полудню. Стало жарко. Груня приустала, но оставалось каких­нибудь шагов пять­шесть до конца огорода, и она решила не останавливаться и закончить работу. Силы как бы прибавилось. Тем более, что поднялся легкий ветерок и приятно обдувал разгоряченное тело.

Сначала ей послышалось, что кто­то кличет ее издалека. Но, увлеченная работой, Груня подумала, что это ей показалось, и продолжала мотыжить. Но через некоторое время снова послышался крик:

— Тетя Груня!.. Тетя Груня!..

 Груня остановилась, как вкопанная, и оглянулась на зов. От села к косогору бежала во всю мочь соседская дочка Наташа — девочка лет двенадцати.

— Тетя Груня!.. Тетя Груня!..

— Ой! — Захолонуло сердце. — Никак с мамой что… Или с Мишуткой… Ой, батюшки мои!

Бросив мотыгу, не чуя ног, Груня побежала навстречу девочке. А та задохнулась от бега, споткнулась и упала. Потом встала, замахала руками и позвала:

— Тетя Груня… Тетя Груня... Быстрей… Быстрей…

С широко открытыми испуганными глазами она подбежала к девочке, схватила ее за плечи и, задыхаясь, с тревогой спросила:

— Что?.. С кем?.. Мама?.. Мишутка?.. Да говори же!

Вот тут девочка, переведя дух, и сказала… Словно молния сверк­нула в чистом весеннем небе и раскатисто громыхнул гром.

— Тетя Груня, дядя Тимоня письмо прислал. Он живой. Баба Васена за тобой послала.

…К вечеру все село знало, что пропавший без вести Тимофей Краснов объявился живым и скоро приедет домой. Был в плену у немцев.

Часть четвертая

1.

Скоро приехать домой не вышло. Из госпиталя Тимофея отправили в стрелковый полк, который вскоре погрузили в железнодорожный эшелон. И застучали колеса по рельсам. Сутки, вторые, третьи… В конце недели стало известно, что везут солдат на Дальний Восток, воевать с японцами.

Отвоевал свое Тимофей и с японцами. Особого геройства не проявил, но и в грязь лицом не ударил. Надежным солдатом был, обстрелянным.

Словом, победили и японца. Но демобилизовали Тимофея только в феврале 46­го. Так что ждали его дома с войны еще почти год, как он объявился живым. А уж когда получили письмо, что едет домой, все глаза проглядели, надеясь первыми увидеть и встретить родного долгожданного человека. И разговоры, само собой, только о том, что скоро Тимоня приедет и как здорово они заживут после лихих лет. Убрались в доме, перестирали все белье и занавески, навели порядок во дворе и хлеву, расчистили от снега широкую дорожку от крыльца до калитки. Ясно дело, печку каждый день топили, еду припасли, самогонки у свахи одолжили. Приезжай, солдат! Ждем, не дождемся!

Мишутка, которому по лету пять годков исполнится, принимал самое активное участие в приготовлениях и донимал мать и бабушку одним и тем же вопросом: «А когда папа приедет?» Долго тянулись последние дни перед встречей.

Мартовский день клонился к вечеру. Догорало солнце, и в его красных лучах металась по улице жиденькая белесая поземка. Мать Настена катала на столе старым, почерневшим от употребления рубелем высушенное белье. Груня собралась на ферму к вечерней дойке. А Мишутка сидел на широком подоконнике и смотрел, как ветер ерошил перья ворон на потемневшей весенней дороге, изредка заставляя их подпрыгивать, раскрывать крылья и низом перелетать на новое место. Но вот вороны все разом взлетели, а Мишутка тихим будничным голосом сказал:

— Вон папа идет… Вон папа идет…

Женщины бросились к окнам.

— А, батюшки! — всплеснула руками мать Настёна.

От дороги прямо к дому шел солдат. В длинной шинели, валенках, шапке­ушанке, завязанной на подбородке, и с вещмешком за плечами.

В чем были, женщины выбежали во двор, за ними в одной серенькой рубашонке ниже колен босый Мишутка. А солдат уже снимал металлическое кольцо с калитки, которое служило запором, и широко улыбался щербатым ртом. Обнялись. Женщины заплакали. А Тимофей подхватил на руки сынишку и сказал:

— Пошли домой. Застудитесь.

Всю ночь напролет в доме Красновых горела лампа. Утром, когда соседи стали заглядывать к ним, чтобы поздравить солдата с возвращением, посмотреть на него, Тимофей крепко спал на высокой деревянной кровати, укрывшись новым ватным одеялом, вынутым по этому поводу из окованного железом сундука. 

Проснулся и показался односельчанам только после обеда. С трудом признали они в лысом, морщинистом, костистом солдате Тимофея Краснова. Ему не исполнилось и тридцати лет, а выглядел он старик­стариком. Потихоньку вздыхали, жалеючи Тимофея, бабы, сдержанно покрякивали мужики, но особого вида не подавали, чтобы не расстраивать мать Настену, Груню и самого Тимофея. Пошло по народу: плох видом Тимофей — краше в гроб кладут. Видимо, поэтому и председатель колхоза, к которому Тимофей неделю спустя пришел проситься на работу, ничего определенного не сказал, посоветовал отдохнуть, набраться сил, а там он его сам позовет. Вернулся домой расстроенный. Да Груня не дала печалиться. Вьется вокруг Тимофея голубкой, ластится к нему, старается угодить во всем. Спозаранку подоит корову, разбудит его и заставит выпить парного молока. А в печи уже огонь гудит, поленья потрескивают. Мать Настёна затеялась блинами с маслом сына угостить и суп с пшенной крупой к обеду сварить, картошку запечь со сметаной, тыкву попарить. По совету свахи Васёны Груня купила топленого свиного сала и несколько раз в день поила им мужа, растворив в горячем молоке ложку сала. С двух сторон поддерживали и поднимали Тимофея.

Раз в неделю он до изнеможения парился в жарко натопленной бане, потом выпивал полстакана самогонки и ложился спать. Через месяц побелел лицом, поправился на тело, успокоился. А главное, стал с Груней шутить, заигрывать. Дотошная и приметливая сваха Васёна шепнула ей:

— Грунька, не упускай свово. Мужик в нем проснулся. Можа, боится еще, так ты уж сама…

В ту же ночь заскрипела старая деревянная кровать и раздался страстный, захлебывающийся стон Груни.

— Слава тебе, Господи, — перекрестилась на печи мать Настёна, — ожил. 

И впрямь смелее стал взглядом Тимофей, увереннее. Снова пошел проситься на работу. На этот раз его взяли возить солому на скотный двор. О работе трактористом председатель обещал поговорить с начальником машино­тракторной станции, которая располагалась в Жерновке. Но предупредил: в случае положительного ответа придется ремонтировать трактор на станции и жить там в общежитии до конца ремонта. Тимофей согласился.

Стал распрямляться Тимофей. В небесной выси пели жаворонки. Солнце играло в бегущих с бугров ручьях, бока оврагов задымились испариной. Все предвещало весну раннюю и дружную. Тимофей ощущал, как с каждым днем наливается радостью жизни. Его неудержимо тянуло к людям, к работе, он был счастлив в семье. Жену любил так крепко и пылко, что она, на удивление людям, расцветала на глазах, приобретала достоинство и степенность.

Открыт был сердцем Тимофей. После диких испытаний, которые выпали на его долю, он смотрел на мир и земляков добрыми глазами. Всех считал родными и близкими, каждому готов был распахнуть душу, помочь, если надо. Считал, что после кошмара, в котором побывал, так и должно быть.

А Победа обязательно возвысит, сделает людей добрыми и дружными. Но не тут­то было…

Жестоко ошибся Тимофей. Развеялся добрый мир на родной стороне. Ему дали понять, с умыслом или без умысла, что он не такой, как все. Первый раз услышал за спиной разговор двух пьяных мужиков.

— Смотри­ка, — говорил один, — Тимоха­то оклемался, ряху стал наедать.

Второй на это грубо ответил:

— А х… ли ему! Отсиделся у немца в плену. А теперь можно и морду наесть!

Кровь застучала в висках у Тимофея, он круто обернулся и, не скрывая негодования, спросил:

— Как у тебя язык поворачивается говорить такое? Что ты про плен­то знаешь?

Но это еще больше распалило агрессивность пьяного. Он шагнул к Тимофею и угрожающе сказал:

— Чего встал? Двигай отсюда, пока я бутылку о твою черепушку не разбил.

Сжал кулаки Тимофей. Но сдержался и молча ушел. Больно и обидно стало на душе. Да ладно, думал, перебрал за ворот и понес по яровым. Трезвый, пожалуй, так бы не сказал, утешал себя Тимофей. А несколько дней спустя с разбитым носом с улицы прибежал зареванный Мишутка и пожаловался, что мальчишки постарше возрастом поймали его, отвели за сарай и били.

— За что они тебя? — спросил Тимофей.

— Говорят, что я предателев сын и будут бить меня…

Мишутка заревел во весь голос.

2.

Черная тень протянулась из плена и тяжело легла не только на Тимофея, но и на всю семью. Он вспомнил, как при первой встрече Виктор Бугров не подал ему руки и процедил сквозь зубы: «Здорово, пленник». Вспомнил, как собирали в клубе фронтовиков, а его пригласить забыли. Вспомнил, как мать убитого годка Петьки Орлова осуждающе посмотрела на него и сказала: «Петька наш в плен не пошел — вот и сложил головушку».

Пытался Тимофей доказать, что не по своей воле в плен попал, а раненый. Какое там — и слушать не хочет, плачет и твердит: «А Петька в плен не пошел… не пошел, родимый наш…»

Замкнулся Тимофей. Сколько вынес, сколько выстрадал, так тосковал и рвался на Родину… Думал, закончится плен, война и настанут для него счастливые, радостные дни без конца и края.

А выходило совсем не так. Получалось, что для многих сельчан лучше было бы, если он действительно пропал без вести. Но он остался живой. Сколько земляков головы сложило, а он «отсиделся» в плену. Значит, предал. Значит, предатель. И нечего тут рассусоливать, что, как и почему. Законы и дух военного времени продолжали жить и действовать и в мирное время.

Предатель… Каково это Тимофею — солдату, честно выполнившему свой воинский долг и приказ командира. Принимая свой последний бой у речки, прикрывая отход роты, он не думал о себе, не дрогнул, когда Гнатыщак

с Дубиной предали своих товарищей, бросили оружие и пошли сдаваться в плен. Он мог спрыгнуть в овраг вместе с Миротадзе и уйти к реке, переправиться к своим. Но был приказ задержать немцев. Оставались патроны в диске пулемета и несколько гранат. Он сделал все, что мог сделать солдат для выполнения приказа. Предатель…

Тимофей перестал рассказывать о своем участии в боях и о том, как попал в плен. Казалось, что не верят ему.

В подтверждение этому однажды у Тимофея спросили: «Если ты так воевал, как говоришь, что же у тебя ни одной медали нет?» Что тут ответишь? Действительно, нет у него ни одной награды. А почему — он сам не знает. Скорее всего, думал он, пленникам награды не полагаются. А нет наград — какой же ты фронтовик? Горькая обида засосала Тимофея. Не выкарабкаться из нее никак. Дикую штуку сотворила жизнь, сделав его в глазах сельчан предателем. И никак не поймет Тимофей, почему так? Ну почему он снова должен страдать? Чем он провинился перед людьми?

Затерзал бы Тимофей себя этими вопросами, да благо вызвал его председатель колхоза и послал в Жерновскую МТС принимать из ремонта трактор. И наказал, чтобы одна нога там, а другая здесь. Полевые работы вот­вот начнутся. Но и предупредил, чтобы позорче принимал технику: «Нагрузка на трактор будет большая — так смотри в оба, чтобы не подвел в борозде».

Окрыленный поручением, Тимофей не стал ждать утра следующего дня, когда можно уехать с попуткой. Собрал необходимое в вещмешок и ушел в Жерновку пешком. Груня, запротестовавшая было против этого, увидела, как оживилось лицо мужа, как энергичны стали его слова и движения, помогла собраться в дорогу и проводила до околицы села. Оглянулась вокруг, крепко обняла мужа и, поцеловав, шепнула:

— Не задерживайся. А то я сама к тебе прибегу…

— Дня через два­три заявлюсь — не запылюсь. А там и в поле выезжать пора. Вон ветер­то как полощет — земля быстро подойдет.

— Похоже, опять тебя дома будем как ясна сокола видеть, — засмеялась Груня.

Помолчав, Тимофей ответил:

— Если бы ты знала, как тянет на трактор… Аж руки чешутся…

— Оно и видать: за двадцать верст пешком наладился.

— Я бы и за сто ушел… Жизнь, Груня, начинается! Грешным делом думал, не дадут мне трактор. Слышал разное про себя. А председатель крепким на слово мужиком оказался. Сказал вызову — и вызвал. И прицепщиком Сереньку Исакова дал. Хороший пар­нишка. Этого подгонять не надо. Сам во все встревает.

Скорый на ноги, Тимофей быстро удалился от села. Узкий грейдер был почти сух, шагалось легко. Сияло солнце, и дул встречный ветер. Расстегнув ватник и сняв шапку, Тимофей упруго и напористо шагал по вешней дороге и теплым, ласкающим взглядом смотрел, как над полем низко и стремительно летели стайки диких уток. Высоко в небе слышалось курлыканье журавлей, а ближе к земле, над небольшими весенними озерами, кувыркались в воздухе суматошные пивики, задавая свой извечный вопрос: «Чьи вы?».

— Свой, свой, — улыбался Тимофей и прибавлял шагу.

Он намеревался добраться до Жерновки засветло, чтобы устроиться в общежитие МТС, выспаться и утром сразу приступить к работе.

С бугра МТС была видна, как на ладони. Расположилась она левее железнодорожной станции Жерновка, на берегу светлой и холодной речушки Березовки, в окружении огромных раскидистых ветел. Деревья только что брызнули первой зеленью и слегка прикрыли черноту сотен, если не тысяч грачиных гнезд, располагавшихся в могучих кронах совершенно хаотично. Бывало, на одной приглянувшейся грачам ветви строили до десяти и более гнезд, что иногда приводило к птичьей трагедии. Сук не выдерживал и ломался от тяжести.

Неуемный грачиный гомон здесь начинался с раннего утра и заканчивался с наступлением темноты. Он давным­давно стал неотъемлемой частью жизни небольшого поселка, который состоял из красного кирпичного здания МТС, кузницы, общежития, конторы, конюшни, нескольких старинной постройки жилых домов и просторной общественной бани на высоком берегу речки, прямо над омутом. Когда­то, еще при царе, здесь работал и, как рассказывали старожилы, работал успешно кожевенный завод. Кожи на выделку везли со всей округи… Но пришли новые времена, и цеха кожевенного завода приспособили для ремонта тракторов.

Тимофей подходил к МТС с радостью. До войны ему доводилось бывать здесь на ремонте трактора или по поводу запчастей к нему. Треск двигателей в мастерской, грачиный гомон веселили душу. Жизнь входила в привычную колею, изрядно подзабытую за время войны. Голоса механизаторов, звон гаечных ключей, удары кузнечного молота о наковальню, запах солярки и карбида были до боли родными и близкими.

Трактор для Озёрок не был готов. Впрочем, Тимофей другого и не ждал. Движок только начали собирать, значит, три­четыре дня, как минимум, придется жить и работать здесь. Он доложился заведующему мастерской Петру Лапшову, молодому плечистому и рослому мужику с суровым лицом. Но завмастерской только на вид оказался суровым. Он добродушно встретил нового тракториста, распорядился о месте в общежитии, дал записку в столовую, чтобы поставили «на харч». А когда Тимофей изъявил желание сразу приступить к ремонту, дал ему старый замасленный комбинезон и такую же телогрейку:

— Жалко твой новый ватник, успеешь еще замарать. Фронтовик? — спросил он.

Получив утвердительный ответ, доверительно продолжил:

— Я тоже. По ранению год назад пришел. Как фронтовик фронтовику дам один добрый совет. Только никому ни гу­гу! Недавно мы стенды для обкатки двигателей установили. Один — для холодной, другой — для горячей обкатки. Если сделать, как положено, обе обкатки, двигатель будет надежнее и мощнее. А наш главный инженер требует сразу на горячую — и за ворота. Не соглашайся. Стой на своем. Поорет и перестанет. А ты горюшка с движком знать не будешь. Только — ни гу­гу!

Главный инженер Титков, небольшого роста, подвижный и крикливый мужик лет сорока пяти, за день появлялся в мастерской раз пять, а то и более. Лично проверял, как идет ремонт тракторов. Всегда был недоволен: то это не так, то другое. И всегда на кого­то шумел. Часто объектом его негодования был завмастерской Петр Лапшов.

— Я что говорил на планерке? — наступал он на Лапшова. — Чтобы завтра этот трактор был за воротами. А здесь конь не валялся. Срываешь ты мне план, Лапшов. А ответ кто наверху держать будет? Не­э­эт! Титкова по струнке вытянут и спрос учинят. Там антимонию разводить не станут. Тяпнут по шее — и садись Титков снова на трактор. А, Лапшов? Тебя спрашиваю, когда трактор выгонишь за ворота? Сев начинается! Думай своей колокольней!

Лапшов с серьезным видом молча слушал главного инженера и изредка понимающе кивал головой в знак согласия. А потом переводил разговор на конкретный вопрос, просил совета или помощи. И тут Титкова словно подменяли. Куда девались начальственный тон и важная осанка. Слушал работу двигателей, сам брался за ключи и регулировал агрегаты, с удовольствием садился за руль или рычаги трактора, чтобы испытать его готовность и качество ремонта. Бывало, что перемажется в смазке не хуже ремонтника, но за что брался — доводил до конца.

Что там говорить, не слишком много имел технической грамотешки Титков, но в железках толк знал. До всего мог докопаться, чтобы заработал механизм, как часы. За это и уважали его не только в МТС, но и во всем районе. А шумливость воспринимали как должное. Хоть и бывший тракторист, а сейчас начальство.

Три дня Тимофей провел как в сказке. Практически собственноручно собрал двигатель. Каждую деталь, каждый узел перед тем, как ставить, отмывал дочиста от старой смазки и грязи, насухо вытирал ветошью и обязательно держал потом в руках, согревая своим теплом и ласково поглаживая, чтобы «железка» привыкла к хозяину, чувствовала его. Завмастерской сразу приметил обстоятельность, добротность и душевность работы Тимофея и в конце третьего дня неожиданно предложил:

— Переходи ко мне в ремонтники.  

— Нет, — ответил Тимофей. — Я домой. Скоро в поле. Поработаю вволюшку.

— Соскучился? — понимающе спросил Лапшов.

— В плену во сне снилось: я на тракторе, и пашу, пашу…

— Э, да ты никак и у немца побывал?

— Побывал, — коротко ответил Тимофей.

А вечером Лапшов пригласил в баню. Мужики уже помылись, но горячей воды и пару было еще достаточно. Так что бывшие фронтовики не торопились, банились врастяжку, со смаком. После полков с березовым веником, малиново­бронзовые, на закате солнца нагишом спустились по крутым ступеням к реке и бухнулись в темные воды небольшого, но глубокого омута. Поплавали, погоготали в чистой студеной воде и снова на полки, снова ковш кипятка на каменку и за веник. Ух! Если и есть рай на земле, то он обязательно в бане.

— Я смотрю, крепко тебя поколупали, — сказал Лапшов, — ран шесть или семь насчитал…

Разговорились. Тимофей коротко рассказал о том, как воевал и был в плену. Лапшов долго молчал, качая головой, а потом сказал:

— Да­а­а… Досталось тебе, браток, — не дай Бог никому. У нас здесь тоже один мужик в плену был всю войну. Так он у какого­то помещика в работниках ходил. Помещик старый, а жена у него молодая, лет под сорок. Приглянулся ей Васька наш, высокий, красивый. Ну, и… всю войну как у Христа за пазухой. Приехал — не узнать. Здоровенный стал, морда красная. Говорит, что немка больно убивалась, когда он уезжал домой, отпускать не хотела. А у него здесь жена и двое детей — как останешься? Но Васька не только немку обеспечивал, многому там научился: плотничать, колбасу разную делать, сапоги хромовые шить, хлебы печь. Сейчас на станционской пекарне главный пекарь. Вот тебе и плен. Он, видать, как и война, у каждого разный.

Тимофей невесело улыбнулся.

— Повезло парню. Но таких мало было. По большинству, как я, мытарили: нынче жив — и слава Богу.

* * *

Вопреки распоряжению главного инженера Тимофей все­таки поставил двигатель на холодную обкатку. Титков, обнаружив это, налетел, расшумелся. Снимай, говорит, со стенда, ставь на горячую обкатку — приказываю. Тимофей ни в какую, стоит на своем:

— Надо делать, как положено.

— Я главный инженер, я знаю, как положено.

— А я тракторист. Мне на технике работать, а не тебе. Если придумали холодную обкатку, значит, польза для движка есть.

А польза действительно была. На стенде горячей обкатки собранный Тимофеем двигатель показал предельную для него мощность. Лапшов подмигнул Тимофею и показал большой палец.

3.

Веселое и радостное это дело — пахать землю весной. Деловито и спокойно работает трактор, черные борозды струятся за плугом, следом важно вышагивают грачи, отыскивая во влажной почве червячков и личинок. А вокруг — простор полей, синь высокого неба и сияющее солнце. Бродит, колышется вдали теплое марево поспевающей земли.

Тимофей пахал с упоением. Вместе с напарником Иваном Седовым он готовил поле под посев проса. Бригадир полеводческой бригады Иван Орлов предупредил их, что пахать надо на двадцать восемь сантиметров — и не меньше, чтобы уничтожить сорняки, заполонившие поле во время войны. И пообещал, что сменные лемеха к плугу будет привозить регулярно, к каждой пересменке. 

Это ведь сейчас в тракторах столько мощи, что они любой плуг тянут — и хоть бы что. А раньше техника была слабосильная: чтобы облегчить ее работу, лемеха с плугов снимали после каждой смены и возили в кузницу на оттяжку. Для этого в каждом хозяйстве делали запас сменных лемехов. Работы для кузнецов что весной, что осенью было невпроворот.

Сначала бригадир держал слово, и лемеха привозили к каждой пересменке. Но потом начались перебои. Бывало, что по две смены лемеха не меняли. Выработка сразу пошла вниз, с трудом стали норму выполнять. Но на удивление Тимофея его сменщик Седов выработку не снизил, будто у него и трактор, и плуг другие были. Тимофей напрямик и спросил его:

— Иван, за тобой не угонишься. Как так получается, что ты опять на полгектара больше сделал?

Иван усмехнулся, отвел глаза и уклончиво ответил:

— Так я же в ночь пахал. А ночью, сам знаешь, трактор как зверь тянет. А можа, песчаный участок попался…

Тимофей объяснению не поверил. Действительно, ночью, когда опускается прохлада, трактор тянет лучше. Но не настолько, чтобы дать на полгектара больше.

А насчет песчаного участка Иван точно мозги туманит. Поле это Тимофей знал вдоль и поперек еще до войны. Никогда никаких песчаных участков на нем не было.

Ничего не сказал Ивану, но заподозрил неладное и решил проверить. Ведет трактор по загонке, а сам внимательно на вспаханный Иваном участок смотрит. Несколько раз останавливался и мерной палочкой проверял глубину вспашки. Все нормально — 28 сантиметров, как и положено. А гон длинный, около километра. Где­то в середине его Тимофей увидел на пашне торчащую прошлогоднюю стерню. «Стоп! — остановил Тимофей трактор. — При пахоте на двадцать восемь сантиметров с предплужником такого быть не должно».

Утопая в пашне, дошел до засоренного участка и прикинул глубину обработки. Так и есть! Не более пятнадцати­шестнадцати сантиметров вместо двадцати восьми. Понял Тимофей хитрость сменщика. В начале загонки пахал, как следует, — для учетчика, а в глубине поднимал плуг и налегке чертил им, оставляя землю непропаханной. Качество никудышное, а норма перевыполнена. Как и всегда в такие моменты, Тимофей решил никому ничего не говорить, а самому разобраться с Иваном, пристыдить его. Но получилось так, что разобрались и пристыдили самого Тимофея.

К обеду к Тимофееву трактору рысью подскакал красивый серый жеребец, запряженный в рессорку. Немолодой уже плотный мужчина с большой, почти лысой головой спрыгнул на землю и, прихрамывая, пошел по пашне, жестом руки властно приглашая за собой Тимофея. Остановился на плохо пропаханном участке и, холодно глядя на Тимофея, спросил, указывая пальцем в землю:

— Сколько сантиметров?

Тимофей, абсолютно не умеющий хитрить и изворачиваться, прямо ответил: 

— Сантиметров пятнадцать­шестнадцать.

— А надо?

— Двадцать восемь.

— Трактор не тянет?

— Тянет.

Хромой мужик взбеленился и набросился на Тимофея с руганью.

— Ты кого хочешь провести? Кто тебе позволил плуг поднимать? Кусок хлеба задарма есть хочешь? Кого обманываешь? Как фамилия? Да за такие вещи судить надо! Как фамилия, спрашиваю?

Кровь застучала в голове Тимофея от несправедливости. Он разжал челюсти и угрюмо сказал:

— Не ори. Краснов моя фамилия. А пашу я так, как надо.

Круто повернулся и пошел к трактору.

Часа через два приехал встревоженный бригадир.

— Ты чего, Тимоха, натворил. Это же главный агроном МТС Плахин был. Требует, чтобы тебя с трактора сняли. Он же власть, Тимоха­а­а. Против нее не попрешь, а ты орать на него…

— Это он орал. Не разобрался, а кричал, — упрямо ответил Тимофей.

— Чего разбираться­то? Напортачил — так помалкивал бы.

— Да пошел ты… Ничего я не портачил. Это ты портачишь — лемеха третьи сутки не меняем. И сам глаза не кажешь… — разозлился Тимофей.

Бригадир не стал вступать в перебранку, но доверительно сказал:

— Ты, Тимоха, разгул себе особо не давай. Как бы боком не вышло. Я­то за тебя стоял, а кое­кто поддакнул агроному: мол, зазря пленнику трактор доверили…

С НКВД уполномоченный недавно спрашивал, как ты живешь, как работаешь, к кому гостить ходишь… Стерегись, Тимоха, мало, что ли, тебя жизнь трепала? Береженого Бог бережет. Не лезь на рожон. Жену пожалей, мать, сынишку. Хрен ее знает, куды времена повернутся.

…Померкли для Тимофея краски весеннего заката.

И золотистые лучи уходящего солнца, и темнеющая синь неба, и сверкающая гладь Ширгина озера, теплый влажный дух свежевспаханной земли — все отступило и ушло куда­то, не задевало, как раньше, сердце. В вязкой душевной темноте, в какой уже раз со времени возвращения домой, бились обида, отчаяние, безысходность. Чернота, чернота без просвета.

…Иван приехал на смену пораньше. Сбросил с телеги сменные лемеха и дождавшись, когда учетчик пошел измерять аршином выработку Тимофея, спросил с наигранной веселостью:

— Чевой­то ты бригадиру наговорил? Он кузнецов так отматерил, что лемеха нам в первую очередь оттянули. Прямо с наковальни — и в телегу. Тепленькие еще…

Тимофей игривого тона сменщика не поддержал и мрачно оборвал его:

— Тебя надо впопервую отматерить, а кузнецов — опосля.

Иван ухмыльнулся и заюлил глазами, избегая темного взгляда Тимофея. Было понятно: Иван знает о том, что Тимофею досталось от начальства. И досталось за его, Ивана, работу. Но признавать свою вину он не собирался, а потому как бы удивленно спросил: 

— А меня­то за что?

Тимофей придвинулся к нему вплотную. Иван был выше ростом на полголовы, упитанный, со здоровым румянцем на всю щеку.

— Ты не юли глазами­то. Знаешь, за что. Не по правде работаешь, Иван. Не стал я на тебя указывать, а ведь это ты плуг поднял и поле попортил — одна шерсть из пашни торчит. А я ругань принял… За тебя…

Иван обозлился правде, отодвинул, чуть было не оттолкнул Тимофея от себя и, свысока поглядывая на него, почти с угрозой произнес:

— Мне слова никто не сказал плохого, а про тебя скандал в правлении был, грозятся с трактора снять. Смотри, допрыгаешься ты со своей прямотой.

Злоба стала закипать в груди у Тимофея:

— Ни хрена ты, видать, не понял. Думал, по­доброму… А ты мне с угрозами… Только знай: теперь я не смолчу и покрывать тебя не стану.

— Ха! Ну, испужал! Коли ты правду­матку, и я тебе этим же концом! Коснись чего — поверят мне, фронтовику­орденоносцу, а не тебе, пленнику. Знай свой грех, Тимоха, и посапывай в две дырочки. Не с руки тебе рот открывать.

Кляцнули челюсти Ивана. Короткий, сухой удар в подбородок свалил наземь. Тимофей постоял над ним, а затем сел рядом и обхватил голову руками. Гнев утих, в груди осталась рвущая душу обида на чудовищную несправедливость и засасывающая неизбывная тоска. Дав выход гневу, он болезненно раскаивался в том, что сделал. Когда Иван очухался, встал на ноги и ошалело, недоуменно посмотрел на сидящего рядом Тимофея, тот поднял черные от внутренней боли и тоски глаза, отрешенно сказал: 

— Чего ждешь? Бей гада­пленника… Руки не отведу…

Иван ничего не ответил и стал откручивать лемеха.

Вернувшийся с замера учетчик застал трактористов за делом. Они молча и сосредоточенно заканчивали менять лемеха. А потом также молча, не попрощавшись, разъехались в разные стороны. Иван повел трактор по борозде, а Тимофей лег на телегу и закрыл глаза. Несколько раз оглянувшись на пожелтевшее лицо Тимофея, с заострившимся носом и плотно сжатыми, без единой кровинки губами, учетчик встревоженно спросил:

— Тимоха, ты часом не захворал? Уж больно с лица желтый. На­ка водички испей с моего колодца. Полегчает.

 Тимофей медленно отпил из алюминиевого бидончика несколько глотков и пояснил:

— Голова гудит. Чертова контузия опять привязалась… Ничего, отосплюсь — пройдет. Водички твоей глотнул — уже и полегчало. Спасибо. 

Перед ужином Тимофей попросил жену достать из подпола бутыль с самогоном. Груня удивилась: в рабочие дни муж в рот не брал. Но, видя, что Тимофей приехал с поля сам не свой, достала самогон, а потом быстренько слазила в погреб и поставила на стол миску с квашеной капустой и огурцами. Тимофей налил всклень граненый стакан мутноватого самогона, медленно вытянул его до дна и захрустел огурцом.

Груня убедилась, что с мужем что­то произошло: он никогда не пил по полному стакану. Поэтому, когда Тимофей снова потянулся к бутыли, она решительно отстранила его руку и мягко сказала:

— Хватит, Тимоня. Работать завтра. Голова будет болеть.

Тимофей виновато и грустно улыбнулся:

— Не буду, не буду…

Пока Тимофей ужинал, Груня сидела поодаль и встревоженно смотрела на мужа. Спрашивать ни о чем не решилась. Знала: мог вспылить. Но знала и другое: у Тимофея от нее ни в чем и никогда не было утайки. И она ждала. Выпив напоследок кружку холодного молока, Тимофей взял жену за руку, ласково притянул к себе и неожиданно предложил:

— Груня, а давай уедем отсюда?

— Как — уедем?

— Совсем уедем на другое место жить. В Жерновку, в МТС звали меня работать — вот и поедем туда. Или в другое место…

— А мама, а дом, а хозяйство. Мама не согласится.

И бросать ее нельзя — она и так еле ходить стала. Не поедет она на чужбину.

— Не поедет, — согласился Тимофей. — Только и здесь мне не жизнь, Грунюшка. Мыслимо ли дело на родной сторонушке в предателях ходить. Больно корят меня пленом. Вот и сегодня… Не утерпел я…, шарахнул Ивана по башке. Завтра и с трактора снять могут…

— Ой, беда ты моя, беда! Просила же я тебя не спорить ни с кем, не связываться. За что ты его?

— Укорил пленом. Ему­де, фронтовику­орденоносцу, во всем вера, а мне, пленному, нет. По нему выходит: плен — грех мой непрощенный, и рот мне нельзя раскрывать.

Груня поняла, что говорить об этом дальше — еще больше усиливать боль­обиду мужа. И она увлекла Тимофея на постель. Ангел­хранитель снова раскрыл над ними свои крылья. Обласканный и облегченный, он крепко уснул и спал, не просыпаясь, до самого утра.

4.

На пересменке Иван первый протянул руку. Тимофей крепко пожал ее. Вместе быстро заменили лемеха, покурили напоследок и с миром разъехались. С той поры размолвок у них не было. Иван одумался и понял, что напарник фактически прикрыл его собой, не выдал начальству, и он, Иван, напрасно зацепил его за живое. Пахал исправно, чисто. Правда, выработка у него была несколько ниже, но что тут обижаться? Тимофей и до войны лучшим пахарем слыл. Знал технику, как свои пять пальцев, — это все признавали. И в усердии ему равных не было. Другой, глядишь, остановит среди ночи трактор подальше от дороги и соснет часок­полтора или с обеда попозже уедет. А Тимофей каждую минутку берег, злился, ежели кто мешал дело доделать. Вот гектары поверх нормы и набегали.

После пахоты культивировали зябь, сеяли рожь, пшеницу, подсолнечник. А там и сенокос подоспел, следом уборка хлебов. Закрутилось, завертелось все — передохнуть некогда. К тому же два трактора в колхозе вышли из строя, а Тимофеев тянул так, как бы только из ремонта вышел. Стали Тимофей с Иваном нарасхват. Где горячо, не успевают — туда сразу их.

Иван бурчит: что я, двужильный? А Тимофею любо, в азарт вошел, везде нужен, все получается. За трактором следил самолично, регулярно смазывал и крепил детали. Главное, душой стал отходить, не думал уже о переезде на новое место жительства. Взором как бы повеселел, улыбаться стал чаще. Груне с матерью в радость это. Ждут его с поля, не дождутся.

Так бы и жить дальше, выправлять потихоньку искореженную судьбу. Да, видать, много недоброго и несправедливого намесила война в людях.

Ближе к осени это было. Приехал Иван на смену не один, а с Витькой Бугровым. Витька к тому времени в большие начальники вышел, стал заместителем председателя колхоза. У Ивана лицо какое­то виноватое, глаза прячет. Понял Тимофей: неспроста Витька приехал. Так и случилось. Поздоровавшись, не подавая руки, Бугров начальственным тоном сказал: 

— Завтра у тебя будет другой сменщик — Семен Рузянов.

— А Иван куда же? — неподдельно удивился Тимофей.

— В Саратов посылаем. На семинар по обмену передовым опытом. Как лучшего тракториста колхоза. Оттуда поедет получать новый трактор.

Присутствующий при разговоре учетчик не вытерпел и сказал:

— Так лучший­то у нас Тимоха. У него и выработка больше, и на тракторе он за старшего. Правда ведь, Иван?

Иван хотел что­то сказать, но Бугров опередил его:

— А ты не лезь не в свое дело. Твое дело с аршином ходить. Правлению колхоза виднее, кто лучший тракторист. Мы из пленника передовика делать не будем. Дознаются — позор на всю область. Головы поснимают.

— Зря ты Тимоху обижаешь. Он правда лучше меня работает, — вклинился наконец в разговор Иван.

— Никто его не обижает, — обрубил Бугров. — Он сам себя обидел, когда в плен сдавался. Товарищ Сталин таких, как он, предателями и изменниками Родины назвал. Приказ такой был за его подписью. А мы Тимоху за предательство в передовики и новый трактор?!

Быть бы большой беде, но Иван успел перехватить занесенную Тимохину руку с молотком. Он крепко обхватил напряженное тело товарища, оттащил его от Бугрова и тихо сказал на ухо:

— В тюрьму захотел, дурья твоя башка. Опомнись, Тимоха.

Тимофея трясло, как в лихорадке, в горле клокотало, мертвой хваткой он продолжал сжимать черенок молотка и ненавидящим, немигающим взглядом смотрел на Бугрова. Продолжая удерживать Тимофея, Иван повернулся к Бугрову и попросил — нет, пожалуй, приказал:

— Уезжай от греха подальше. Уезжай, говорю!

Бугров прыгнул в рессорку и хлопнул вожжами лошадь:

— Но! Но! Да он ненормальный совсем… Предательское рыло!

* * *

Перемог и это Тимофей. Но свет белый не мил стал. Встанет утром, а радости нет. Не за что зацепиться душеньке, чтобы бодрости набраться и в силу войти. С трудом тащился он по жизни. Работал, правда, как и прежде, на совесть, но без куража­азарта, а так, словно заведенная раз и навсегда машина. Людей сторонился и больше молчал. Однако, когда видел несправедливость или обман, не терпел и вступался за правду. И тут уж у Тимофея не было ни начальства, ни друзей­товарищей, ни сродников и кумовьев. Любому выскажет свое неудовольствие.

Раз как­то насел помбригадира на молодого тракториста Витьку Гуреева и ну чепушить его последними словами. Тот, видишь ли, в нерабочее время трактор взял без спросу и съездил за бревнами в лес. Строилась семья, дом возводила. Вот Витька и помог отцу. Тришин и давай его распекать при всей бригаде. Парнишка покраснел весь, не знает, куда глаза деть, руки положить.

— Ты чего пристал к парню? — вступился за Витьку Тимофей. — Он что — кататься ездил? Отцу помог лес привезти для дома. Если добром, ты сам должен подсобить. Парень трактор из хлама на колеса поставил, два месяца не вылезал из­под него. Ему спасибо надо сказать, а не ругать.

Мужики одобрительно загудели. Трошин, почувствовав, что бригада не на его стороне, примирительно сказал:

— Я же не против. Понятно, дом строить дело не шутейное. Только порядок есть порядок: спрашивать надо. Слышишь, Витька, спрашиваться надо. Что я, не понимаю? Конечно, не откажу. Сам строился…

После наряда Витька догнал Тимофея и в знак благодарности сунул ему новый трехгранный напильник.

— Возьми, дядя Тимоха, у меня еще один есть.

5.

В начале декабря выпал снег. Легкий, сверкающий первозданной белизной. Ветра не было, и снег опушил ветви деревьев, накрыл крыши домов, повис на телефонных проводах. В клубе было назначено колхозное собрание, чтобы подвести итоги полевого года, рассудить все вопросы, определить натуроплату на трудодень. Заранее объявили также, что после собрания будет концерт художественной самодеятельности. Поэтому на собрание пошли всей семьей, взяли даже Мишутку.

Судили, рядили, спорили и дымили самосадом долго. Но наконец пришли к общему согласию и утихли.

— А теперь, — сказал торжественно председатель колхоза, — будем чествовать и поощрять передовиков социалистического соревнования. Начнем с нашей главной ударной силы — трактористов… За наивысшую выработку Почетной грамотой Жерновской МТС и отрезом на костюм награждается тракторист первой бригады Краснов Тимофей Егорыч.

Тимофей, как всегда сидевший в последнем ряду, у стены, не поверил своим ушам. Но председатель повторил:

— Тимофей Егорыч, ты где у нас? Давай на сцену — костюм примерять будем.

Как во сне, под аплодисменты Тимофей поднялся на сцену, получил Почетную грамоту и тяжеленный сверток из плотной коричневой бумаги с шерстяным отрезом и, растерянный от неожиданной награды, стал спускаться в зал.

В первом ряду справа, у самого прохода, откинув голову и поджав губы, на Тимофея смотрел Витька Бугров. Он был категорически против награждения Краснова, убеждал членов правления, что это решение будет иметь нехорошие последствия. Трое поддержали было его. Но председатель колхоза дал слово главному бухгалтеру Иноземцеву, который с цифрами в руках объяснил, что в переводе всех работ, которые выполнил Краснов, на мягкую пахоту (показатель такой есть на селе) рядом с Тимофеем и близко никого нет. Даже Иван Седов отстал от него почти на двести гектаров.

— Решено, — жестко сказал председатель, — Тимофей первый по праву. А последствия, о которых ты говоришь, Виктор… Объясним! Мы его наградили не за то, что он в плену был, а за то, что в колхозе по­ударному работает. Всем бы так упираться, как Тимофей, мы бы быстро колхоз укрепили.

Несогласные открыто спорить с председателем не стали, но мнения своего не поменяли.

Беда, не знал этого разговора Тимофей… Когда спустился со сцены, наткнулся на презрительно­ненавидящий взгляд Бугрова и услышал слова, от которых качнулись стены клуба и люди превратились в сплошную темную массу.

— Выслуживаешься, предатель. Не выйдет!

Кто­то насмешливо добавил:

— Черного кобеля не отмоешь добела.

Иван Седов, сидевший недалеко, негодующе сказал:

— Чиво на человека взъелись? Завидки взяли? Садитесь на трактор, поустебывайте с зари до зари — все завидки как рукой снимет.

Но Тимофей уже не слышал слов Ивана. Пошатываясь, он вышел из клуба и неуверенной походкой, не разбирая дороги, спотыкаясь о прикрытые снегом замерзшие кочки, направился домой. В голове бухало, под левыми ребрами сдавило, было трудно дышать. Что­то свихнулось в нем. Он думал… нет, пожалуй, не думал уже, а как­то отрешенно и холодно без конца говорил себе: «Надо уходить… Надо уходить… Надо уходить…»

Тимофей не стал открывать дверь дома. Положил на крыльцо Почетную грамоту со свертком. Не торопясь, открыл дверь погребицы, уверенно нашел веревку, перекинул ее через матку и сделал петлю…

В открытую дверь заглядывал голубой вечер. На небе сиял молодой месяц. Крепчал мороз.

— Тимоня­а­а! — раздался душераздирающий крик Груни.

* * *

Снова ангел­хранитель раскрыл над Тимофеем свои крылья, в последний миг отвел его от бездны, не позволил содеять душегубство над собой. Груня прибежала и крикнула в последний миг…

Утром Тимофея отвезли в больницу. Он был не в себе. Доктор долго осматривал его, а потом сказал Груне:

— Будем лечить. Но главное, что сейчас ему нужно, — покой, покой и еще раз покой. Никаких волнений! Иначе нервный срыв может повториться. Видимо, сказывается контузия. Да и сердце… Буду с вами откровенным: по состоянию здоровья ваш муж — инвалид. После курса лечения будем ставить вопрос о переводе его на инвалидность. Работать ему ни в коем случае нельзя, тем более на тракторе. Иначе сами понимаете, могут быть большие неприятности. Психическое состояние тоже вызывает опасения. Лечить будем, но набирайтесь терпения.

Груня выдержала приговор твердо. Потому как была уверена: осилят они с Тимофеем и эту беду. После всех несчастий да руки опускать? Ни в коем разе! Выходит она Тимоню!

В селе никто не узнал, что Тимофей Краснов хотел наложить на себя руки. А вот то, что он попал в больницу с нехорошим приступом нервной болезни, узнали сразу. Потом и слушок пошел, что не жилец Тимоха — одолела его хвороба и контузия, долго не протянет…

Груне стали сочувствие показывать: ждала, ждала и вот тебе на — дождалась, опять жизнь без просвету. Груня терпела и в разговоры не вступала, отмалчивалась. Еще перед свадьбой, когда она выходила за Тимофея, мать строго­настрого наказала ей: «Сор из избы не выноси. Все, что будет между вами, между вами должно и остаться. Даже матери родной не все говори. Так­то семья крепче стоять будет».

Наперекор всем слухам Тимофей выправился. Не так, чтобы очень, но живой блеск в глазах появился, стал расспрашивать о колхозных делах, попросил привезти сынишку. И долго держал Груню за руку.

Когда пришел срок выписываться из больницы, доктор затеял разговор об инвалидности. Стал объяснять: что, как и для чего. Тимофей молча кивал головой, а сам думал: «Ишь чего! Инвалида хотят из меня сделать. Руки и ноги целы, голова на месте — какой я инвалид?»

Через день после выписки Тимофей снова сел на трактор. И проработал на нем без малого двадцать лет.

 

Часть пятая

1.   

Прошли годы. Вроде обтерлось все, улеглось, смирилось. Уже никто в открытую не корил Тимофея пленом. Однако для односельчан он оставался бывшим пленником. А потому в массовых гуляниях по случаю Дня Победы не участвовал. Первые годы не приглашали, потом стали звать, но Тимофей не ходил. Остерегался, что подвыпившие мужики заденут его за живое, упрекнут походя, и снова он будет мучиться и страдать. Но сам праздник отмечал обязательно. Надевал чистую рубаху, садился за стол и три раза выпивал по полстакана крепкой самогонки. Первый — за убитых и без вести пропавших, второй — за тех, кто домой возвернулся, а третий — за Груню, которая, пожалуй, единственная во всем белом свете верила, что жив он, Тимоха, и ждала.

После очередного медицинского осмотра Тимофею категорически сказали: «Хочешь пожить — уходи с трактора». Он и в этот раз пошел бы наперекор медикам, да Груня уговорила его, просила пожалеть себя. И доводы привела такие, что Тимофей задумался. Сын Мишка сельхозинститут закончил — раз, дома есть все необходимое для жизни: холодильник, телевизор, стиральная машина, даже новый мотоцикл марки «Урал» — два, полон двор живности: корова, теленок, два поросенка, полтора десятка овец, гуси, куры — три. Чего еще надо для жизни? Деньги?

И деньги есть. Оба зарабатывали хорошо.

Видя, что муж угрюмо молчит и отводит глаза, Груня расплакалась и отчаянно сквозь слезы выговорила:

— Да поживи ты ради меня! Не заслужила, что ли? А?

Тимофей обнял жену и погладил темной мозолистой ладонью по ее седеющим волосам.

— Ну, что ты? Не заслужила… Что бы я без тебя делал? У меня одно спасенье — Груня… И коли просишь, уйду с трактора. Но дома сидеть все равно не смогу.

Груня обрадовалась:

— Да кто ж тебя на привязи держать хочет? Сходи к председателю, поговори. Он тебя уважает, подыщет работенку полегче.

— А чего подыскивать? В мастерскую попрошусь, кузнецом. Дело знакомое. Да и охоч до железок.

Груня настороженно спросила:

— А не вредно тебе в шуме­то?

Тимофей улыбнулся и ответил:

— Шум­то родной, веселый. Какой вред?

И стал Тимофей колхозным кузнецом. Да не простым, а первостатейным. Чудеса с Павлухой­молотобойцем творили на наковальне. Не только по производственной части мастерами были. Своим умом да приметливостью освоили художественную ковку. Подглядели у разрушенной церкви остаток железной оградки — работу прежних мастеров — и отковали с Павлухой ограду для клуба еще лучше — с пиками, железными цветами и дубовыми листьями на воротах.

Пошла по округе добрая слава о кузнецах. К тому же Тимофей оказался большим выдумщиком на разные приспособления для улучшения работы сельхозтехники. Было дело, год выдался влажный. День — солнце, два — моросит. Уборка зерновых затянулась, комбайны с трудом подбирали прижатые к земле валки. На башмаки подборщиков налипала влажная земля, комбайнеры то

и дело останавливались и очищали их. Не только в Озёрках, везде, где лили дожди, мучались комбайнеры с этими башмаками.

Покумекал Тимофей, покумекал и вот что придумал. Взял кусок полиэтиленовой трубы от водовода, распилил ее повдоль и сделал из половинки нечто подобие лыжи. Накрепко закрепил ее на башмаке — и пошел комбайн по полю без задержки. Полиэтиленовая лыжа легко сколь­зила по сырой земле. На следующий день все колхозные комбайны были оснащены Тимохиными приспособлениями, а через неделю новшество применяли уже во всем районе.

В том же году Тимофей с Павлухой изготовили электроподъемник для разгрузки большегрузных автомашин с зерном. По окончании сельскохозяйственного года Тимофей получил несколько свидетельств о рационализаторских предложениях. Главный инженер Красников в полушутку, в полусерьез стал называть Тимофея своим заместителем. Председатель Борис Александрович Видинеев за руку с ним здоровался.

В почет Тимофей вошел. Был первым трактористом по округе, а теперь первым кузнецом и рационализатором.

С Украины, с завода сельхозмашин, даже инженеры приезжали совет с ним держать, как разные там трудности в машинах устранить. Тимофей с душой к ним, что знал и умел — подсказывал. А самому любо: для целой страны он, Тимофей Краснов, старается. Это тебе не хурлы­мурлы, а государственной значимости дело. Вот так.

Однако жил на селе человек, которому были не по нутру успехи Тимофея. Бугров продолжал то в открытую, то за спиной, исподтишка, портить кровь Тимофею, корить пленом и называть предателем. Чего тут было больше: зависти, ревности, убежденности в своей правоте или глубокой обиды за то, что Груня досталась не ему, за то, что вернулся с войны калекой — Бог его знает. Только мстил он Тимофею постоянно и откровенно. Если бы это делал просто Витька Бугров — черт бы с ним.

В конце концов, можно разобраться с ним по­мужски. Но Витька был не простым колхозником, а уже председателем колхозного профкома. С ним считались в правлении, а некоторые и заискивали перед ним. Как же? Кому квартира в новом доме, кому путевка в санаторий, кому туристическую путевку, кому поддержку при подведении итогов соревнования... Да мало ли что мог сделать председатель профкома в те времена.

Тимофею не находилось санаторной путевки по профилю лет пять. Честно говоря, он особенно­то и не просил ее. Считал санаторную жизнь праздным препровождением времени, а может быть, и разгульной. Каких только историй он не слышал про эту жизнь… Но однажды после профосмотра врач категорически сказал: «В санаторий! И как можно скорее. У вас истощение нервной системы, ишемия и целый букет других болезней». Заключение врача узнал председатель колхоза и стукнул по столу ладонью: «Чтобы путевка для Тимофея Краснова была». Деваться Бугрову было некуда, путевку в саратовский санаторий «Октябрьское ущелье» выхлопотал. И Тимофей поехал лечиться.

2.

Спустя неделю ранним утром в кабинете председателя колхоза раздался междугородный звонок. Звонил встревоженный главный врач санатория Петр Андреевич Надейкин.

— Борис Александрович, у нас ЧП. Ваш ветеран вой­ны Тимофей Егорович Краснов пропал. Вторые сутки ищем своими силами. Нигде нет. Сегодня обратимся за помощью в милицию. Решил вас поставить в известность. Может, посоветуете что. Он раньше не пропадал? У него же ранение в голову…

Председатель тоже затревожился:

— Такого с ним не бывало. Возможно, к родственникам повидаться поехал и застрял у них? Я узнаю их адреса у жены.

Главврач сразу отверг это предположение:

— Вряд ли, Борис Александрович. Полупальто в палате висит, все вещи на месте. Только шапки нет. Не мог же он в такой мороз без пальто в гости поехать? Не дай Бог, пошел налегке по терренкуру и заплутался в лесу. Сегодня будем искать по всей Кумысной поляне. 

— Хорошо. Я выезжаю к вам. Через час буду, — решил председатель и поднялся из­за стола.

…В приемной главного врача санатория толпился наряд милиции. Здоровые краснощекие ребята заговаривали с молоденькой большеглазой секретаршей. Старались завести знакомство. А в кабинете главврача намечали план поисковых работ. В первую очередь решили обследовать терренкур и прилегающие к нему тропы, а также многочисленные, скованные морозом лыжни, по которым можно ходить, не проваливаясь в снег. В помощь милиционерам главврач выделил работника, отвечающего за физическую культуру в санатории. Он хорошо знал, куда ведут тропы и лыжни на Кумысной поляне, а также расположение лыжных баз и детских лагерей.  

Когда председатель приехал в санаторий, поиск уже начался. Главврач подробно проинформировал его о предпринимаемых мерах и сокрушенно заключил:

— Бог даст, сыщем живым. А вообще­то у нас санаторий кардиологический, контингент пациентов пожилой. Всякое бывает…

Отметая плохое предположение, председатель сказал:

— Тимофей Егорыч в войну два года считался без вести пропавшим и выжил. Не может быть, чтобы он в трех соснах заблудился.

Главврач развел руками:

— Будем надеяться…

Председатель долго молчал, что­то прокручивая в голове, а потом неуверенно спросил:

— А у вас здесь кузницы поблизости нет?

— Нет. Причем здесь кузница?

— А мастерской какой­нибудь? — не унимался председатель.

— И мастерской нет. В котельной есть подсобка с токарным станком, где слесаря болты и трубы нарезают. Да и сверлильный станок. Верстак с тисками — вот и все наше богатство. А при чем здесь мастерская?

— Да видите ли, Петр Андреевич, Краснов у нас кузнец. И не простой кузнец. Любит свое дело без памяти. Он и в отпуске­то, считай, каждый день в кузницу наведывается. К вам, честно говоря, я его чуть ли не силком отправил.

Главврач вздохнул и понимающе сказал:

— Знакомо это… Природа, что ли, у русского мужика такая, что работать — так до упаду. Для своего здоровья и пальцем не пошевелит.

На всякий случай решили сходить в котельную санатория, которая находилась выше по ущелью и дымила двумя высокими железными трубами. К обеду мороз обмяк, пошел густой снег и развесил на голых ветвях дубов, что росли по крутым склонам ущелья, пушистые белоснежные кружева. На высоких рябинах, посаженных вдоль дороги, светились оранжевые гроздья ягод, порхали бойкие синицы. 

* * *

В просторной кочегарке было тепло и уютно. Ровно гудел огонь в топках. В одну из них кочегар ловко, словно играючи, подбрасывал уголь. Красное пламя озаряло его увлеченное работой вспотевшее лицо. Он не обратил внимания на вошедших. Но когда председатель окликнул его по имени отчеству, бросил лопату, подбежал к нему и испуганно спросил:

— Что случилось? Аль беда какая?

— У нас­то все в порядке. Все живы­здоровы. А вот у тебя что произошло? Как ты сюда попал? Ведь тебя милиция разыскивает.

— Как милиция? За что? — изумился Тимофей.

— За то, что Краснова лечиться послали, а он кочегарить вздумал. Тебя вторые сутки ищут по всему лесу. Всех на ноги подняли. Эх, Тимофей Егорыч, что же ты, как дите малое…

Тимофей виновато опустил голову и не знал, что сказать.

А дело­то как было. Неуютно почувствовал он себя в санатории. Кормежка неплохая, чего зря говорить. Даже фрукты давали. Четыре раза в день в столовую ходил, а вечером стакан кислого молока выпивал. Это, считай, пятый раз в день питался. Постель тоже хорошую дали, и в душе с горячей водой хоть каждый день мойся. А вот ходить по разным процедурам ему не понравилось. Сюда пришел — рано, говорят, туда прибежал — опоздал, время прошло, в ванную сунулся — там бабулька голышом бултыхается, крик подняла. А в другом месте положили Тимофея на топчан, надели черные очки и велели лежать спокойно. Уснул крепко, даже самому понравилось. По­хорошему­то и дали бы выспаться всласть. Нет же! Разбудили! Сеанс, говорят, закончился, приходите завтра. Словом, маята, а не лечение. Соседи по палате, тоже ветераны войны, сочувствовали Тимофею и успокаивали: погоди — пообвыкнешься.

Отводил душу на свежем воздухе, на лесной тропе, которая зигзагами круто поднималась на вершину горы, шла лесом, а затем также зигзагами, но более пологими, спускалась к санаторию с противоположной стороны. Потом обратил внимание на котельную, которая дымила в конце спуска, чуть выше санатория. Ну, как не зайти? Зашел, понятно. Ради интереса. А там кочегар Фомич, одногодок Тимофею, тоже фронтовик и бывший комбайнер из Питерского района Заволжья. Наговорились — словно меда напились. Знамо дело, хлебопашцы завсегда интерес друг к другу питают.

Словом, Тимофей нашел утешение от скучной санаторной жизни. После прогулки и обеда стал наведываться в гости к Фомичу, да и пропадал там почти до ужина. Фомич жил в Саратове второй год и сильно тосковал по деревне. А тут такой собеседник. О чем только не говорили! И слушали друг друга с большим вниманием и уважением.

Однажды Фомич спросил у Тимофея:

— Егорыч, а почему ты награды не надел? В санаторий все ветераны при орденах приезжают.

Тимофей смутился и уклончиво ответил:

— Да к чему? Чай, не на парад приехал…

Фомич не согласился:

— Зря. При орденах к нам больше внимания. Не надо каждому объяснять, что ты ветеран войны. По наградам и так видно.

Тимофей невесело улыбнулся и неожиданно для себя признался:

 — Да нет у меня никаких наград, Фомич…

— Как нет? — удивился тот. — Сам же рассказывал, что два раза представляли к наградам.

— Представляли… Но, видать, плен все перевесил… Да Бог с ними, этими наградами. Не всем же при орденах ходить, — нарочито весело закончил Тимофей.

— Опять зря говоришь, — не согласился Фомич, — заслужил, значит, должен получить награды. Пиши в Министерство обороны, расскажи все, как было. Не может быть, чтобы потеряли документы. И плен здесь ни при чем. Сам, что ли, ты побежал сдаваться? Вот.

Я и говорю. Воевал? Воевал. Должен получить награды.

— Да хотел я написать… А раздумался — не стал. Кому до меня там? А если и найдут бумаги, то прочитают, что я в плену был. И выбросят мою писульку к чертовой бабушке. А то, чего доброго, на себя еще лихо накликаешь…

На том разговор и закончили. Но мысль написать, куда надо, все же засела в голове у Тимофея.

* * *

Однажды Фомич встретил Тимофея расстроенным.

В родной деревне тяжело заболел младший брат, а Фомич не может к нему выехать, поскольку третий кочегар отбыл на два дня в Москву, и подменить Фомича было некому.

— Давай я тебе подмогу, — предложил Тимофей.

— А как ты подможешь? — удивился Фомич. — Дежурить, что ли, за меня станешь?

— И подежурю. Чего здесь сложного?

— Да я не про это. Ты же в санатории... Кабы конфуз не случился. Нагорит нам обоим.

— Не нагорит, — убежденно сказал Тимофей. — Я позавчера ни на какие процедуры не ходил. И думаешь, кто спохватился? Так что езжай спокойно. За сутки здесь ничего не случится. Брат есть брат. А то будешь потом себя корить.

На следующий день, рано утром, Тимофей заступил на смену и спокойно, даже с удовольствием стал выполнять работу. Она была знакомая, поскольку Тимофей одно время кочегарил в котельной мастерской и даже имел соответствующий допуск.

Но в то же утро на планерке у главврача выяснилось, что ветеран войны Тимофей Егорович Краснов целый день не ходил на процедуры и лечащий врач не может его найти. И все закрутилось. Напрасно у Тимофея сложилось мнение, что в санатории нет никому дела, лечится он или нет. Как на грех, товарищ по палате, которому Тимофей сказал, что сутки его не будет, отпросился домой и, понятно, не мог объяснить ситуацию и успокоить врачей. К тому же Фомич не управился за сутки и вернулся к вечеру второго дня. Вот сыр­бор и разгорелся. Не приедь вовремя председатель Видинеев на поиски кузнеца, скандал закончился бы плохо. Пожалуй, Тимофея выписали бы из санатория за нарушение режима, а Фомича и вовсе могли уволить с работы. Один старший милицейского наряда седой капитан остался доволен:

— Хорошо, что живого нашли, а не труп.

После серьезного внушения главного врача и председателя колхоза Тимофей стал примерным пациентом и в оставшиеся две недели не пропустил ни одной процедуры. Санаторий пошел на пользу: меньше болела голова, он не стал задыхаться при быстрой ходьбе.

— Какой же ты, Тимоня, стал свеженький, розовенький, — радостно встретила Груня мужа. — А брыкался, ехать не хотел.

Председатель колхоза ту историю не вспоминал и ни разу не укорил Тимофея. Один Бугров при встрече ухмыльнулся и съехидничал:

— Тебя, Тимоха, куда ни посылай — хоть на войну, хоть в санаторий — все одно — без вести пропадешь.

Тимофей молча проглотил насмешку.

3.

Был конец августа. Природа нежилась под лучами еще горячего солнца. Задумчивая тишина и торжественное спокойствие, царившее повсюду в лесах и полях, с грустью напоминали о том, что погожие деньки сочтены и жди ненастья.

Ранним утром, когда солнышко уже вовсю сияло в зелени деревьев и на глади пруда, а в низинах стоял голубой туман, Тимофей уехал на молоковозе в Петровск. Редко он там бывал. Только по крайней нужде. Нынче в самый раз такая и появилась.

Лопнула резина на колесе от люльки мотоцикла. В самый неподходящий момент. Со дня на день пора картошку копать и свозить с поля в погреб, а здесь такая незадача. Без мотоцикла как без рук. Обегал все село — нет ни у кого лишней резины, даже плохонькой. Иван Седов посоветовал смотаться в Петровск. По слухам, там в культ­маг привозили недавно резину для «Урала». Может, не всю расхватали.

Уговорившись с шофером молоковоза, что тот заберет его обратно с вечерним рейсом, Тимофей пешком дошел до центра города, где находился культмаг. До открытия магазина оставалось около часа, и Тимофей отправился коротать время в расположенный рядом небольшой парк, огороженный чугунным забором. В центре его находилась братская могила красноармейцев, погибших в гражданскую войну в лощине под Петровском. Над могилой стоит памятник «Борцам за Советскую власть». По рассказам Груни, здесь лежит ее отец. Тимофей долго стоял у памятника с непокрытой головой. Потом сел на скамеечку и стал с интересом разглядывать ухоженные и, несмотря на ранний час, уже политые клумбы ярких осенних цветов.

К расстройству Тимофея, в положенный час культмаг не открыли. На стеклянной двери висело объявление: «Магазин закрыт на учет». Вот те на! За сорок верст добирался, чтобы уехать несолоно хлебавши? Постучался осторожно. Через стекло видел, как ходят девицы в магазине, но на него — нулём. Осерчал Тимофей и молотнул по двери кулаком. Открыли… Но объяснили, что во время учета торговать нельзя, хотя два колеса для «Урала» в наличии есть. Посоветовали дождаться директора магазина. Может, она разрешит под свою ответственность.

Директор появилась только после обеда. Миловидная женщина с густыми русыми волосами оказалась человеком обходительным и уважительным. Она внимательно выслушала просьбу и доводы Тимофея, мягко улыбнулась и сказала: «Не волнуйтесь. Конечно, поможем вам. Заходите».

Через несколько минут вспотевший, но счастливый Тимофей вышел из магазина с колесом резины на каждом плече. Вообще­то он поначалу хотел купить одно колесо, но передумал и взял оба оставшиеся. Запас не помешает. Хорошо, что деньжонок впрок прихватил. По пути зашел в заводскую столовую, с удовольствием по­обедал в небольшом чистом зале. Про себя отметил, что молоденькие поварихи в белоснежных халатах и высоких колпаках варят совсем даже неплохо. Правда, щи жидковатые и не такие наваристые, как на полевом стане в бригаде. Видимо, мясца не хватает.

На молокозаводе Тимофей выбрал укромное место рядом с эстакадой, на которую выгружали фляги с молоком, положил друг на друга колеса, накрыл их пиджаком и сел, как в мягкое кресло. До начала вечерней приемки молока было еще далеко, и Тимофей задремал.

Солнце село, влажная прохлада вывела Тимофея из дремы. Он встал, надел пиджак и, довольный покупкой, стукнул кулаком по упругой резине. Двор молокозавода стал потихоньку оживать. Одна за другой подходили машины с молоком. Гремели фляги. Лаборантки проверяли молоко на жирность и кислотность, а потом его скачивали в заводские емкости — танки — для дальнейшей переработки.

Тимофей с интересом наблюдал, как шофер новенького голубого цвета «газика» легко и сноровисто управлялся с тяжелыми флягами. Был он уже в годах, пожалуй, одного с Тимофеем возраста. Синий комбинезон ладно сидел на его плотной квадратной фигуре. Кирзовые сапоги были смазаны гуталином, а на массивной голове красовалась фуражка с лакированным козырьком, из­под которой топорщились короткие седые волосы. Похоже, мужик следил за собой и знал себе цену. Играючи подхватил с эстакады одной рукой молоденькую лаборантку, гыгыкнул довольный, опустил на землю и слегка шлепнул ее по мягкому месту. И вразвалочку пошел в контору оформлять документы. Тимофей усмехнулся выходке шофера и как­то вскользь подумал, что где­то видел этого мужика. Ишь, хряк какой. Седой весь, а с девками заигрывает.

— Тимофей, здорово, — окликнул его шофер из только что подъехавшей машины.

Это был старый знакомый Тимофея из совхоза «Тракторный» Николай Соловьев. Их вместе призывали на фронт в 1942­м. Запомнили тогда друг друга, а снова увиделись в 1948­м. С той поры изредка встречались в районном центре.

Николай был человеком прямым, добродушным и словоохотливым. Встрече с Тимофеем обрадовался и тут же выложил все семейные новости. А семья у Соловьева была большая — трое сыновей и две дочери. Не без гордости он сообщил, что старшего сына избрали председателем сельсовета, средний работает главным агрономом в Татищевском районе, старшая дочь — завучем в саратовской школе. Не забыл похвалить и зятя: «У­у­у, голова! Заместитель генерального директора на заводе».

Во время разговора подошел кряжистый шофер с синего молоковоза. Как со старым знакомым, поздоровался с Соловьевым, а заодно протянул руку Тимофею. Надо сказать, что рукопожатие кузнеца всегда было крепким, но здесь Тимофей почувствовал большую силу — шофер сдавил его ладонь, словно тисками. Когда близко увидел его лицо с глубоко посаженными рысьими глазами, широким приплюснутым носом и тяжелым квадратным подбородком, у него снова шевельнулась мысль, что где­то давным­давно он видел этого мужика. Тимофей в догадки играть не привык, так сразу и спросил у него:

— Кажись, встречал я тебя раньше, а вота где и когда — запамятовал. Ты, часом, подо Ржевом не воевал?

На секунду рысьи глаза изучающе впились в лицо Тимофея. Даже спустя десятилетия по его скорбному, аскетичному выражению можно было безошибочно определить, что перед тобой бывший узник. В какой­то миг Тимофею показалось, что мужик вздрогнул, но ответил на вопрос спокойно:

— Нет, под Ржевом не был. На Украине воевал. Хотя хрен редьки не слаще. Досталось всего… Ну, мужики, мне пора.

 И опять Тимофею показалось, что шофер излишне торопливо сел в машину и быстро уехал.

— Откуда он? — спросил Тимофей Соловьева.

— С Конёвки, — пояснил тот. — Но не местный. Лет пять назад приехал, сошелся с одной женщиной и живет у нее. Шофер хороший. Видишь, новую машину дали.

А ты чего им интересуешься?

— Да говорю же: видел его где­то, лицо знакомое…

— Обознался, наверное, — заключил Соловьев, но потом хохотнул и добавил: —Хотя такую морду не больно сыщешь. Не приведи Бог встретить на узкой дорожке. Да черт с ней, его мордой, ты мне скажи, как сын твой живет?

Тимофей заулыбался. Приятно было рассказывать о Мишке. Окончил институт, работает главным инженером в колхозе Романовского района. В отца пошел, хороший специалист по технике. Зовет их с матерью к себе жить. Колхоз построил Мишке большой каменный дом — всем места хватит. Двое внуков растут. Гостевали у сына прошлым летом. Понравилось. Комнату ему с Груней отдельную выделили. Все условия есть. Живи — не хочу. Только через неделю тосковать по дому стали. И засобирались назад. В гостях хорошо, а дома лучше.

Соловьев одобрительно закивал головой и заключил:

— Совершенно верно сделали. Я так скажу, Тимофей: старое дерево не пересаживают — засохнет. В родных стенах все лучше: ни тебе никто не помешает, ни ты никому. Это уж когда до края дойдем, тогда пусть делают по своему разумению. А пока на ногах, в своем гнезде век коротать надо.

Тимофей поинтересовался, почему Соловьев ездит на допотопном «газике». Неужто в совхозе не нашлось для старого шофера машины получше? На что Соловьев ответил:

— Сколько раз предлагали новую — отказываюсь.

А эту куда? Кому она нужна? Спишут, снимут что получше, и в утиль. А мне она родная. Почти четверть века назад новенькой ее получил… Вот и думаю: пусть буду у нее первым и последним хозяином. Вместе на пенсию пойдем.

4.

…Домой, в Озёрки, возвращались уже при свете фар. Тимофей не согласился забросить новую резину в кузов, как предлагал шофер, а пристроил ее в кабине и успокоился. Так­то оно сохраннее. Он был в добром расположении духа. Поездка в Петровск удалась. Резину купил с запасом. Теперь лет пять можно ездить и горя не знать. Понравилось ему, как обошлась с ним директор магазина — с виду барыня барыней, а услужливая, с пониманием. Не как некоторые: все с рывка да с пырка.

Тимофей тепло улыбался, вспоминая встречу с Николаем Соловьевым. Как был в 42­м худой, высокий, с кустистыми белыми бровями, общительный и разговорчивый, таким и остался. Только брови стали седыми. Был он постарше Тимофея и уже в то время имел троих детей. Из­за них отстал от воинского эшелона и чуть не попал под трибунал как дезертир. А в то время с такими долго не разговаривали: хлоп и всё тут. Война…

Почему отстал? Да понадеялся на дежурного по станции Жерновка, который сказал, что эшелон отправится в Аткарск лишь к обеду следующего дня. И в ночь ушел в поселок Тракторный, чтобы накоротке повидаться с семьей и утром возвратиться обратно. Скорый был Соловьев на ногу, обернулся, как и задумал. Только эшелона на станции уже не было, ушел в предрассветные часы. Не раздумывая долго, бросился догонять его по шпалам, и к обеду заявился в военную комендатуру станции Аткарск с просьбой отыскать эшелон.

Вместо помощи его посадили в камеру за решетку. Через час допросили, объявили дезертиром и сказали, что будут судить военным трибуналом. Весь багровый от негодования, Николай вскочил со стула и горячо заговорил:

— Я не дезертир! Я коммунист! Вот мой партийный билет. Посылайте меня на самый горячий фронт — ни капли не стушуюсь, буду бить фашистов. Я не обманываю. Детишек хотел повидать…

Поверили. Коммунистам вера была. И в комендатуре, видать, на его счастье, люди не без сердца оказались. Позвонили куда­то, выписали бумажку и посадили уже в другой воинский эшелон, который через два часа ушел на фронт.

Тимофей перебирал в памяти события минувшего дня и думал, как расскажет о них Груне, как будет она с большим интересом слушать его, выспрашивать подробности, удивляться, как Тимоня сумел купить колеса в закрытом магазине и теперь не надо ходить ни к кому на поклон, чтобы свезти картошку и тыкву с огорода. Конечно, расскажет о Николае Соловьеве, который очень по нутру ему, Тимофею, за простодушный рассейский характер, за то, что любит свою семью, что предан своей старенькой машине и считает ее почти живой.

Несколько раз, вспоминая встречу с Николаем, Тимофей задумывался. Не выходил из головы коневский шофер. Где же он видел этого мужика? В Петровске? Нет. В Саратове? Нет. А больше Тимофей нигде не бывал. Вот чертовщина, привязался ко мне этот хряк, думал Тимофей. Главное, затревожились мы оба, когда посмотрели друг на друга. У меня что­то екнуло в груди, и вздрогнул он, рыскнул глазами в сторону. С чего бы, а?

* * *

Картошку выкопали в самый раз, засухо. Свезли на мотоцикле домой, спустили в погреб и довольные, просветленные сели ужинать. Хорошая сухая картошка в погребе — это всегда радость для сельского человека. Чего бы там ни болтали по радио, что жизнь скоро будет совсем сытая и богатая, а со своей картошечкой надежнее и спокойнее. Жизнь приучила его на Бога уповать, а рассчитывать только на свои силы.

Управились с огородом вовремя, потому как к вечеру подул сильный ветер и небо сплошь затянуло дождевыми облаками. А в ночь разразилась гроза. Одна за другой вспыхивали ослепительные молнии и раздирали черное небо до самой земли. Почти непрерывно дубасил гром, его осколки с треском разлетались по округе, задевая крыши домов, верхушки деревьев и стихали далеко за селом. Потом хлынул ливень, он шел, не переставая, почти до самого утра.

Тимофей спал плохо. То и дело ворочался с бока на бок и мешал спать Груне. Сильно болела голова. Потому на рассвете он тихонько встал, надел галоши на босу ногу, вышел во двор. Окунул голову в бочку с холодной ливневой водой, набежавшей с крыши, и держал ее до тех пор, пока хватило воздуха. Умылся, с удовольствием фыркая, растер ладонями лицо, уши, голову и, не вытираясь, сел на ступеньку крыльца.

Над селом стоял густой синевато­белесый туман. Он был настолько плотным, что поднявшееся солнышко не могло осилить его и походило на мутноватое оранжевое пятно. Напоенные и омытые ливнем отяжелевшие трава и листья деревьев словно застыли. Но вот солнце поднялось выше, прошило туман тысячами золотых лучей и заиграло в стеклах домов и зелени деревьев. Весело заискрилась росная трава.

В голове у Тимофея посвежело и полегчало. Добрыми глазами он смотрел на утреннюю росную свежесть природы и тихонько, по­детски улыбался окружающей красоте. В такие минуты у Тимофея сваливался с души груз прожитых лет. Ему становилось легко и светло. В саду, прямо перед крыльцом, нарушая утреннюю тишину, мягко шлепались на землю перезревшие яблоки. Их ароматный дух стойко держался во влажном, неподвижном воздухе. Тимофей подумал, что надо поднять из погреба и вымыть дубовую бочку, привезти ржаной соломы для мочки антоновки. Самая пора.  

Потом в посвежевшей голове Тимофея вдруг четко и ясно возникли события трехдневной давности, когда он ездил в Петровск за резиной. Отчетливо представил шофера, которого где­то видел, но так и не смог узнать. Улыбнулся простодушию и откровенности товарища по военному времени Николая Соловьева. Неожиданно прозвучали в ушах его слова по поводу давнего знакомства Тимофея с шофером молоковоза из Конёвки: «Обознался, наверное… Хотя такую морду больно не сыщешь». Эти слова, как на заезженной пластинке, повторялись и раз, и два, и три, пока Тимофей каким­то неизвестным ему чутьем не отбросил их, оставив только одно: «Морда». От напряжения памяти застучало в висках. Он спустился с крыльца, подошел к бочке и снова окунул голову в холодную ливневую воду. И снова держал ее в приятной, облегчающей прохладе, пока хватило воздуха: «Уф­ф­ф!»

Тимофей опять сел на крыльцо, с удивлением рассматривая свои пальцы, совершенно побелевшие от холодной воды. А в ушах медленно, с перерывом продолжало звучать: «Морда… Морда… Морда…» Память погружала Тимофея все глубже в прошлое. Вдруг его словно током ударило: «Морда! Так это же охранник из лагеря пленных! Он! Точно он!» В ожившей памяти Тимофей, как наяву, сличил шофера молокозавода с русским охранником лагеря, который без предупреждения стрелял навскидку в голодных, изможденных пленных красноармейцев. То же лицо, та же фигура, та же уверенная походка вразвалочку. Поседел, правда, располнел… Точно он. Я не обознался, думал Тимофей. Прав Соловьев: такую морду не больно сыщешь. И ни с какой не перепутаешь. От, сволочь, где спрятался. Погодь, погодь — я тебе все припомню… То­то ты дернулся, когда я сказал, что видел тебя где­то. Погодь, не так задергаешься у меня…

5.

Весь день Тимофей работал молча, в тяжелой задумчивости. А к вечеру поднялся по железной лестнице в комнату, где располагался заведующий мастерской, проходили собрания и планерки, помялся немного и попросил у заведующего отпустить его на завтра для поездки в Петровск. Завмастерской поворчал немного, но согласие дал. Уж больно желтым с лица и рассеянным показался ему кузнец. Похоже, подумал, опять мужика контузия мучает. И отпустил, не расспрашивая, зачем Тимофею срочно потребовалось выехать в Петровск. 

Тимофей медленно, держась за отполированные до стального блеска перила, спустился в мастерскую, зашел в кузницу и плотно закрыл за собой дверь. Подошел к верстаку с инструментами, взял увесистый молоток на крепком, почерневшем от масла и угольной пыли черенке, прикинул его коротким взмахом и сунул за пояс под спецовку.

Дома, к удивлению Груни, попросил достать из подпола бутыль с самогоном, налил полстакана, одним духом выпил его и стал усердно орудовать ложкой. Поужинав, засобирался спать. Груня вопросительно посмотрела на мужа: так раненько он не укладывался. Тимофей поймал ее взгляд и пояснил:

— Завтра буди пораньше. В Петровск еду… За углем посылают… А то в кузнице ведра два осталось. На день работы не хватит… К обеду обернусь…

Груня присела на край кровати, провела теплой ладонью по лбу мужа, стараясь разгладить глубокие морщины, и осторожно спросила:

— Тимонь, аль стряслось что? Не в себе ты какой­то… Ни с того ни с сего вино пьешь… А?

Тимофей с трудом растянул в улыбке бесцветные губы и успокоил жену:

— Знобит… Видать, на картошке продуло маненько. Вот и полечился… Ничего. К утру как рукой снимет.

* * *

Разное передумал Тимофей, пока не взялся за молоток. Прикидывал, что делать и к кому обратиться со своей вестью. И все отметал, потому как выходило, что все будет очень длинно и ненадежно. Сколько лет прошло! Доказать надо. А пока дознание проводить будут, сбежит Морда. Вон он какой чуткий: не успел я сказать, что видал его где­то — он уже насторожился, как волк, и уехал. Сбежит, как пить дать, сбежит. Или выкрутится. Чай, документы у него все в порядке. А мне, бывшему пленнику, веры может и не быть. Или спишут все на мою контузию…

Метался душой Тимофей, не знал, как поступить.

А память постоянно высвечивала из прошлого, как подбежавший к колючей проволоке Морда с пятнадцати шагов хладнокровно бьет из винтовки по дерущимся из­за свеклы голодным красноармейцам, как отхлынула толпа, а на бурту остались неподвижно лежать трое, еще трое, обливаясь кровью, звали на помощь. Тимофей сжимал кулаки. От напряжения болела голова, ломило плечи. И, протерзавшись весь день, Тимофей решил, как всегда, раз и бесповоротно: за расстрелянных ребят поквитаться с Мордой самолично. Как и в плену, когда он безо всякого сомнения убил камнем провокатора. Конечно, время нынче другое, но у меня, убеждал себя Тимофей, свой счет и своя правда. 

С тем и уехал ранним утром с молоковозом в Петровск.

Опоздай Тимофей на пять минут, не застал бы он Морду. Тот уже слил молоко, погрузил в кузов пустые фляги, оформил документы и обходил машину, крепко стукая сапогом в колеса. Увидев приближающегося Тимофея с перекошенным от напряжения желтым лицом, торопливо открыл дверцу кабины, собираясь сесть за руль. Но Тимофей ускорил шаг, почти бегом подбежал к машине и схватил шофера за спецовку. Тот повернулся. Несколько мгновений они молча смотрели друг другу в глаза.

— Ты чего, земляк? — хрипло спросил шофер.

Тимофей заскрежетал зубами, с трудом разжал белые, без единой кровинки губы и, не спуская с шофера темного взгляда, ответил на вопрос вопросом:

— Помнишь, Морда, как наших пленных в лагере стрелял? Узнал я тебя, Морда, сволочь поганая!

Лицо шофера в мгновенье побелело. На мясистом лбу под жесткой щетиной коротких седых волос выступили крупные капли пота. Он попытался что­то сказать, но из груди с хрипом вышел только воздух. Тяжелая челюсть задрожала, глаза забегали.

Последние сомнения оставили Тимофея — перед ним стоял и дрожал, как осиновый лист, немецкий охранник из лагеря, Морда, застреливший у него на глазах семь красноармейцев. Тимофей отступил на шаг и стремительно взмахнул тяжеленным молотком. И лежать бы Морде на земле с раздробленным черепом, да, видать, предательская жизнь научила всегда быть настороже. Увернулся. Однако угол молотка разорвал щеку и задел нижнюю челюсть. Хлынула кровь. Тимофей снова занес молоток, но опустить его на голову предателя не успел. Коротким ударом ногой в живот Морда отбросил его, свалил наземь и, пока Тимофей вставал, вскочил в кабину, захлопнул дверцу и включил зажигание. Стартер изо все сил, не прерываясь, крутил коленвал, но машина не заводилась. Остервеневший от ненависти и приступа злобы, Тимофей разбил молотком стекло, за которым сидел окровавленный Морда и в ярости стал крушить фары, капот и дверцы кабины. Со всех сторон сбегались шоферы, работники завода, охрана. Тимофея схватили, отняли молоток и повели к проходной, чтобы по телефону вызвать милицию. В это время машина Морды наконец завелась, и он с места ударил по газам, чуть не сбив проходившую лаборантку. Было видно, как, подпрыгивая на неровной дороге, разбрызгивая по сторонам жидкую черную грязь, машина стремглав понеслась из города.

Вокруг Тимофея собрались почти все, кто был на заводе. Пытались у него выяснить, что случилось. Но Тимофей молчал. Он уже отошел немного, понял, что без милиции теперь не обойтись, и с нетерпением ждал ее. Молодой шофер, с которым он приехал из Озерок, спросил:

— Дядя Тимофей, водички холодной принести?

— Принеси, — оживился Тимофей, — это в самый раз будет.

Из алюминиевого черпака он долго пил ледяную воду, а остатки вылил в картуз, надел его на голову и улыбнулся:

«Хорошо… В самый раз». А колхозный шофер тем временем объяснял кому­то:

— Контуженый он у нас, в голову раненный. Вон на виске до сих пор полоса голая, как пуля чиркнула. А так кузнец он — хоть куда.

Подъехала милицейская машина, и в проходную во­шли два молодых упитанных милиционера.

— Ну, где у вас дебошир? Пьяный, что ли?

Когда Тимофея под руки повели к машине, он вдруг остановился и обернулся:

— Эй! Молоток отдайте мне. Из кузницы он, колхозный.

Молоток принесли и отдали милиционеру. Так с орудием «дебоша» привезли Тимофея в районный отдел милиции и посадили в камеру.

6.

Не сразу поверили Тимофею в милиции. Молодые сотрудники даже посмеялись над ним: опохмеляться, мол, надо, дед, перебрал вчера — вот тебе предатели и мерещатся. После третьего стука в дверь окошечко в камеру открыл пожилой милицейский старшина. Он внимательно выслушал Тимофея, принял на веру его сбивчивый рассказ и доложил вышестоящему начальству. И повели Тимофея по кабинетам. И в каждом он рассказывал одно и то же: предатель схоронился в Коневке. Когда его завели в просторный кабинет начальника милиции, Тимофей взбунтовался:

— Сколько меня по кабинетам водить будут? Пока вы здесь яйца чешете, сбежит Морда. Ищи­свищи его потом по белу свету.

Но начальник милиции, плотный мужчина в подполковничьих погонах, не стал задавать вопросов, ему уже все доложили. Он поднял трубку телефона, нажал на какую­то клавишу и сказал: 

— Александр Иванович, зайди, пожалуйста. Здесь у нас дело по твоей части.

Через несколько минут в кабинет вошел седой мужчина в аккуратном штатском костюме. У него были удивительно внимательные синие глаза и негромкий, спокойный голос. Он как­то сразу расположил Тимофея к себе, успокоил и попросил рассказать все подробно. Тимофей повторил свой рассказ, но более спокойно и обстоятельно, а в конце снова высказал опасение, что предатель может скрыться. Мужчина в штатском согласно кивнул головой и позвонил по телефону:

— Николай Романыч, машину к подъезду. И сам собирайся. Возьми оружие. Едем в Коневку на опознание военного преступника.

Через несколько минут «уазик» уполномоченного областного управления комитета госбезопасности по Петровскому району на высокой скорости мчался по грейдеру в сторону Кожевина. В кабине сидели сам уполномоченный КГБ Александр Иванович Леонтьев, его заместитель Николай Романович Машков, два молодых милицейских лейтенанта, вооруженные короткоствольными автоматами. И Тимофей Краснов — единственный свидетель, знающий предателя в лицо. С ходу проскочили мост через Медведицу у Кожевина и повернули направо, в сторону Коневки. Вскоре показалась и сама деревушка. Домов пятнадцать­двадцать расположились почти на самом берегу реки, у соснового бора.

Тимофей еще до подъезда увидел голубой «газик» у дома, стоящего на отшибе, особняком, почти в сосновом бору, и указал на него. Седой человек в штатском вынул пистолет, передернул затвор и сунул оружие куда­то под мышку. То же проделал и его помощник. Изготовились и два милицейских офицера. Лица у всех были серьезны и сосредоточены. Тимофей понял, что Морда вполне может оказать вооруженное сопротивление, а потому, когда остановились у открытой настежь калитки, вызвался идти первым. Но седой мужчина строго приказал:

— Сидите в машине. Позовем, когда нужно будет.

Дом окружили со всех сторон так, что пути возможного бегства в лес или в пойму Медведицы, заросшую непролазным тальником, были отрезаны. Убедившись, что все заняли свои места, седой человек вошел в дом. В голове у Тимофея от напряжения словно натянутые провода загудели. Он ждал выстрелов. И сильно вздрогнул, когда хлопнула входная дверь дома, и на крыльце с пистолетом в руках появился седой мужчина. Он осмотрел двор и пружинистым шагом пошел к открытой двери добротного бревенчатого сарая. Став за косяк, долго прислушивался, что происходит внутри. Потом резко встал в дверной проем и одновременно выбросил вперед руку с пистолетом. Постоял так немного, опустил руку и шагнул в сарай. Спустя некоторое время он окликнул своего помощника. А потом позвали и Тимофея.

В просторном сарае было сухо и пахло сеном. Посередине на толстой пеньковой веревке висел Морда. Лицо его посинело от удушья, язык вывалился, глаза вылезли из орбит и жутко смотрели в разные стороны.

— Он? — спросил Тимофея седой мужчина.

— Он, — подтвердил Тимофей и плюнул висевшему под ноги.

Пока собирали понятых, пришла с работы сожительница Морды — полная крутобедрая женщина лет пятидесяти. Она не больно затушевалась по поводу случившегося, только охнула и сказала:

— Страх­то какой, Господи!

А потом показала, где сожитель прятал сумку с наганом и бумагами с фотографиями.

— Этот? — седой мужчина развернул тряпицу и показал женщине немецкий пистолет «вальтер».

— Да, да, — торопливо ответила женщина, пугливо озираясь на висевшего Морду. — У него там один зяряд всего. Грозил, что если проболтаюсь, в затылок мне стрельнет.

— Отсырел тот заряд, — показывая желтый патрон, сказал начальник. — Весь капсюль расшлепал, а в себя так и не смог выстрелить. За веревку взялся…

— Чего же ты молчала? — с негодованием спросил женщину Тимофей.

— Говорю же — боялась! Ослушайся такого… Он сам хвалился, что на войне большим человеком был, люди перед ним на коленях ползали и кровавыми слезами умывались, просили не убивать… Вы посмотрите фотографии, которые в сумке, он там в немецкой форме.

Разложив на полу с десяток фотографий, начальник подозвал Тимофея и спросил:

— Где он?

На всех фотографиях были запечатлены немецкие солдаты. С одной из них гордо и самодовольно смотрел улыбающийся Морда. Именно такой, каким запечатлела его память Тимофея осенью сорок второго года, когда тот охранял лагерь и стрелял в военнопленных. Тимофей уверенно ткнул пальцем в фотографию.

7.

А по селу пошел слух: натворил что­то Тимофей Краснов в Петровске, ударил ни за что ни про что человека молотком. В милицию попал, допрос снимали. Чем дело кончится — неизвестно. Но добра ждать нечего, потому как таскают Тимофея в милицию чуть ли не каждую неделю. Зазря таскать не станут.

Слухи подраздул давний ненавистник Тимофея Бугров. Толком ничего не зная, но уловив кой­какую информацию, по­своему запустил ее среди сельчан. Мол, встретились два дружка­предателя, чего­то не поделили между собой, а наш, известное дело, контуженый, сразу за молоток. Пожалуй, судить будут. 

Тимофей избегал разговоров и не мог ничего объяснить, поскольку ему строго посоветовали в Петровске до поры до времени держать язык за зубами. Он и держал. Только Груне под большим секретом доверился — не мог смотреть, как она переживает за него. Шутка ли — деревенская молва мужа под суд отдает. Вот и раскрылся перед ней, снял тревогу.

Дотошно выспрашивали у Тимофея в отделении госбезопасности все подробности поведения Морды, расстрелов красноармейцев и вообще о жизни в плену. Сам удивился тому, сколько еще осталось в его памяти от тех времен. О боях, в которых участвовал, тоже рассказал, о том, что был представлен к наградам, но так ни одной и не получил. Александр Иванович Леонтьев живо и сразу заинтересовался личностью капитана, который дважды спасал Тимофея от смерти в начальный период плена. Выспросил все — вплоть до роста, цвета волос и глаз капитана, когда и при каких условиях перешел на сторону немцев. И все записывал, записывал… Тимофею это показалось подозрительным, и он убежденно сказал:

— Только капитан Коршунов — не предатель. Даю голову на отсечение — не предатель. Иначе к чему спасать меня, приказывать убить провокатора? Он настоящий командир!

Александр Иванович тепло улыбнулся тому, как Тимофей вступился за своего товарища и сказал:

— Да я не сомневаюсь в этом. Скорее всего капитан — человек из наших органов. А вот что просьбу его последнюю не выполнил, не сообщил о нем в особый отдел сразу после плена, плохо. Если просил, значит, ему было очень нужно, чтобы информация о его перемещении была известна нашим.

Тимофей растерянно замолчал и развел руки:

— Когда до своих дошел, уже ни до чего было. Сам себя не помнил от слабости. Даже письмо домой написал через полтора месяца. Сил никаких в нутрях не осталось. А там в Японию послали. Не такая, конечно, война, как с немцами, а все равно война. И стреляют, и убивают. Не до того было…

— Извини, Тимофей Егорыч, это я к слову. Сейчас легко рассуждать… А в том аду, в котором ты побывал, пожалуй, и мать родную забудешь.

Тимофей неожиданно по­детски улыбнулся:

— Нет. Маманю, женку свою, Груню, сынишку Мишутку всегда помнил. За счет них и держался на белом свете. Иной раз так немыслимо было — ложись да помирай. А вспомнишь их — и снова к жизни потянешься. Сам не пойму, откуда сила в моих костях появлялась.

При последней встрече, когда Тимофей поставил под протоколами свою подпись, Леонтьев, как всегда в аккуратном черном костюме и сером галстуке, крепко пожал ему руку и сказал на прощанье.

— Спасибо большое, Тимофей Егорыч, за бдительность. Только благодаря тебе ликвидирован опасный военный преступник. Сильно ты нам помог. И по­человечески, и по долгу службы постараюсь сделать для тебя все возможное, что в моих силах. Спасибо, солдат Краснов!

И подполковник, в таком звании был седой человек с внимательными голубыми глазами, по­мужски обнял Тимофея.

 

Часть шестая

1.

Прошел год, а потом еще полгода после того случая. Стихли слухи и пересуды в селе. Да и сам Тимофей меньше стал вспоминать об этом. Он продолжал работать в кузнице.

Стоял февраль. Было ветрено и морозно. Под красным низким солнцем дымились поземкой заснеженные поля, сплошь изрезанные снегопахами. Колхоз готовился к весне. Полным ходом шел ремонт тракторов. Дошли руки и до прицепной техники: сеялок, культиваторов, борон. По настоянию главного агронома откопали из­под снега старые, много лет отработавшие бороны и снесли в кузницу. Теперь пришел черед Тимофея с Павлухой. Со скрипом они откручивали заржавевшие гайки, снимали затупившиеся зубья борон и совали их в пламя горна. Потом Тимофей ловко выхватывал длинными кузнечными клещами раскаленный добела зуб, клал на наковальню и легко стукал молотком, указывая Павлухе, куда надо бить кувалдой. От первого выверенного удара в стороны веером разлетается красная окалина. Еще несколько точных ударов, и Тимофей, подправив молотком Павлухину работу, бросает еще красный металл остывать в угол, в ящик с песком. Все в порядке: зуб оттянут добротно, рабочая сторона — хоть хлеб режь. К обеду в ящике скопилась целая горка обновленных, отдающих свежей синевой зубьев.

Когда Тимофей, аккуратно сложив инструмент на стол, собрался идти домой обедать, в кузницу вошел секретарь парткома Ивахновский. Был он неместный и имя имел непривычное — Хосе Мануилович. Уж как попал потомок испанских революционеров в российскую глубинку — сказ отдельный. Но главное можно пояснить: не обошлось без отчаянно красивых глаз местной дивчины. И навсегда застрял испанец среди раздольных русских полей и лесов.

Всего год прошел, как прислали его из района, а народу озерскому по душе пришелся. Живой, общительный, на месте не сидит, во все вникает. И подход к человеку имеет, уважение. Чтобы грубое слово кому сказать — не случалось такого. А говорить умел так горячо, зажигательно и убедительно, что слушали его с большим вниманием и всегда поддерживали. Кстати, он, пожалуй, первый из руководителей внимательно выслушал Тимофея про его жизнь­житуху. И проникся к нему всем уважением. Тимофеем Егорычем всегда величал. Да…

Присели закурить. Тимофей не признавал папирос с сигаретами и курил только свой самосад. Быстро свернул цигарку, вытащил клещами уголек из горна и прикурил от него. Затянулся так, что конец цигарки вспыхнул. Хосе Мануилович тоже прикурил от уголька сигарету и спросил, участливо смотря на Тимофея живыми карими глазами:

— Не вредно, Тимофей Егорыч? Может, на сигареты или папиросы пора переходить? На­ка попробуй моих.

Тимофей отказался и прокомментировал:

— Преснота, а не табак. Куришь, куришь, а толку нет. Своим­то раза три­четыре затянусь — в голове сразу светло становится.

Поинтересовавшись делами в кузнице, секретарь парткома перешел к делу, ради которого навестил Тимофея. Близился День Красной Армии и Военно­Морского Флота. На совместном заседании правления, парткома и профкома колхоза было принято решение провести торжественное собрание колхозников, подготовить концерт художественной самодеятельности, а потом организовать для бывших воинов­фронтовиков застолье в колхозной столовой. Зная, что кузнец уклоняется от таких мероприятий, председатель колхоза попросил Хосе Мануиловича лично пригласить его на торжество. Так и сказал, посмотрев на Бугрова:

— Нехорошо как­то у нас выходит. Фронтовик, израненный весь, работник золотой, а получается — отодвигаем его в сторону. Не ходит на праздники — значит, есть причина.

Председатель профкома Бугров заерзал на стуле, хотел что­то сказать, но счел благоразумным промолчать. Он знал, что молодой секретарь парткома уважал кузнеца и поддерживал его. А тут позвонили с райкома партии, сказали, чтобы ждали на праздник гостей из Петровска и попросили обеспечить явку на собрание персонально кузнеца Тимофея Егоровича Краснова. Что и к чему — не пояснили. Обеспечьте явку — и все тут.

— Тимофей Егорыч, на следующей неделе праздник готовим, День Красной Армии отмечать будем. Придешь? — спросил парт­орг, пытливо поглядывая на Тимофея.

Тимофей пыхнул дымом и отрубил:

— Нет. Я дома отмечу. Как всегда.

— А если я попрошу, Тимофей Егорыч. Неужто откажешь? И дома, конечно, можно отметить, но с народом­то веселее.

— Не всегда… Это кому как… — отвел в сторону глаза Тимофей.

— Тимофей Егорыч, прошу, приходи. Хочу видеть тебя на празднике, — настойчиво убеждал парторг.

— Хорошо, — сказал Тимофей. — Раз сам просишь — приду.

Про гостей из Петровска секретарь парткома ничего не сказал, но посоветовал кузнецу одеться по­праздничному, поскольку посадят его в первом ряду.

— Э, нет! — запротестовал кузнец. — Белую рубаху надену, но сяду на свое место в заднем ряду. Еще чего выдумали! На показ выставлять. И сиди, как истукан. Ни покурить выйти, ни с соседом поговорить. Нет, не сяду!

— Ладно, ладно, — согласился Хосе Мануилович и пошутил: — Садись куда хочешь, хоть в президиум рядом со мной.

2.

В назначенный час клуб был заполнен до отказа, люди приносили стулья и усаживались в проходах. Молодежь стояла вдоль стен, в дверях. Артисты, приехавшие из Петровска, настраивали аппаратуру. Шум стоял — хоть уши затыкай. Тимофей сдержал слово. Пришел, как и обещал, в белой рубашке, застегнутой на все пуговицы, черном пиджаке, новых стеганых штанах и черных валенках. Груня настояла, чтобы муж вышел в люди во всем новом. И сама прифорсилась — синий костюм с орденом «Знак Почета» надела, на плечи накинула белый пуховый платок, одеколоном сбрызнулась. Уж рада­то была, что муж отступился от своего правила и согласился пойти на праздник.

Однако сели, как на колхозном собрании, порознь. Он в заднем ряду, с механизаторами, она — с доярками в центре зала. Иван Седов, сидевший рядом с Тимофеем, удивленно сказал:

— Смотри, Тимоха, народу­то сколько собралось. После войны нам столько чести не делали, а теперь, как спохватились. Ишь, начальство из города ждут, артистов привезли… Давно пора.

Возбужденный происходящим, Иван приподнялся, чтобы получше осмотреть зал, потом опустился и сказал:

— Сейчас начнут. Гости приехали. Ты, Тимоха, не уходи после концерта. Давай отметим праздник по­человечески. Там, говорят, в столовой чего только не приготовили для нас. Остаканимся от души…

В это время на сцену вышли и сели за стол президиума председатель колхоза Борис Александрович Видинеев, секретарь парткома Хосе Мануилович Ивахновский, высокий грузный подполковник, военный комиссар района Виктор Сергеевич Гребенников, заведующий отделом пропаганды и агитации райкома Анатолий Григорьевич Шамаев и старый знакомый Тимофея — подполковник Александр Иванович Леонтьев — как всегда, коротко подстриженный, в черном костюме и белой рубашке с серым галстуком.

Первым слово взял Хосе Мануилович Ивахновский. Эмоционально, без бумажки он в течение пятнадцати минут рассказывал о доблестном пути Красной Армии и Флота, на память приводил и сравнивал цифры, называл фамилии воинов­односельчан, отличившихся в боях за Родину. К удивлению Тимофея, была названа и его фамилия. Иван Седов ткнул в бок кулачищем и убедительно сказал:

— Я же говорил… Обязательно остаканимся.

Но главное, чего абсолютно не ждал Тимофей, было впереди. Слово предоставили военному комиссару Гребенникову. Видный мужчина, кадровый офицер, участник Великой Отечественной войны, он умел держать себя на людях, прекрасно владел словом. Вскинув свою маститую седую голову и подождав, когда шум в зале утихнет, он поздравил колхозников с праздником и, сделав паузу, четко и веско произнес:

— Среди вас, товарищи, живет и работает неизвестный герой Великой Отечественной войны, человек трагической судьбы, прошедший все круги военного ада, пропавший без вести и наперекор всему возвратившийся домой.

Военком помедлил и в полнейшей тишине закончил:

— Имя этого сильного духом советского солдата и вашего земляка — Краснов Тимофей Егорович.

Зал молчал. И в тишине раздался женский возглас:

— Батюшки светы! Да это ж мой Тимоня!

Вот тут зал и взорвался аплодисментами и добрым смехом. Растерянного и сконфуженного от неожиданного и непривычного внимания Тимофея пригласили на сцену.

Военком зачитывал приказы и поочередно прикрепил к его пиджаку медали «За отвагу», «За победу над Германией», «За победу над Японией», орден Красной Звезды и орден Славы третьей степени, которым, как сказано в приказе, Тимофей был награжден «посмертно». Зал гудел. Такого ошеломляющего события здесь никогда не было.

Закончив вручение, военком, как пушинку, приподнял Тимофея, прижал к себе и сказал:

— Ликуй, солдат. Пришел твой праздник.

Тимофей хотел было сойти со сцены, но секретарь парткома удержал его и предоставил слово Александру Ивановичу Леонтьеву. Тот попросил тишины и зачитал приказ начальника областного управления государственной безопасности о том, что за активное содействие в ликвидации опасного военного преступника Краснов Тимофей Егорович награждается именными командирскими часами. И надел часы на руку Тимофея.

— Но это еще не все, — продолжил Леонтьев. —

Я хочу зачитать короткий ответ из Министерства обороны СССР генерал­майора запаса Службы внешней разведки Алексея Коршунова. Вот его содержание: «На Ваш запрос по поводу обстоятельств пленения рядового Тимофея Краснова осенью 1942 года сообщаю следующее. Рядовой Краснов был пленен на моих глазах. Накануне в бою он получил несколько ранений и почти не мог двигаться.

Несколько раз пытался бежать, но безуспешно. Подтверждаю факт, что по моему приказу рядовой Краснов лично убил немецкого провокатора, сохранив жизни пленным советским командирам и политработникам. Человек сильный и твердый духом, настоящий советский воин. Достоин уважения и почета». Пожимая руку Тимофею, Леонтьев отвел его подальше от микрофона и сказал:

— Я сделал все, что было в моих силах, Тимофей Егорыч. Доброе имя твое восстановлено. Носи, солдат, свои награды и живи долго.

Тимофей снова хотел сойти со сцены, но теперь его остановил председатель колхоза.

— Э­э, Тимофей Егорыч! Давай­ка за трибуну. Скажи свое слово землякам. Твой праздник — это и наш праздник.

Тимофей встал за трибуну, растерянно оглянулся на председателя: о чем, мол, тут говорить, и так все ясно. Но председатель снова показал на микрофон. Тимофей помолчал, опустив голову, потом погладил награды ладонью, взял пальцами звезду ордена Славы и чужим от волнения голосом сказал:

— Тут вот Славу мне посмертно дали… Это, когда

я роту боем прикрывал и ранен был. Значит, вышли из окружения ребята, а меня убитым посчитали. А я живой… — Тимофей широко, по­детски улыбнулся щербатым ртом и неожиданно закончил: — Грунюшке моей спасибо. Она меня с того света домой привела.

Зал неистово аплодировал, когда Тимофей спускался со сцены. И тут произошло то, что должно было произойти, но не здесь, не сейчас, не в день Тимохиного воспарения и славы. И Витька Бугров, как на грех, не отвел глаза, а затравленно смотрел на Тимофея. И замкнуло что­то в контуженой голове, вскипела огнем ярость в груди. Он шагнул к Бугрову, склонился над ним и, захватив рукой борт пиджака с наградами, тряхнул ими перед испуганными глазами старого недруга. С трудом, задыхаясь, выдавил: 

— Предатель, да?.. Предатель, да?.. Эх ты, сука!

И Тимофей стал медленно поднимать свой мозолистый, почерневший от металла кулак…

— Тимоня! — звонко крикнула сзади Груня.

В пуховом платке она словно белая голубка подлетела к мужу, оттащила его от Бугрова, развернула к себе, обняла и звонко поцеловала в губы. Зал засмеялся, зааплодировал еще сильнее. Кто­то из молодых в шутку скандировал: «Горько! Горько! Горько!».

Да, други мои, огромадное это дело — умная баба

у мужика. Въехал бы Тимофей кулаком по ненавистной физиономии, вылил бы свою боль и обиду, а праздник и себе, и людям испортил бы. Опять Грунюшка, дай Бог ей здоровья, на выручку пришла, не дала скандалу разразиться. И где только мужики таких умных баб находят? Шибко повезло Тимофею с женой.

…С застолья привели Тимофея товарищи­фронтовики еле тепленького. Шапка набекрень, одно ухо вверх, другое вниз, фуфайка нараспашку. Ухватился за спинку кровати и боится оторваться, чтобы не упасть.

— Господи! Что же ты, миленький мой, надрызгался­то как? А? Кабы пользительно было, а то ведь страдать завтра будешь. Эх, герой ты, мой герой. Больше одного — никуды! — ворчала Груня, раздевая Тимофея.

— Никуды! — мотнул согласно головой Тимофей.

Потом взял жену за руки, притянул к себе и, блаженно улыбаясь, сказал:

— К­а­а­к ты меня в клубе… при народе… Э­эх! Целовала…

Не отпуская рук Груни, Тимофей закрыл глаза и, продолжая улыбаться, провалился в глубокий и спокойный сон.

Проснулся Тимофей знаменитым на все село человеком. Темные слухи ходили про его военное прошлое.

А на поверку геройским солдатом оказался Тимофей Краснов. Стали его приглашать на разные встречи и мероприятия, даже в Саратов возили на сбор кавалеров ордена Славы. В школе уроки мужества проводил с ребятишками, рассказывал им, за что получил боевые награды. Словом, воспрянул духом Тимофей, отдохнула и распрямилась его измученная и поковерканная войной душа.

 

... Тут бы и закончить сказ о Тимохиной судьбе. Пусть и поздно, но образовалась его жизнь по справедливости. Пересилил он невзгоды. Только скажу вам, други мои, хрен с горки дадут русскому мужику порадоваться на белый свет и спокойно скоротать старость. Тяжело про это сказывать, а надобно. Куда от правды­то глаза спрячешь? Слушайте дальше.

Придумали в Москве какую­то революцию. Одних правителей выгнали, а другие сами пришли. Года три морочили людям головы о какой­то демократии и свободной жизни, которая вот­вот наступит. До Озерок, понятно, эта счастливая жизнь не сразу дошла. Далеко село от Москвы, где новую жизнь состряпали. А когда дошла — растерялся умом Тимофей. На его глазах нещадно разорили большой и сильный колхоз, без которого Тимофей жизни своей мыслить не мог. С ума можно сойти! — резали дойных коров, чтобы купить запчасти и солярку для тракторов. Вырезали стадо подчистую.

Все надеялись, что опомнятся наверху, помогут крестьянам. Потом поняли: скорее рак на горе свистнет, чем дождутся помощи. И заросли поля сорняками — нечем стало пахать землю. Негде стало работать мужикам. Под шумок воровство пошло.

Растаскивали, что сами создавали долгие годы. И оправдание ведь тому нашли: в Москве, мол, страну растаскивают, а мы чем хуже? Хоть немного поживимся. Что­то свихнулось в башке у мужиков. Не знали, куда идти и как жить дальше, кормить семьи. И охмелело село от пьяного разгула по причине отчаянной и беспросветной неуверенности в завтрашнем дне. Стали хоронить еще молодых и сильных мужиков. Как и в прежние лихие времена, побежали молодые в город за лучшей долей. Правда, там тоже все раскурочили, но копейку на жизнь все же можно было заработать. Неуютно и тяжело стало на селе. Почитай, треть домов стоит с заколоченными окнами, а то и вовсе без них.

Каково это Тимофею переживать на старости лет? Сгорбился, с палкой стал ходить, чтоб не упасть ненароком. Да и Груня его сдавать начала, нет­нет, да и схватится за сердце, побледнеет вся. А подправить здоровье негде. Сельскую больницу оптимизировали, по­русски, закрыли, а в Петровск не наездишься на пенсию­то. Живи, как хочешь. Вот тебе и свобода, так ее разэдак…

«Осчастливили» Тимоху и других сельчан землей. Им с Груней аж два пая по пятнадцать гектаров выделили. Бумагу дали, что Красновы теперь собственники земли. А что с этой землей делать старикам, которые до магазина­то с трудом доходят? Но ловкие люди из Саратова, Петровска, а может, и еще откуда, быстренько предложили выход: продайте нам свои паи. Деньги сразу наличными, без обману — по двадцать тысяч за пай. Потом подняли цену до тридцати тысяч. Оформление документов брали на себя. Клюнули люди на приманку, продавали свою землю. Кто по нужде, кто от неуверенности: лучше синица в руках, чем журавль в небе, кто, чтобы помочь детям, живущим в городе, кто, чего греха таить, с пьяных глаз и бездумно расставался со своей землей. 

Как бы там ни было, но в течение года­двух основное богатство колхоза — плодородные земли — оказались проданы за бесценок в чужие руки. И получилось так, что землю­то сельчанам дали, но тут же отняли. И пенять было не на кого. Все вроде по закону.

Тимофей с Иваном Седовым, еще человек пятнадцать бывших механизаторов продавать паи не стали. Они­то хорошо знали, что даже в средний год гектар давал по пятнадцать­восемнадцать центнеров зерна, а при хорошем урожае и за двадцать центнеров переваливало. Арифметика­то немудреная: две тонны пшеницы с гектара — это по нынешним ценам не меньше десяти тысяч рубликов, а с пая­то и сто пятьдесят тысяч можно взять. Это за один год. А им предлагают за пай в пять раз меньше. Грабиловкой крестьян оказалась новая земельная реформа. Будто заранее все продумали, как обобрать деревню до нитки и отдать землю новым помещикам. Что, не так, что ли? Присмотрись­ка! В каждом районе насчитаешь с десяток таких помещиков. И все при власти. Кто депутат, кто законник­юрист. А крестьяне у них настоящими батраками стали без всяких прав и защиты.

Особливо подкосил Тимофея случай, когда нагрянули в село молодцы из Саратова на новеньких «Камазах» и стали курочить оборудование мастерской, резать автогеном еще годные комбайны и грузить на машины. Обливаясь потом, Тимофей с трудом ходил на дрожащих ногах от одного пришельца к другому и с болью в голове спрашивал:

— Чего же вы натворили, ребятишки? Кто вам такое право дал пригодную технику уничтожать? Где башка­то у вас? Это же вредительство настоящее.

Рабочие, в основном молодые люди, посмеивались над стариком и говорили:

— Наше дело маленькое. Сказал хозяин все сдать в металлолом — мы выполняем. Ему виднее, что делать. Металл­то сейчас в цене.

— Какой хозяин? Где его сыскать? Я ему покажу! — кипятился Тимофей.

— Да вот он подъезжает на «мерседесе», — махнул в сторону дороги один из рабочих, — с ним и поговори.

Из большой, блестящей на солнце черной машины вышел молодой лобастый упитанный мужчина лет тридцати пяти. Это и был хозяин. Тимофей к нему с теми же вопросами. Тот спокойно выслушал его и подтвердил, что режут технику, вытаскивают станки из мастерской по его распоряжению. Все будет сдано на металлолом.

— А как же люди? Здесь до тридцати наших мужиков работало, — не сдавался Тимофей.

На это, глотнув желтого сока из пластмассовой бутылки, хозяин спокойно ответил:

— Я купил здесь триста гектаров земли и этот машинный двор со всей техникой. Людей я не покупал и за них не отвечаю. Шел бы ты домой, дед. Чего переживаешь? Ты свое давно отработал.

Опираясь на суковатую палку, Тимофей, тяжело передвигая ноги, пошел прочь от мастерской. Как на грех,

в это время крановщик подцепил крюком и поднял в воздух тяжелую наковальню, на которой Тимофей мял и правил раскаленное железо добрых два десятка лет.

И Тимофей заплакал. От слабости и бессилия — как когда­то в плену.

Стал Тимофей задумчивым, реже выходил из дома и охотно общался только со своим другом Иваном Седовым. О чем бы речь ни заходила, старики обязательно на чем свет стоит костерили власть, которая завела дурацкие порядки, когда никто ни за что не отвечает, и единодушно вызывались лечь на амбразуру, коли бы знали, откуда так долго и насмерть косят русских мужиков.

Тимофей постоянно смотрел телевизор или слушал радио. Груня, уже седая старушка, почти силой оттаскивала его от экрана или динамика, чтобы заставить поесть.

— Что ты прилип к этому телевизору? Вредно ведь для головы, Тимонь. Поешь, и пойдем лучше ко двору на лавочке посидим.

Тимофей ласково улыбался жене и оправдывался:

— Думал, умное слово услышу… Нет… Все друг на друга… Перепуталось все. А ладу нет — и хорошего ждать нечего.

Однажды подозвал Груню, усадил рядом и, указав рукой на экран телевизора, убежденно сказал: 

— Посмотри на этого злыдня… По фамилии­то вроде грузин, а на самом деле хрен его знает кто. Грузины такие не бывают. Со мной воевал Анзор Миротадзе. Вот это настоящий грузин. А этот злыдень и есть злыдень. Один яд, а не слова. Все ему не так. И власть советская плохая, и Сталин преступник, и воевать мы не умели, и ничего хорошего в нашей житухе не было. Только чивой­то ту житуху мы добром вспоминаем… Врет все, хотя и умный, кажись. Смотри­ка, смотри­ка! Как кобель на цепи, аж хрипит от ярости. Эх, много же ему в карман сунули, коль обсирает нас с ног до головы!

Груня погладила мужа по плечу и уважительно сказала:

— Какой ты у меня умный, Тимонь… Только не переживай так. Вредно тебе.

— Поумнеешь от такой жизни, — остался доволен похвалой жены Тимофей. — Они там думают, что у нас в головах ветер полощет, а мы кумекаем своим умишком. Я их планиду раскусил теперь. Поначалу денежку отняли. Ну да хрен с ними, этими деньгами — нам много не надо, перекрутимся. Но теперь  в душу полезли, хотят память отшибить, чтобы о прежней жизни ничего хорошего не помнили. Мешает она им царствовать. А ну как народ соберется и погонит их в три шеи? А у них богатства наворованы… Боязно с ними без власти, руки жечь будут. Они и Победу, чую, силятся отнять у нас. Вона куды замахнулись… Ну уж дудки! Меня не станет — Мишка помнит мои рассказы, внуки слышали. Потянется ниточка далече­далече.

Обеспокоенная возбужденным состоянием мужа, Груня обняла Тимофея за плечи и ласково сказала:

— Пойдем на лавочку посидим, Тимонь. Вечер уж больно хороший. Дышать так и хочется. А то ненастье пойдет — насидимся еще дома. Пойдем.

Тимофей взял свою суковатую палку и беспрекословно пошел за женой. Груня заметила, что он тяжелее обычного спускался с крыльца, подхватила его под руку и помогла дойти до лавочки, что устроил под окном когда­то Тимофей из толстой дубовой плахи. Близился вечер. Осень начала наводить красоту, осторожно трогая кроны деревьев. Ярко цвели осенние цветы в палисаднике. Пахло опавшими яблоками.

На следующий день Тимофей слег. Не стал есть. Редко открывал глаза. Груня переполошилась.

— Тимонь, болит чего? Давай я за фельдшером сбегаю? А может, вина глотнешь чуток?

Тимофей отрицательно качнул головой:

— Не тревожь зазря человека… Ничего у меня не болит… Не суетись… Сядь рядышком…

Груня враз стихла, насторожилась, широко открыла глаза, села на койку, взяла сухонькую черную руку мужа, погладила ее и тревожно спросила: 

— Тимонь?.. А, Тимонь?.. Ты у меня часом не помирать собрался?

Тимофей кивнул головой.

Груня горько заплакала.

Тимофей открыл глаза, с трудом поднял руку, погладил жену по мокрому от слез лицу и тихо сказал:

— Не плачь, Грунюшка… Пора мне… Земля тянет…

 Через несколько дней, под вечер, когда вошла в силу и ослепительно сияла золотая осень, а в пронзительно­ноющей желтизне кленов плескалось белое остывающее солнце, Тимофей тихо и незаметно ушел из жизни.

* * *

Вот и кончился мой сказ о русском мужике Тимофее Краснове. И больно мне с ним расставаться, други мои. Потому как не чужие мы по душе люди. Крепко замесил Господь кровушку русскую на правде и справедливости. И не можно нам жить без них, как не мог Тимофей Краснов. Однако печаль закрадывается порой в сердце: ужели страдания и муки Тимофея задаром прошли на земле? И скорбно становится от этого…

Май – октябрь 2011 года

Глава 7.

Ещё не окончен сказ….

Медленно-тягуче протащились годы. Беспросветные, ужасные, кровавые. Крепко поубавилась деревня людьми. Да и городишко-то наш районный запустел, затих. Нет тебе ни заводских гудков, ни рёва тепловозов, ни звона кранов на стройках…. Про веселье, песни и музыку с танцами – одни воспоминания. Не до песен стало. Помрачнала, безрадостна стала жизнь. Где работать, как семью кормить, у кого искать защиту и справедливость? Хоть головой о стенку – не найдёшь ответа. И надорвалась становая жила. Стал вымирать народ.

Ну, думал, конец пришёл России-матушке. В кромешной тьме доживаем свой век. Так всё порушили, испоганили, замазали грязью, поставили с ног на голову, что даже верховной власти стало зазорно вспоминать про русский народ, русского человека. Это чтож, и русскую землю нельзя величать «Русской»?

 Разные  мысли в голову лезли. И всё невесёлые. Но правду говорят, что Бог всё видит. Надоумил он правителей вспомнить о подданных. А может, и пригрозил: «Смотрите, мол, «шутки» с народом плохо кончаются. Он вас вознёс, он и снесёт. Если что – я вас под Божью защиту не возьму. Каждому воздаётся сполна за деяния свои. Не могите и прятаться по заграницам. Кара Божья границ не ведает».

 Словом, мало-помалу стали мы оживать. Скажу прямо, и сейчас мне далеко не всё по нутру. Чую, много придётся перемочь – перетерпеть и поработать. Но задатки хорошие зрю. Смелее стал народ, разбирается что к чему и готов постоять за себя. Его уже не свернёшь, пустой болтовнёй, посулами да подачками не обманешь. Повзрослел народ.

Особливо радуюсь за близкого мне человека Тимофея Краснова. После поры безвременья зазвонили колокола в честь Великой Победы. И по улицам земли русской хлынула могучая лава Бессмертного полка. Вспыхнули алые стяги и транспоранты: «Слава воинам – победителям», «Мы всё помним!», «Если нужно, повторим!», «Слава труженикам тыла!». Зазвучали песни фронтовых годин: «Вставай, страна огромная…», «А нам нужна всего одна победа, одна на всех – мы за ценой не постоим!», «Бьётся в тесной печурке огонь…», «Хотят ли русские войны…».

 И перехватило горло, други мои, жгучие слёзы омыли лицо. Сжалось сердце от неизбывной скорби по погибшим. Но и возвысилась душа гордостью. Смотри, Тимофей Егорыч, как помним и чтим тебя всем миром! Не зря были твои нечеловеческие муки и страдания. Жива Россия-матушка, Тимофей Егорыч! Жива!

А лихое время переживём – переможем, нам бы поскорее справедливость установить. Ведь не успокоится душой народ, покуда в богатющей матушке России малая толика людей купается в злате, а люд простой концы с концами еле сводит, чтобы детишек накормить, обуть да одеть. Не по-русски это. И не от Бога. От дьявола. Но ничего, с Божьей помощью сдюжим и это.

Наш черёд стоять за Россию!

Вот ведь какая выходит, други мои. Прежний сказ ещё не окончен, а пора уж новый зачинать. Беда пришла к народу нашему. И снова оттуда, как  41-м, с Запада. Правда, драться с нами напрямую у них кишка тонка. Так они подговорили бандеровцев с Украины, поставили их у власти, дали денег, навезли им всякого оружия и науськали на Россию. По ихней планиде, России и народу русскому не место на Земле. Нас надобно изничтожить, а богатства наши заграбастать. Словом, изготовились воевать нас руками бандеровцев.

Да не тут-то было. Упредило русское войско нападение, ударило по их силе ракетами и танками, обломало ей зубы. Но до полной победы далековато. Мы ведь как воюем? Мирных не трогаем, города и сёла не рушим. Свой же народ! А бандеровцы зверствуют хуже фашистов. Стреляют по городам и сёлам, мирным людям, прячутся за их спины, грабят, издеваются над ними. А западным правителям это выгодно, У них задумка: измотать нас на Украине, обессилить, сделать послушными и заставить отступить с Донбасса…

Но я так мыслю. Ни хрена у них не выйдет! Тяжело будет, со всех сторон ущемления чинят нам, разную напраслину наводят на русское воинство, уйму оружия потоком везут на Украину аж пятьдесят стран. Оттого и тянутся кровавые дни.

Но – выстоим и победим! Почему? Ещё раз скажу: повзрослел народ, понимает, что к чему. Впервое за несколько десятков лет он сплотился и оказывает русскому воинству на Донбассе всяческую помощь и поддержку. Первый раз после Великой Победы 1945 года святые воины Руси – русские, украинцы, белорусы, татары, мордвины, башкиры, казахи, евреи, тувимцы, чеченцы, дагестанцы, калмыки – да всех и не перечислишь, пошли на поле брани под Красными Знамёнами Великой Победы. Потомки народа-победителя не уронят воинской славы и доблести дедов и прадедов. Дух Великой Победы, дух ранних великих сражений Святой Руси – он в нашей непокорной и удалой кровушке.

Об чём разговор – трудно придётся всем. Сознаём это. Но в Великую Отечественную стократ тяжелее было, а выстояли и победили. 77 лет минуло с той поры. Теперь пришёл суровый черёд стоять насмерть за русскую землю потомкам Великой Победы. И не сомневайся, Тимофей Егорыч: с Божьей помощью осилим сатану. Народ понимает, что воины земли русской бьются насмерть за нашу жизнь на сотни лет вперёд. Уж такая, видать, Великая и Жестокая Судьба России-матушки – собственной кровушкой отмывать грехи человечества. Да и свои тоже.

Дайте только время – и в своей стране порядок наведём. Очистимся от предателей и подголосников, другой разной гнуси. Скатертью дорога, пусть едут на свой Запад. А мы построим новую жизнь. Чтобы в огромной матушке-России всяка живая душа каждый Божий день встречала радостно, без обиды на несправедливость, в достатке и вере в добрый завтрашний день. Будем жить и воспитывать детишек, так, как завещали нам предки. И никто нам здесь не указ.

А в твоих родных Озёрках, Тимофей Егорыч, май вовсю  разгулялся. Сады зацвели, берёзы окутались нежно-зелёной дымкой, тополя сбрасывают тёмно-коричневые серёжки. Запахи – голова кружится. А соловьи по вечерам такое вытворяют, что и сон не идёт – слушал бы и слушал…

Продолжается жизнь. С верой в лучшую долю. А как же иначе? Только так!

Май 2022 г.

Гурьянов Владимир Григорьевич родился в 1942 году на станции Жерновка Петровского района Саратовской области. Окончил филологический факультет СГУ им. Чернышевского. Служил в истребительной авиации, был учителем сельской школы, комсомольским и партийным работником. Более сорока лет отдал периодической печати области, двадцать пять из которых — Петровской районной газете. Автор повестей: «От чистого сердца», «Бабка Настасья», «Долюшка­доля», «Суровый удел», многих рассказов и очерков, посвящённых сельской жизни. Заслуженный работник культуры, член Союза журналистов, член Союза писателей России.
В настоящее время – секретарь Союза писателей России, председатель Саратовского регионального отделения Союза писателей России, главный редактор альманаха «Литературный Саратов», член экспертного Совета по культуре Саратовской области.
Новая книга Саратовского прозаика, члена Союза писателей России, Заслуженного работника культуры РФ Владимира Гурьянова — о трудной судьбе русского мужика Тимофея Краснова,  сельского кузнеца и тракториста, который отважно воевал в годы Великой Отечественной войны, израненным попал в плен и целых два года считался без вести пропавшим. Выдержав ад фашистского плена, сумел вырваться на свободу, участвовал в боях с японскими милитаристами и вернулся домой.
Все эти годы жена Тимофея Грунюшка, не зная ничего о судьбе мужа, свято верила, что он жив и обязательно вернется к ней.
Повесть «И дал Бог силы» не только о стойкости русского мужика Тимофея Краснова и женской верности его супруги. Она — о деревенской жизни, о том, чем жил сельский человек раньше и как складывается его бытие в сегодняшнее время.
Для широкого круга читателей. 

Наш канал на Яндекс-Дзен

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"

Система Orphus Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную