Иван ВАСИЛЬЦОВ (Саратов)

«МИЛЫЕ МОИ…»

К юбилею Владимира Гурьянова

Давно собирался рассказать немного о прозе Владимира Гурьянова. Сейчас появился и повод – юбилей замечательного писателя. Повод в жизни всегда важнее причины. А уж в литературных делах тем более. Только вот торжественные слова говорить я не мастак. Лучше просто разговор начну. А кто-то, глядишь, и продолжит…

Июль сорок второго. Макушка лета. Грозовая пора… На станции Жерновка близ стародавнего Петровска родился будущий писатель. В семье железнодорожника. И тревожные паровозные гудки не случайно, конечно, то и дело слышны в гурьяновской – правдивой и сдержанной – прозе.

Всегда удивлялся прозаикам: как сложно им сплетать полотно слов, держать в уме ниточки сюжета, сводить в единое штрихи образов. На кончики языка слово поэта. А у прозаиков по-другому – на острие пера! Что там вдохновенные устные речи, к чему они, зачем? Всё скажет сама за себя и за время – застрешинка в монолите, оборотная сторона плаката, где кто-то набросал спешным карандашом лицо любимой девушки. Человечки на школьной парте. Заломанные в книге странички. (В книгах Гурьянова – «От чистого сердца», «Долюшка-доля», «Сполох над весями» – нет-нет, да и завернёшь уголок страницы, чтобы после, поразмыслив, вернуться.) А порой многое говорит просто молчание. Это ведь большое заблуждение полагать, что писатель тот кто пишет. Не всегда и не во всём. Писатель, думаю, прежде всего тот – кто помнит. И видит на пару хотя б шажков вперёд. Можно и молча быть красноречивым писателем.

Владимир Гурьянов – из тех, ничего и никого не забывающих, никому не кланяющихся, не ведущихся ни на какие примитивные односложные идейные посулы. И посылы. Усмехнётся тихонько. Чуть головой качнёт. Глазами всё выскажет. Свою «запятую зрения» имеет всегда и на всё. А распинаться-то – чего и перед кем? Перед историей? Перед временем? У Владимира Григорьевича своя правда, выстраданная, пережитая, свитая, как гнездышко, из ветошек переживаний и дум сердечных. Прочная. Настоящая. Земная. Своя история. И свой временной ориентир.

Время… Вот уж даже и я, всё почти что в мальчишках ходящий, изведал череду исторических сломов, потоптался у обрывов, оврагов, пропастей жизни нашей нескладной, несправедливой. Потоптался да позаглядывал – как оно там, на дне? Да и видать ли его, донышко? А что уж говорить про Гурьянова, несущего за плечами тяжкий скарб исторической и поколенной памяти? Но не сгибается писатель, не клонит голову – смотрит ясно и трезво на вещи. А что видит?

Что? Вот тут-то и разговор самый начинается.

Только что прочитал повесть Гурьянова «Суровый удел». Хотел, знаете ли, пробежаться глазами, чтобы надёргать цитаток для юбилейного очерка. Да куда там! Зацепился взглядом раз, другой… И уж не мог дальше оторваться. Слог, простой (но не простоватый!) язык, интонация. Всё правдивое, живое. И главное не выдуманное. Согласен-согласен, писатель должен что-то придумывать, создавать там хитросплетения и всё такое… Но знаете, надоели мне последнее время брехуны. Надоело читать брехню и восторженные глупости. Читаешь и морщишься – перетяжки сплошные. Вымысел ведь, как полагаю наивно, таким должен быть, чтоб слезами над ним облиться можно было. То есть правдивее правды. Реальнее реальности. Вот тогда да, тогда придумки работают. А фальшь всегда бесплодна, мертва. И скучна нестерпимо, уныла. Художник, если он художник, в своих полотнах сфальшивить просто не сможет. В светском разговоре – да. В публицистическом литературном быту-обиходе – сколько угодно. В политическом манифесте – пожалуйста. Но только не там, на том заветном рубеже, где сердце высказывает себя.

Так вот, к «Суровому уделу». С очень характерного обращения начинает писатель свою краткую повесть, скорее даже как мне кажется, рассказ-хронику. Это обращение – «Милые мои». Очень хорошо, очень удачно выбрано. Мягкое, лиричное, сентиментальное, казалось бы, оно тут же вступает в резкое противоречие с суровостью и порою жестокостью сюжета. Скажи Гурьянов «дорогие мои» – будет пошло. Скажи «родные мои»  – будет неправда, поскольку родных мало, не все же читатели – родня. Чуть-чуть решает всё в искусстве. И «Милые» – самое то, в яблочко. Мягкость авторского голоса с одной стороны. Жёсткость и жестокость истории (и Истории) – с другой. Вот на этой-то интонационной грани, тончайшей, надо заметить, автор и удерживается, пока ведёт речь. «Милые мои» – лейтмотив и «Сурового удела» и, полагаю, всего творчества писателя. Так и представляю себе любимого нашего Владимира Григорьевича – мудрого, неспешного, обстоятельного. Да, умеющего не замечать глупости. Но очень-очень ранимого человека.

И ещё отступ позволю себе недолгий. Вещь эта посвящена родителям. «Светлой памяти родителей моих Григория Григорьевича Гурьянова и Марии Никифоровны Гурьяновой – посвящается». Не люблю посвящений. Настораживаюсь обычно. Но тут без него никак. Автор как бы говорит читателю: не выдумываю, не раскрашиваю, не рисуюсь. Просто вспоминаю или воссоздаю. Да, не застал тридцатые – а о них, в основном, и речь! – но узнал о той поре через голоса родных людей, через «родительское серебро», так сказать. Через колоски – петушки да курочки. Через родную кровь.

Что ж, получается – жизнь-то тёмная. А память – светлая.

Действие разворачивается в деревенской глубинке, в Плечёвке (чуть не сказал, в Плачёвке, что прямолинейнее бы раскрывало смысл и сверхсмысл всей этой драмы). Что у нас жизнь деревенская? Слёзы. Плачь. То нищета и бесправие, то коллективизация, то голод, то войны. Безнадёга. Полная неопределённость завтрашнего – а то и сегодняшнего – дня. На фоне неласковой, это уж точно, деревенской действительности разворачиваются основные сюжетные события.

Два закадычных друга, Минька и Гринька, живут бедно. Очень бедно. Можно сказать, выживают. «У Миньки Сарайкина не было отца. Простудился, когда возил с мужиками горшки из Пензы в Саратов. Слёг и не поднялся больше. У Гриньки Григорьева, слава Богу, отец с матерью были в добром здравии. Однако кроме Гриньки в семье было ещё семь ртов. Знамо, не хватало на всех пропитания и одежонки. Летом-то ничего: где пескарей в речке наловит, где щавеля с ягодами в лесу наберёт, где черёмухи с дикими яблоками, а то и грачиных яиц фуражку принесёт. Сам, бывало, поест, но большую часть младшим несёт. Уж как ждали-то они его! Глазёнки так и светились от радости. Минька тоже был не жадный, заботливый. Самую большую часть добычи нёс домой, своей мамане тётке Фиёне».

Они славные, Гринька и Минька, работящие. Хорошо выписал их Гурьянов, с любовью, с пониманием, с чувством. И на портретных характеристиках, так сказать, не настаивал, а – видишь их перед собой. Живых видишь. Главное, наверно, ценностное определение у Гурьянова – работящие. Закалка, закваска такая! А как иначе в деревне-то? Всегда вместе, всё равно что братья почти. Но каждый со своим незаменным норовом. Гринька – уже мужичок. Сильный. Решительный. Минька – натура творческая, на гармони играть любит. Откуда гармонь-то? От бати покойного, конечно. «Гармоника Миньке от отца досталось. Старенькая двухрядка с потемневшими пуговицами-клавишами и клееными-переклеенными мехами. Никто ему не показывал, как с ней обращаться. Лет с пяти-шести он с удовольствием пиликал на отцовском инструменте, старательно расставляя звуки по своим местам. Сначала они были строптивые да непокорные, чехардились и озорничали, а потом вставали в ряд и дружно пели. Знатно выучился играть Минька. Бывало, пробежит пальцами по клавишам, поднимет свою кудрявую головёнку, широко откроет свои голубые глаза и поведёт мотив. А сам уже ничего вокруг не замечает. Пела Минькина душа вместе с гармошкой».

Как это хорошо, как важно. В условиях физического, можно сказать, выживания находится место музыке – чуткости душевной. Созиданию духовному. Не только хлеб насущный спасителен, но и духовный. Вот и в церкви, пока не разорили, бывал Минька часто. Вот и влюбился окрылённо в первую красавицу на селе. Минька – в Марусю. Гринька – в Пелагеюшку.

Всё, казалось бы, своим чередом должно идти, счастье человеческое – вот оно, близко. Да, сложна жизнь, трудна, но жить можно. Работать, строить, созидать, любить, растить… Ан нет. Митька Косарев, метнувший с вой чёрный глаз на Марусю, подкарауливает и убивает Миньку. Причём в тот счастливый для того момент, когда отправляется он в город за новой гармонью. Чернеет от горя Маруся. А за личным несчастьем приходит в село и беда общая.  

«И пошло-поехало… И всё на одну деревню. Отца Тихона зимой за церковной оградой городские люди застрелили, а матушку и троих меньших детишек куда-то увезли. Чем уж им отец Тихон не пришёлся, одному Богу известно. Народ-то его уважал. А вот заступиться побоялся. Отгудели церковные колокола по округе, и саму церкву разворовали-разграбили. Некуда и не к кому стало сходить очистить душу и силы почерпнуть в Божьем слове.
А по весне немыслимый голод в деревню пришёл. Крепко она пошатнулась. Заросла бурьяном выше крыш. Семьями стали вымирать люди. По неделе лежали трупы в избах – не успевали увозить на погост… Потянулся народ с узелками кто куда: кто в Баку, кто в Ташкент, кто в другие города, где по слухам можно было прожить и переждать лихолетье. Многие, обессилев, помирали на обочинах дорог и полустанках. Их свозили на погосты и прикапывали в неглубоких ямах. Случалось, привозили и ещё живых, но не зарывали, а клали поодаль, чтобы отошли своей смертушкой. Эх, жизня! Как уж ты не кромсала и не уродовала деревню русскую. Где было взять терпежу и силушки? Ну – тогда… А сейчас! Голода нет – это правда. А всё одно по деревне – будто мор идёт. Зайди в любую вечером – редко в какой избе огонёк увидишь. Грустно и тихо стоят дома с заколоченными окнами. Кто помер от водки, безденежья и тоски, кто, как в тридцать третьем, уехал пытать счастья на чужой сторонушке. Господи! Да когда же просветье-то будет для деревенского человека!..»

Смолкла гармоника-то, смолкла… Так уж у нас принято, так заведено – рушить, да ломать, да жизни лишать. А ради чего? Зачем? Что, коллективизация – это стихийное явление, что ли? Как ураган, засуха или  гроза? Ничего подобного. У каждой исторической беды есть фамилия. Есть бумажка-справка – кто, когда, кому, что приказывал. Голод разве сам собой «пришёл по весне в деревни»? Ничуть. Те же самые имена-фамилии и координаты. Всё спланировано и учтено. Конечно же, иные односельчане – всегда найдутся активисты-старатели! – постарались:

«А к земле Григория тянуло. Может, и вернулся бы к ней. Но тёмная недобрая память осталась у него в душе от коллективизации, когда силком вершили судьбу над единоличником и всех загоняли в колхоз. До сих пор не мог взять в толк и понять, за что вечного труженика Марусиного деда Фёдора, который один со своей старухой, вытягивая жилы, воспитывал семерых сирот, раскулачили. Отняли лошадь, корову, овец. И свели деда Фёдора с бабкой Матрёной в могилу. А сирот, детей двух сыновей, погибших в Первую мировую войну, безжалостно пустили по миру… Да мало ли таких семей было! И вот что горько: не чужаки это творили, а свои же, деревенские. Некоторые совсем совесть теряли. Зайдут в дом – и в первую очередь к печке. Выставят оттуда всё, съедят, а уж потом за сундуки да сусеки принимаются, по сараям да подвалам шастают. И выла обобранная до нитки семья от невесть откуда свалившегося горя. У некоторых, бывало, и взять-то нечего, так скамейки и столы вытаскивали. Терзали деревню, не оставляя живого места… Будь ты хоть ангелом, а время то добрым словом не вспомнишь».

Однако ведь люди не сами по себе варварами становятся, а только если чувствуют государственное тому одобрение. А одобрение было, ещё как было.  Лучше, чем Михаил Лобанов, о чёрных годах коллективизации не напишешь. Но позволю себе несколько вопросов всё же. Порушенные деревни – целый уничтоженный деревенский мир, погубленные тысячи тысяч безвинных людей, растоптанная культура… Это всё что, прощено и забыто? Это стало настолько реликвией, что превратилось «в экспонат»? Это ушло и исчезло навсегда и насовсем? Нет, нет, и нет. Но если нет, то как же тогда можно превозносить людей власти того страшного времени – того же «отца народов» со всеми его «подвигами»? Как можно? Я не просто в пустоту вопрошание направляю, не безадресно. Я спрашиваю тех писателей (уважаемых, кстати, мной бесконечно), которые славят тридцатые годы двадцатого века и лично Сталина. Ставят его в пример. Объясните, пожалуйста объясните мне, как можно сочетать в сердце превозношение «вождя» и безусловное историческое знание о том зле, которое свершалось при его власти? Безусловное, ничем, никем и никогда не могущее быть опровергнутым. Вы ведь знаете, о чём я говорю. Лучше, скорее всего, чем я сам, знаете об этом… Одна только Плечёвка? О нет! Ещё и бесчисленные русские наши Ивановки, Репьёвки, Веремеевки, Сосновки, Яблони, Берёзовки, Каменки, Константиновки… По всей огромной стране! Только заходили и брали-грабили? Не только. Ещё и насиловали, калечили, топили в прорубях где-нибудь на Ангаре или Волге. Морозили без одежды зимой. Морили голодом. Сжигали. А что? Они же «кулаки», «кулацкий элемент», «нелюди». Детей – тоже. И после всего этого…

 

Вот тут, тут он, корень проблемы. Чувствую. Чую, что здесь. В этом глубиннейшем корневом противоречии нашей действительности. Не между нами противоречие это, не между поколениями, не между временами-эпохами. О нет! Оно внутри нас. В сердце каждого из нас. Мы много, очень много в своё время говорили о покаянии. Спорили до хрипоты. Обсуждали документы-свидетельства. Да так по-настоящему и не покаялись. Не вынесли – в том числе и на государственном уровне, раз и навсегда – чёткой и внятной исторической оценки тому, что было. Нет, не вынесли. Без увиливаний, замалчиваний, оговорок. Без сослагательных наклонений. Мы не отважились назвать чёрное чёрным. Не где-то и кому-то, а сами себе. Сами себе не отважились. И до сих пор не отваживаемся. Мы словно бы играем с Историей в прятки, надеясь, что не будем найдены. Но История – это и есть мы. А от  себя не убежишь и не скроешься…

Простите, Владимир Григорьевич, не сдержался. Ваша проза так разволновала, вызвала на такой откровенный и очень-очень актуальный теперь разговор. Сегодняшний разговор. Может быть, даже, завтрашний. «Поэта далеко уводит речь» – что правда то правда. А прозаика – ещё дальше. Гурьянов пишет так, что не оставляет равнодушным, заставляет думать.  Причём думать о завтрашнем дне едва ли не сосредоточеннее, чем о вчерашнем. Что нам делать со всем этим наследием? Как устроить человеческую жизнь в стране – предсказуемую, правовую, без шатаний, без крайностей? Как нам научиться строить планы? Как решиться брать кредиты у будущего?.. Всё правильно, правильно – «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые». Но не слишком ли много этих самых роковых минут? Это уже не минуты, а целые эпохи! Отсюда вопрос незряшный, не пустой: может ли наша страна вообще жить без потрясений? Способна ли? Просто, изо дня в день, рутинно, если угодно – скучно и предсказуемо? Может ли? Будет ли у нас когда-нибудь – хоть когда-нибудь! – хотя бы несколько десятилетий (о большем мечтать не приходится) без крайностей, свержений, опустошений, войн, кризисов, путчей, распадов и полураспадов, репрессий, захлёстов-перехлёстов, катастроф? Всего несколько десятилетий. Чтоб кто-то мог сквозь сытую дрёму проворчать: живём-де слишком скучно, слишком предсказуемо… Может ли быть такое чудо?

«Господи! Да когда же просветье-то будет для деревенского человека!..»  – спрашивает автор «Сурового удела». А я добавлю от себя: и просто – для человека. Когда? Не знаю, Владимир Григорьевич, не знаю, друзья. Милые мои, милые, не знаю. Боюсь показаться пессимистом, а потому и отвечать вслух не стану. Да и ответ слишком очевиден. Слишком. Меня тут приглашали недавно совсем, весной, повыступать перед ребятками-студентами в разных городах. И я на поезде покрыл за пару недель большие расстояния: от Саратова до Казани, от Ульяновска до Сочи, от Петербурга до Новосибирска. И до сих пор перед глазами ослепительные вспышки мегаполисов, а между ними – стокилометровые провалы, пустыри, пустые проёмы, покосившиеся домишки, редко-редко где ухоженные поля. И редко-редко где огонёк в окошке… Огромные беспризорные пространства. Полосы отчуждения. Молодая полынь… Трава-лебеда… Трудно человечку живётся, трудно… И вот, когда я читал повесть Гурьянова, всё вспоминал и вспоминал эти печальные картины заброшенности, неприкаянности. И слышал тревожные гудки мчащихся куда-то поездов. Отчего так? Почему? И как одолеть эту горечь? Ведь оазисы могли расцветать здесь…

Гурьяновский Гринька, прочно связавший жизнь с железнодорожным полотном, не стал бы, пожалуй, ломать голову над такими «проклятыми» вопросами. И правильно бы сделал. Он бы лучше взялся за работу – семью кормить надо, детишек малых на ноги ставить надо, родным помогать надо. Схоронил он в голодный год свою ненаглядную Пелагеюшку, а невесту друга, Марию, спас от голодной смерти. И такое в жизни случается. И нашли они друг друга, друг к дружке прибились. Наперекор, а не благодаря. У нас вообще редко что хорошее случается «благодаря» – вот ещё одна загадка нашего сурового удела. А человек, он та то и Человек, чтоб жизни несправедливой противостоять, чтоб падать, но подниматься. И горе не сломит. И смерть, бывает даже, пересмертится. Работящим – не до печали.

«Что же теперь поделаешь, милые мои! Тяжело, знамо, а жизнь вести дальше надобно. Живой человек не должен одной печалью и тоской жить. Круче за дела браться надо. А за делом и временем и печаль растворится, и тоска отстанет. Поверьте, милые мои, правду говорю. И сам пожил – помытарил и людей бывалых встречал – выслушивал».

Чу! Слышите? Уж не Минькина ли гармонь где-то всхлипнула? Та самая, новенькая, на которой он так и не сыграл при жизни? Нет! Это детский – от начала начал идущий – плач.

«Морозной январской ночью в доме Григория раздался детский плач. Бабка-повитуха вынесла из-за занавески ребёнка и осторожно положила на руки Григорию:
– Смотри, сынок, какого она тебе бутуза выносила. Весь в тятьку!
Несказанная нежность охватила Григория. Будто шире и добрее он стал душой, будто всё в жизни приобрело смысл и значение, будто алая заря выкрасила всё вокруг чистым золотом. И ещё. Он почувствовал, что крепче стоит на земле, что ему хочется сделать много-много добра людям, чтобы они были такими же счастливыми, как он сам.
Григорий тихонько и нежно прижал к груди сынишку и спросил повитуху:
– Как она?
– Всё хорошо, сынок… Здоровая она у тебя баба. Иди на улицу, не мешайся, потом зайдёшь… Наговоритесь ещё, – лукаво подмигнула бабка.
Григорий набросил телогрейку и вышел во двор. Хватанул колючего морозного воздуха, весело засмеялся и, раскинув руки, упал спиной в мягкий сугроб. Не чувствуя жгучего снега за воротником, улыбаясь, он долго смотрел, как в морозном небе ярко блистали крупные звёзды, полыхая по краям изумрудной зеленью. Потом вскочил, сложил руки рупором и протрубил во всю силу лёгких:
– Люди! Минька родился!»

Знаете, он ведь не случайно на снег-то выбежал, Григорий-то, в решительную минуту. В детстве ещё такая «игра» была у закадычных друзей – на снег выбегать без обувки: «Гринька был покрепче и начинал первый. Совал босые ноги в печку, прямо к пламени. Калил их до боли. Потом выскакивал на улицу и стремглав летел по глубокому снегу к Миньке. Благо жил тот недалеко, наискось, на другом порядке. У друга он снова совал красные и заледенелые от морозного снега ноги в печку». Нечего обуть-то было, вот и игра такая «весёлая»…

И всё-таки обнадёживающий, радостный голос ворвавшегося в этот тревожный мир маленького человека в конце повествования. Всё-таки, стало быть, и Минька в новой душе воскрес…
А уж потом «чередой пошли Стёпка, Гринька, Кирюшка, Федянька. Последней родилась черноглазенькая Марусенька».

«Выходит, не пропадает добро. И поверх зла неминуемо остаётся. Не осилить его, не одолеть. Воскресает оно в жизни и в памяти людской. Не даёт сердцу очерстветь, зарасти колючим кустарником, затмить ласковую светлость бытия нашего».
Соглашусь, дорогой Владимир Григорьевич, не пропадает! И да – остаётся. Спасибо за основательность и надёжность, спасибо за мудрость, спасибо, что сохранили в душе и в сердце «ласковую светлость» русского слова и щедро дарите её читателям.

Владимир Григорьевич Гурьянов родился 14 июля 1942 года на станции Жерновка Петровского района Саратовской области в семье рабочего- железнодорожника. Филолог по образованию, окончил Саратовский университет им. Н.Г. Чернышевского. Периодической печати области отдал 40 лет жизни. Был главным редактором газеты «Коммунист». Писать рассказы начал будучи на службе в Армии. В 1988 году вышла его книга «От чистого сердца» о жизни районной газеты и тружениках села. Читатели с большим интересом встретили книги повестей и рассказов Владимира Гурьянова «Суровый удел», «Долюшка-доля», «И дал Бог силы», «Сполох над весями». Проза Владимира Гурьянова публиковалась в российской журнальной периодике. Член Союза писателей России и Союза журналистов России, лауреат Всероссийской литературной премии им. М. Н. Алексеева, лауреат областного конкурса журналистов «Золотое перо», заслуженный работник культуры Российской Федерации. В настоящее время – председатель Саратовского регионального отделения СП России, Саратовского регионального отделения Литературного фонда России, главный редактор журнала «Литературный Саратов».

Наш канал на Яндекс-Дзен

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"

Система Orphus Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную