Дмитрий ЛАГУТИН (Брянск)

Рассказы

Росреестр
Торосы
Целый мир

Росреестр

Андрей сидел в очереди и читал Достоевского.

Читать ему мешали два обстоятельства: мелкий шрифт и тупая, ноющая боль в груди – он только-только вернулся с длительного больничного, половину которого провел в стационаре с дренажом под мышкой.

Была и операция – несложная, но, как и все операции, неприятная. Швы понемногу зарастали, болело все меньше, но все-таки болело – и для того, чтобы читать вдумчиво, нужно было искать насколько возможно удобное положение, и потому Андрей сидел беспокойно и понемногу ворочался то в одну сторону, то в другую, прижимался к спинке стула или наоборот сутулил плечи, нависал над книгой, которую придерживал на портфеле с документами.

«Нина Александровна укорительно глянула на генерала и пытливо на князя, но не сказала ни слова. Князь отправился за нею; но только они пришли в гостиную и сели, а Нина Александровна только что начала очень торопливо и вполголоса что-то сообщать князю, как генерал вдруг пожаловал сам в гостиную. Нина Александровна тотчас замолчала и с видимою досадой вернулась к своему вязанью».

Андрей приподнял левое плечо, опустил чуть пониже правое, сделал глубокий вдох и почувствовал резкую боль в груди.

«Болит, зараза, – подумал он. – Всю жизнь, наверное, болеть будет».

И ему стало досадно от того, что боль мешает ему читать, что боль мешает ему сидеть в теплом, светлом зале, ждать своей очереди и волноваться о том, все ли документы он взял или что-то забыл в офисе.

«Двадцать два года, – стыдил он себя, опуская левое плечо и приподнимая правое. – А я как старик. Сейчас чего доброго одергивать начнут».

Он скосился на соседей по очереди, но те не выказывали никакого раздражения по его поводу – слева и справа шуршали бумагами, говорили по телефону и наспех записывали что-то в блокноты.

Перед Андреем вытягивался просторный, ярко освещенный зал – шумный, заполненный людьми. Слева вдоль стены блестели окна регистраторов, разделенные перегородками, справа темнели прямоугольники дверей, между ними стояли стулья, по стенам пестрели стенды со справочной информацией. В дальнем углу зала выгибалась дугой стойка, из-за нее выглядывала макушка администратора.

Под потолком светился широкий экран, похожий на те, что устанавливают в спортивных барах, чтобы следить за счетом.

В левой стороне экрана столбиком выстраивались номера талонов, в правой – номера окон. Один из талонов исчезал, на его месте тут же появлялся другой – моргал синим. Под потолком коротко звякало.

– Талон, – дружелюбный механический голос делал паузу, точно его обладатель вчитывался, боялся перепутать, – Вэ двадцать два – пройдите к окну, – голос снова делал паузу, – семнадцать.

Стул справа от Андрея освободился, и Андрей, до этого плотно стиснутый, сел посвободнее.

Пахло в зале верхней одеждой, сырыми от снега капюшонами и воротниками, и – тепло, горько – чернилами – в окнах гудели, безостановочно печатая, два десятка принтеров.

«Варя воротилась в комнату и молча подала матери портрет Настасьи Филлиповны. Нина Александровна вздрогнула и сначала как бы с испугом, а потом с подавляющим горьким ощущением рассматривала его некоторое время».

«В бане могут решить, – подумал Андрей, прислушиваясь к боли, – что в меня стреляли. Шрамы характерные».

Он ухмыльнулся, вернулся в начало страницы и перечитал ее заново. Вспомнил, как легко и с каким запалом читал эту же книгу перед больницей – в этом же зале, также сидя в очереди с полным портфелем документов. Как проваливался в текст, переставал слышать и видеть все, что происходило вокруг – и только каким-то мозжечком вычленял из общего гула дружелюбный механический голос, надеясь, что его талон еще далеко, что он еще посидит вот так, почитает всласть – надо же когда-то начать читать всласть – и только потом будет подавать бумаги, расписываться, подкладывать новые доверенности, а затем ехать через весь город в офис, продумывая отчет для начальства и предугадывая вопросы, которые будут заданы – и при этом как бы параллельно вспоминая прочитанное. И сколько-то он успел почитать – всего ничего, только удивился, что вот Достоевский, которым так пугали, а читается легко и интересно – удивился и два или три дня читал при первой возможности, урывками, даже пока чай кипятил в офисной кухне, а потом зачем-то оставил книгу в столе и наутро перед самым выходом на работу вдруг почувствовал, как потянула, ударилась в лопатку и разлилась по груди боль, отпросился, побрел, дымя сигаретой, ничего особенного не ожидая, в поликлинику – и уже через полтора часа ехал в скорой, разглядывая рентгеновские снимки с покатыми, похожими на две лесенки, ребрами.

В больницу взял что-то несерьезное – и хорошо, что не взял Достоевского, потому что даже несерьезное читалось из рук вон плохо – сказывались обезболивающие и общее состояние – Андрей терял нить, отвлекался, вдруг ловил себя на том, что понятия не имеет, о чем читает, но зачем-то продолжает перешагивать взглядом со строки на строку, самые простые страницы приходилось перечитывать, напрягаясь, и все равно в итоге текст вылетал из головы, как только книга закрывалась. А под самую выписку он вместе со всей палатой затемпературил, затрясся в кашле, опасаясь, что разойдутся швы, выписался и еще полторы недели лежал дома, как маленький, в носовых платках, в ворохе таблеток, с термосом в обнимку. Родители забыли, что ему двадцать два, а не двенадцать, и обеспечили такую трогательную заботу, что у Андрея слезы на глаза наворачивались; даже младший брат то и дело заходил и спрашивал, не надо ли чего, интересовался самочувствием и предлагал смотреть фильмы.

Читал он все то же несерьезное – дочитывал, раз уж взялся – но в итоге бросил, не добрав сорока страниц – понял, что не помнит твердо, что было на первых двустах, стал встречать каких-то нелепых персонажей, угадал вслепую один сюжетный поворот, другой и затосковал по Достоевскому. И когда вышел на работу, то первым делом полез в ящик, вынул тяжелый коричневый том из-под договора подряда и переложил в портфель.

И теперь он сидел в очереди, прислушивался к механическому голосу, поглядывал на табло и вчитывался в тонкие, плотно уложенные друг на друга строки, придерживал подушечками среднего и указательного пальцев страницу на сгибе, отмечал, что народу сегодня в Росреестре больше обычного, радовался этому, и время, проведенное в больнице казалась ему причудливым, непонятным сном. Он силился вызвать его в памяти, и перед ним начинали кружиться какие-то обрывки, лоскуты: мутные пузыри в дренажной трубке, тускло освещенные, с гулким ночным эхом, коридоры, ранние сумерки и какая-то трогательно-бесстыдная обстановка в палатах, когда никто не стесняется выглядеть плохо, казаться слабым, кашлять и вздыхать. Вспоминались вечерние обходы с уколами, рябой экранчик принесенного кем-то и водруженного на холодильник телевизора, храп в несколько голосов – все это налетало со всех сторон, мелькало, путалось, закрывало собой все остальное и тут же пряталось, исчезало в гуще – и каждая картина была до осязательности яркой, протяни руку и потрогай, но все они кружились вразнобой и отказывались соединяться в целое, и потому казались чем-то нереальным, случившимся во сне… да и случившимся ли?

Если бы не боль в груди, Андрей мог бы всерьез решить, что даже сон этот снился не ему, а кому-то другому, а он только слышал о нем, и не из первых уст, и что ничего этого нет и никогда не было.

В зале раздались недовольные голоса, возникла какая-то суматоха. Андрей, не глядя, понял, что дело снова в терминале, выдающем талоны.

«Укрощение строптивого, акт двадцать седьмой», – усмехнулся Андрей про себя, зажал книгу пальцем и стал смотреть, как вокруг терминала собирается толпа, как голоса становятся все громче, как на железные плечи опускаются негодующие ладони, призванные поторопить, вразумить, как от стойки с уставшим видом семенит администратор – крошечная тетушка с взглядом философа – а терминал стоит себе, прижавшись к стене, гордо выпятив железную грудь и невидяще смотрит зависшим экраном на лампы под потолком, и чихать он хотел на толпу, на режим и на негодующие ладони.

Андрею надоело смотреть на укрощение, он снова поерзал, устраиваясь как можно удобнее, раскрыл книгу и вернулся к чтению – «Совсем потерявшийся Ганя отрекомендовал ее сперва Варе, и обе женщины, прежде чем протянули друг другу руки, обменялись странными взглядами» – но спустя страницу втиснул в разворот закладку, и листал в самое начало, до тех пор, пока, перешагнув название романа, не оказался лицом к лицу с бледной черно-белой фотографией автора.

Достоевский сидел, нахмурившись, смотрел в объектив с каким-то не то озабоченным, не то отрешенным взглядом, сидел, закинув ногу за ногу, опершись обеими руками на подлокотник и оттого всем корпусом подавшись влево, так, что одно плечо оказывалось выше другого – и можно было представить, что у него, Достоевского, тоже что-то болит.

«Живой человек», – подумал Андрей, рассматривая фотографию и водя плечом из стороны в сторону. Он вспомнил, что книга – в составе собрания – всю жизнь маячила перед его глазами, смотрела с полки коричневым, в мелких трещинках, корешком, но сперва – в детстве – казалась предметом интерьера, а потом долгие годы оставляла равнодушным, как будто не суля ничего примечательного. Ребенком Андрей ползал по ковру перед книжным шкафом на четвереньках, чмякал соской и норовил ухватить за хвост кота, потом он провел тысячу часов на диване напротив шкафа – уставившись в телевизор, не моргая то перед мультиками, то перед боевиками, то перед видеоиграми; по праздникам в центр комнаты выносили расправляющий тяжелые крылья стол, и Андрей сидел спиной к шкафу, упираясь коленками; на третьем или четвертом курсе он оставил детскую брату и перебрался в комнату со шкафом, и спал уже только в ней – из нее удобно было совершать ночные вылазки в подъезд, на общий, продуваемый всеми ветрами, балкон; и все это время книга смотрела на Андрея, ждала своего часа – и вот, дождалась, и теперь он сидит в зале росреестра с аккуратно зашитыми отверстиями в груди, читает ее, удивляется ей и радуется, что не взялся за нее – вообще за Достоевского – раньше, что в школе считал ворон и бежал от классики так, что пятки сверкали – радуется, потому что точно знает: тогда ничего бы не понял, ни абзаца, ни строки.

И Андрей порадовался тому, что теперь он – ого-го, теперь он уже не тот, что раньше, повзрослел, совсем уже мужчина, юрист с зарплатой и собственным рабочим местом, с доверенностью от директора, с личными ключами от офиса, которыми может воспользоваться хоть ночью, и в бане точно решат, что в него стреляли.

На стул справа опустилась высокая, с прямой спиной и вздернутым подбородком, девушка в жестком пальто – и Андрею стало неловко ерзать. Он медленно выдохнул из легких весь воздух, кашлянул в кулак, сделал вид, что тянется к штанине, чтобы отряхнуть ее – и в результате сел поглубже, чуть наклонившись вбок и перенеся вес тела на одну ногу.

Сел и не поверил своим ощущениям – боли не было. Совсем не было, ни капельки. Ни йоты. Андрей замер и стал дышать тихо-тихо, боясь спугнуть – а потом даже глаза прикрыл от удовольствия, так ему стало вдруг хорошо.

Он осторожно, двигая одной кистью, перелистнул страницу и продолжил читать – и читалось ему уже легко, гладко, также, как тогда, прежде, и он даже удивлялся: неужели дело в неприятной, но все же вполне ведь терпимой, ерундовой, по сути, боли? или так действует улучшившееся настроение?

А потом Фертыщенко, пренепреятнейший скользкий тип, обратился к князю, комментируя его знакомство с Настасьей Филипповной:

– О, Господи, каких бы я вещей на такой вопрос насказал! Да ну же... Пентюх же ты, князь, после этого!

И Андрей чуть было не фыркнул, потому что не мог предположить, что во времена Достоевского употреблялось слово «пентюх». Он отвлекся от чтения и представил себе Невский проспект без автомобилей и трамваев, представил лошадей, запряженных в кареты, котелки, зонтики и чепцы, кавалеров под руку с барышнями, пиликанье скрипки, «бонжуры», «оревуары», «извольте, милостивый государь», и вдруг – «пентюх».

Андрею стало смешно, и он даже покосился на девушку – не заметила ли она, что ему смешно? Но девушка, прикрыв глаза, читала договор, который презрительно держала в вытянутой руке.

И тут сквозь цоканье копыт по Невскому, сквозь бонжуры и оревуары, сквозь сладкое ощущение удобной позы издалека дотянулся до Андрея дружелюбный механический голос:

– Талон номер… Пройдите к окну…

Натренированный мозжечок забил в колокол, но Андрей решил удостовериться – вдруг нет? вдруг еще не пора? – оттопырил локоть, чтобы не коснуться девушки, и полез в карман в поисках талона – смятого, притаившегося, конечно, на самом дне, под перчаткой и ключами. Грудь тут же заныла, и Андрей с досадой скривился – а, достав и развернув талон, вздохнул обреченно.

– Талон номер… – повторил настойчивее голос. – Пройдите к окну…

Андрей щелкнул портфелем, втиснул в него книгу, наугад выхватил пачку документов, захватив и то, что не требовалось, и, прижимая портфель к груди, прошагал к нужному окну, уселся перед ним, высыпал документы на стойку, уронив доверенность, поймав ее на лету и почувствовав, как тянется из-за окна сладкий, приторный даже аромат духов.

– Здравствуйте.

Строгого вида дама по ту сторону окна кивнула.

– Что у вас?

Андрей принялся проталкивать в окно бумаги, скривившись, выдернул из внутреннего кармана паспорт, долго искал по портфелю квитанцию.

Дама принимала документы, внимательно осматривала и откладывала в сторону – что-то сразу бралась копировать, ксерокс усердно гудел – а потом застучала ногтями по клавиатуре.

Андрей поерзал, обхватил поудобнее портфель, подпер подбородок кулаком и стал ждать. Из-за спины печатающей дамы вставало окно – настоящее – и к нему вплотную прижималась пышная, густо укрытая снегом, ель. Андрей вспомнил, что в прошлый раз за окном лил дождь, и синие еловые лапы тяжело клонились, гладили мокрое стекло, и в уголке окна, за разводами, видно было серое, низкое небо.

Теперь уголок светился холодной синевой – а от снега на ветвях лилось какое-то металлическое, прозрачно-золотое сияние – день стоял погожий.

Дама обернулась, позвала кого-то из другого окна, уточнила, брать ли оригинал протокола или будет достаточно копии, потом взялась перепроверять документы. Андрей заметил на краю стола, у самой перегородки, рядом с стоящими по стойке смирно папками, книгу. Вытянул шею, прищурился – Чехов.

Андрей сразу повеселел – и даже боль как будто притихла.

Он даже подумал, не выложить ли на стойку Достоевского? – но постеснялся.

– Постойте… – протянула дама, закончив перебирать документы и заглядывая под крышку ксерокса. – А где же справка?

Андрей замялся.

– Справка… – проговорил он. – Справка…

Он подтянул к себе документы, перелистал, посмотрел вокруг, даже под стул скосился и полез в портфель.

– Справка… – бормотал он. – Должна быть…

– Если нет, потом донесете, – строго сообщила дама. – Сдавайте то, что есть.

– Нет-нет, должна же быть… Точно помню… Куда ж я без справки…

Он по локоть засунул руки в портфель, а потом воскликнул победно, выхватил справку и потряс ею.

– Ну и славненько, – смягчилась дама и приняла находку из рук Андрея.

Андрей, довольный, что справка нашлась, что не нужно будет затягивать или чего доброго переподписывать ее у директора, сидел и постукивал пальцами по стойке.

– Я же помню, – усмехнулся он. – Поехал бы я без справки.

Дама, не отрываясь от монитора, улыбнулась.

– Пентюх бы я был, поедь я без справки, – ввернул он и рассмеялся.

Дама перестала улыбаться и перевела строгий взгляд на Андрея, укоризненно склонила голову.

И потом уже она молча, не глядя на него, занималась документами, печатала расписки и заявления, и с лица ее не сходило строгое выражение – она даже губы держала поджатыми, словно обиделась.

Андрей растерялся, заерзал нервно, оглянулся на очередь, нашел в ней девушку с договором, бросил на нее ищущий поддержки взгляд. Боль под мышкой усилилась. Он дважды или трижды порывался пояснить – так и во времена Достоевского выражались, и вот в романе, пожалуйста, написано – но всякий раз осекался. Достал из портфеля и выложил перед собой книгу, так, чтобы видно было корешок, постучал по ней пальцами, но потом вернул обратно.

И только перед тем, как вставать со стула, спросил как бы невзначай, неловко, зачем-то растянув фамилию:

– Че-ехова читаете?

Дама одарила его долгим взглядом.

– Читаю.

Андрей закивал уважительно.

– А я – Достоевского, – пробормотал он.

Дама вздохнула, посмотрела устало. Андрей попрощался, встал, за его спиной уже топтались приглашенные механическим голосом посетители.

Андрей подобрал поудобнее портфель, крякнул досадливо, но потом улыбнулся сам себе, покачал головой и, посмеиваясь, двинулся к выходу из зала. Девушка с договором по-прежнему сидела в очереди и задумчиво осматривала маникюр. Проходя мимо нее, Андрей галантно кивнул – не удостоверившись, подняла она на него глаза или нет.

Не переставая посмеиваться, он прошел через длинный, запруженный людьми коридор, пересек пахнущий кофе – в углу моргал лампочками автомат – холл, надел шапку, застегнул пуховик и вышел на крыльцо.

Тут же в ноздри ему ударил плотный, совсем ледяной воздух, по шее и щекам дохнуло колюче. Андрей остановился на верхней ступеньке, поправил болтающийся на ремне портфель, сунул руки в карманы и медленно, но глубоко вздохнул, чувствуя, как наполняются, наливаются холодом легкие, расправляются во всю ширь, упираются в ребра. Кольнуло под мышкой – но совсем слегка, жалобно. Перед Андреем вытягивалась, расходилась рукавами в разные стороны, аллея. Вдоль дорожек густо стояли ели, тянули в разные стороны лапы, и спешащие по дорожкам люди задевали их плечами, портфелями – и с них сыпался мукой снег. Дорожки были плотно стиснуты сугробами, все сверкало и искрилось, в ветвях мелькали синицы, толкали лапками подвешенную кем-то кормушку. По ту сторону аллеи за деревьями виднелась дорога, по ней мелькали автомобили, но гул, рассыпаясь о ветви, таял и глох, точно тонул в снегу.

Над козырьком крыльца, над белоснежными верхушками елей уходило ввысь чистое, глянцево-синее, точно ледяной коркой покрытое, небо.

Андрей задержал дыхание, потом медленно выпустил в воздух облачко пара, сошел с крыльца и, посмеиваясь, веселясь случившемуся, фыркая и покашливая, двинулся к парковке.

 

Торосы

Неожиданно для самого себя Илья полюбил уходить из офиса последним.

То есть суть, конечно, заключалась не в том, чтобы просто-напросто уйти последним – все проверить, все закрыть, щелкнуть замками и отзвониться в охрану – а в том, чтобы остаться на какое-то время в пустом офисе, не спеша заварить чай и посидеть с книгой.

Илья знал, что эта любовь пройдет – как проходит у всех недавних выпускников по мере накопления стажа – и пока она еще не прошла, радовался ей и старался выжать из нее все, что мог. Обстоятельства позволяли – жене до выпуска оставался еще один курс, училась она во вторую смену и несколько раз в неделю заканчивала на полтора-два часа позже, чем Илья. Поначалу он уходил со всеми, метался между офисом, домом и университетом, из которого жену нужно было забирать, успевал даже перекусить, но однажды махнул рукой и стал оставаться в офисе – читать – а выезжать к окончанию занятий.

Так было и в этот раз – только ехать собирались не домой, а по магазинам: выбирать ему, Илье, костюм на свадьбу друзей.

Тот, в котором он женился и который за год выныривал из шкафа всего однажды, как-то вдруг оказался мал.

Вечер выдался ясный, в широкие окна лился золотой осенний, постепенно густеющий, свет – и можно было не зажигать лампы. Илья навел порядок на столе, выключил компьютер, выпил чаю и теперь сидел в своем кресле, чуть откинувшись, вытянув ноги под стол, повернувшись так, чтобы свет из окон падал на страницы, и читал.

Читал он книгу, купленную по чьей-то рекомендации еще весной, но почти до самого сентября простоявшую в шкафу между «Капитанской дочкой» и «Дивным новым миром». Книга называлась «Неугасимая лампада», написал ее не известный Илье Борис Ширяев, и рассказывалось в ней о Соловках – когда из монастыря они превратились в лагерь особого назначения. Книга была не то чтобы объемная, но и не маленькая, напечатанная на тонкой серой – шершавой на ощупь – бумаге. На обложке в темный кружок был вписан черно-белый, резкими штрихами, пейзаж: пустая лодка на каменистом берегу, а за ней – рябь волн и монастырские купола без крестов.

В офисе стояла тишина – только в том углу, который занимал системный администратор, гудел не выключенный компьютер – один из нескольких – да за дверью кто-нибудь нет-нет а проходил по коридору, позвякивая ключами. Если бы Илья прислушался, он услышал бы шум моторов, влетающий в приоткрытое кухонное окно – от дороги. Если бы прислушался еще сильнее – едва различимую музыку, доносящуюся из-за двери директорского кабинета – директор не мог работать без музыки, компьютер выключать не любил, потому что мог заявиться и вечером, и даже ночью – сверить какие-нибудь таблицы, рассчитать затраты на новый проект – и часто уходил, оставляя музыку мурлыкать сутками напролет.

Но Илья не прислушивался.

«Когда первое дыхание весны рушит ледяные покровы, Белое море страшно. Оторвавшись от матерового льда, торосы в пьяном веселье несутся к северу, сталкиваются и разбиваются с потрясающим грохотом, лезут друг на друга, громоздятся в горы и снова рассыпаются».

Илья дотянулся до карандаша и, не глядя, написал на полях верхнего в стопке договора:

«торосы».

У директора зазвонил телефон – и звонил долго, надрывался, изводился, а когда, наконец, замолчал, стало как будто еще тише, чем прежде.

По офису плыли прямоугольники золотого света, по столам – по блестящим бокам чашек, по степлерам, по кончикам выглядывающих из карандашниц карандашей, по уголкам мониторов, по горстям скрепок и кнопок – по всему мало-мальски способному блестеть рассыпались искорками золотые блики. Все сияло. За окнами – над вздрагивающими макушками каштанов – светилось мягкое предвечернее небо, по нему рассыпались невесомые, полупрозрачные, точно позолотой осыпанные, облака.

Конец августа был ненастный, почти две недели лило без остановки – дожди то выдыхались, уходили в колючую морось, то обрушиваясь ливнями – небо было крепко затянуто тучами, газоны чавкали, город стоял угрюмый, темно-серый, и свет в офисе включали уже с обеда – выворачивая жалюзи до упора. Теперь они – жалюзи – были собраны в тонкие гармошечки и для верности втиснуты за шкафы с обеих сторон.

Илья, перебирая ногами, подъехал на кресле к столу, выпрямился, положил книгу на столешницу, сам навис над ней, подперев голову рукой и запустив пальцы в густые непослушные волосы.

Перед тем, как взяться за «Неугасимую лампаду», он читал какой-то роман – и читал весело, как бы между делом: читая, мог ходить по пустому офису, щелкать чайником, прислушиваться к тому, как барабанит по подоконнику дождь. Роман читался легко, страницы шелестели с готовностью, мелькали перед глазами, закладка бежала от корешка к корешку так, словно боялась опоздать.

Теперь перед Ильей скрипели, крошась, льды Белого моря – торосы – гремели в уключинах весла, звенели цепи. Страницы переворачивались тяжело, тонкие уголки мялись под пальцами – Илья читал внимательно, и по мере чтения его охватывало странное, смутное чувство, которое он не мог себе объяснить. Он напрягал память, вспоминал все, что слышал и знал о Соловках – и выходило, что знал и помнил он крайне мало, все какими-то обрывками, краями, почти, можно сказать, ничего. А тут вдруг из серых страниц смотрели на него люди с темными, обветренными лицами – он и не родился еще, и родители его не родились, а лица эти уже были обветрены и темны. Кричали чайки, скрипели каменистые тропы, и по этим тропам вереницами тянулись изможденные фигуры – и не было вереницам конца.

Загудел, вибрируя, телефон, пополз к краю стола. Илья прижал разворот книги локтем, дотянулся, снял трубку.

Звонил начальник.

– Илья свет Сергеич, говорить можешь?

– Могу.

– Это хорошо, что можешь… Мне тут шеф звонит, а записей под рукой нет… Может, у тебя будет?

Илья наклонился, выудил из портфеля тетрадь, положил на книгу, раскрыл на середине.

– Найди мне, дорогой друг, на какие деньги мы с «Прогрессом» договаривались. Когда в торговый центр заходили.

Илья задумался, загнул один палец, другой.

– Виктор Викторович, – сказал он. – Я же тогда еще не работал, у меня этих цифр нет. Последние дать могу, а эти – извините.

Начальник цыкнул досадливо.

– Умеешь обрадовать… – протянул он. – Ладно, придется…

В этот момент в кабинете директора вновь зазвонили – начальник, собравшийся, по-видимому, вешать трубку, спохватился.

– Ты что, трудяга, в конторе?

– Да.

– Так что ты меня с толку сбиваешь? Иди в архив и посмотри. В поставщиках должно быть. Десятый или одиннадцатый год. Только не договор смотри, а протокол. И тут же звони.

Илья встал, подхватил со стола тетрадь – зачем-то вместе с книгой – прошел по офису до архива, дернул дверь, шагнул за порог и оказался в узкой, вытянутой комнате, вдоль стен которой вставали от пола до потолка крепкие деревянные стеллажи, полные картонных папок.

В архиве густо пахло резиной – у дальней стены, свободной от стеллажей, директор хранил завернутые в целлофан, взгроможденные друг на друга, зимние шины – свои и жены.

Зимой их сменяли летние – и резиной в архиве пахло круглый год.

Илья обнаружил в руках книгу, удивился, пристроил вместе с тетрадью на ближайшую полку – и долго вертел головой в поисках поставщиков за десятый и одиннадцатый.

Заветные папки обнаружилась под самым потолком, на верхней полке – и чтобы добраться до них, Илье пришлось выходить, искать по офису стул – не кресло с колесиками, а стул – а найдя, нести его в архив, цепляясь ножками за углы стеллажей.

Кроме резины в архиве пахло – как и положено – бумагой, пылью и деревом Стеллажи были добротные, крепко сбитые, и торцы их ерошились скабками. Илья влез на стул, встал на носки, уперся локтем в шершавый край боковой полки и кончиками пальцев сковырнул вниз – одну за другой – папки. Сел, долго перебирал твердые, сшитые между собой листы, наконец нашел нужный договор, перелистал до протокола и ногтем поехал по мелко отпечатанным строкам сверху вниз. Потом достал телефон, позвонил начальнику – дозвониться удалось со второго раза – и назвал цифру.

– Ну вот видишь, – подытожил начальник довольно. – А ты заладил...

Илья стал вспоминать, было ли такое, чтобы он заладил, но начальник вдруг спросил серьезно:

– А ты чего там сидишь-то?

Илья замялся.

– Да тут это… Закончить надо было…

Начальник вздохнул.

– Не успеваешь, значит. Не есть хорошо.

Илья запротестовал, стал что-то объяснять, но начальник прервал.

– Не паникуй.

И повесил трубку.

Илья залез на стул, подтянулся и вернул папки на место – со стеллажа на него посыпалась пыль. Он фыркнул, зажмурился. Потом слез, отряхнулся, посмотрел на часы и сел – стащив с полки книгу.

И снова встали перед ним серые, сложенные из грубых камней, стены, зашумел в кронах исполинских, царапающих облака, сосен ветер, ударилась в каменистый берег белая шипящая волна, схлынула пеной. Потянулись по узкой тропе фигуры.

Илью снова окутало странное, сложное чувство, он прислонился виском к колючему краю полки и сидел так, поджав ноги и скрестив их под стулом. В архиве стояла абсолютная, непроницаемая тишина, шорох страниц, нарушающий ее, казался неестественно громким. Илья читал, читал, не меняя позы, стиснутый пыльными стеллажами, потом прихватил страницы закладкой, закрыл книгу и какое-то время рассматривал кружок с лодкой на обложке.

Потом посмотрел на часы и поднялся.

Надо было собираться

Илья вышел из архива в светящийся офис, залитый вязким, перетекающим из золотого в бронзовое, сиянием. Гудел компьютер сисадмина, шумела в кухонном окне улица, из-за директорской двери лопотала тихонько гитара. Илья подошел к своему столу, спрятал книгу в портфель, опустил туда же тетрадь, перекинул портфель через плечо и двинулся по офису.

Зашел в кухню, захлопнул шумное, пахнущее листвой, окно, затянул до упора капающий в раковину кран. Вышел, проверил, хорошо ли закрыт конференц-зал. Обошел офис. Под окнами медленно покачивались каштановые кроны, за ними мелькали по дороге автомобили, за дорогой вытягивался в обе стороны длинный ряд мебельных магазинов, выгибала волнистую крышу автобусная остановка. За магазинами вставали треугольниками крыши частных домов, прятались в кроны, и уходили вдаль пестрым серо-зеленым одеялом, а вдалеке обрывались и уступали место белым столбикам новостроек. Все светилось оранжево-золотым, то ли бронзовым, то ли янтарным, небо к западу из бледно-синего становилось каким-то песочным, загоралось, и видно было, как в конце улицы, над самыми крышами, пылает в языках раскаленных облаков солнечный диск. Илья – сам окутанный светом, чуть прищурив глаза, ощущая на щеках, лбу и шее мягкое, приятное тепло, глядя на офис сквозь вихри радужных бликов – от ресниц – дошел до директорского кабинета, толкнул дверь и заглянул внутрь. Окна были закрыты, по кабинету – такому же светлому и просторному – со стола, от заваленных бумагами колонок, плыло бренчание гитары, звучал немножко проседающий, выгибающийся вслед за музыкой голос.

Последней Илья проверил дверь архива, закрыл ее поплотнее, зашел за стойку секретаря и поставил офис на охрану. Подбежал к входной двери, щелкнул замком, выпрыгнул в коридор и зазвенел ключами.

Когда дверь была закрыта, и над ней заморгал, просыпаясь, огонек сигнализации, Илья развернулся и зашагал по широкому, ярко освещенному белыми лампами – лампы тихонько гудели под потолком – коридору. Огоньки горели почти над каждой дверью, и только одна была чуть приоткрыта, и из-за нее долетал обрывками оживленный разговор. Илья вышел на лестницу – в узкое окошко били наискосок тугие оранжевые лучи, упирались в противоположную стену, и казалось, что о них можно споткнуться – спустился, пересек тесный, заставленный коробками, пахнущий почему-то машинным маслом, тамбур, толкнул тяжелую дверь и оказался на крыльце.

За деревьями шумела дорога, ближе к светофору сигналили в несколько голосов, где-то за спиной, за зданием, звенела и громыхала стройка, и в одно из окон было хорошо слышно разговор, который в коридоре доносился обрывками. Все было янтарно-оранжевое и светилось: светился асфальт опустевшей парковки, светилась кирпичная стена, светились – мерцая из оранжевого в зеленый – каштановые кроны, светилось крыльцо, светился сам Илья, покачнувшийся от нахлынувших на него запахов и звуков. Сверкали окна офисов, перила на крыльце, спускающаяся с крыши водосточная труба, даже паутинка, растянутая между козырьком крыльца и стеной – и она, вздрагивая, сверкала, будто была сплетена из лески. Перед каштанами стояли рядком четыре тонкие рябинки, листва их уже начинала желтеть – и оттого в оранжевом свете казалась прозрачной, точно стеклянной – и в ней краснели тяжелые плотные гроздья.

Между щербатыми стволами каштанов вытягивались, ложились на траву широкие полосы света, в них искрами вилась мошкара.

Было тепло, пахло листвой и чем-то неуловимо осенним, мягким и тихим, из детства.

Дверь за спиной Ильи скрипнула, поехала в сторону, и на крыльцо вышел Вячеслав – менеджер в магазине, занимающем все левое крыло первого этажа.

– О, Ильюха.

Обменялись рукопожатиями. Вячеслав закинул руки за спину, потянулся, повел плечами. Потом выдохнул довольно.

– Красота-а.

– Угу.

– У меня племяш – художник. Вот такое рисует, – он обвел тонкой жилистой рукой каштаны, окна, высокое, теплое небо. – На выставку взяли.

Илья уважительно закивал.

– Осень любит – страсть, – продолжал Вячеслав. – Самое, говорит, то для художника.

Вячеслав стоял, прислонившись к перилам, склонив голову набок, и смотрел перед собой, прищурив глаза. И его лицо – широкое, сухое, с блестящими крупными скулами и плоским лбом, тоже светилось и казалось бронзовым. Прищуренные глаза то и дело озарялись оранжевыми огоньками. Илья слушал его, смотрел на покачивающиеся рябиновые гроздья, на пушистые персиковые облака, скользящие по прозрачной синеве, поправлял сползающий с плеча портфель – кипа документов плюс книга – и мысль о том, что прямо сейчас где-то встают на дыбы и с грохотом раскалываются ледяные глыбы – торосы – что в густых сине-зеленых кронах сосен свистит ветер, что над морем кружат, раскидывая угловатые крылья, распахивая клювы и взвизгивая, чайки, что ледяное море одну за другой гонит волны на хрустящий от камней берег, и что все это – море, камни, сосны, а главное, стены – все это помнит всех, каждого – мысль об этом казалась Илье невероятной, фантастической и не вмещалась в него.

– Мастерская-то у племяша в гараже, – говорил бронзовый Вячеслав, щурясь и размахивая руками. – Не мастерская, а музей!

Перед крыльцом протянулась по воздуху паутинка, сверкнула царапиной, исчезла.

Илья поправил лямку портфеля, покосился на часы и кашлянул.

– Вячеслав, – прервал он рассказ о мастерской-музее. – Дико извиняюсь, но надо ехать.

Вячеслав оборвался на полуслове, замолчал – и Илья даже испугался: не обиделся ли? – но потом протянул руку для прощания и пообещал:

– Я тебя как-нибудь к нему свожу, сам увидишь.

– Обязательно.

Илья пожал бронзовую руку – сухую и твердую – и заспешил к машине.

А уже через какой-нибудь час он шаркал из одной примерочной в другую, оглядывался через плечо на зеркало – как смотрится со спины? – прикидывал, можно ли избежать бабочки и обойтись обычным галстуком, мечтал об ужине, перебирал в уме фильмы, которые можно посмотреть, если удастся побыстрее разобраться с костюмом, и думал о том, что и завтра сможет остаться в офисе и почитать – и завтра, наверное, опять будет солнечно и тепло, и Вячеслав выйдет на крыльцо и расскажет про племяша-художника или про кого-то еще из своей огромной, раскиданной, если верить рассказам, по всей России семьи. При воспоминании о книге Илья чувствовал где-то глубоко укол уже знакомого странного, сложного чувства. По дороге домой и потом, за ужином, ему хотелось рассказать об этом чувстве жене, поделиться, выразить – но как можно было бы его описать – так описать, чтобы стало понятно – Илья не знал.

Не знал Илья и того, что, отзваниваясь из архива, дал начальнику неверные цифры – к договору был приложен еще один протокол, корректирующий условия предыдущего.

А еще не знал Илья того, что старший брат его прадеда – прадеда Илья видел лишь дважды, уже глубоким стариком – Иван Аполлонович Голубев, выходец из Смоленской губернии, переводчик по образованию, в тридцать втором, в возрасте сорока лет был арестован по обвинению в контрреволюционной агитации и три года провел в Соловецком лагере особого назначения – и своими глазами видел все то, о чем читал сейчас Илья: и туманную гладь моря, и встающую к облакам гряду соснового леса, и мечущихся над каменными стенами чаек. Видел он и страшную Секирную гору, и «Аввакумову щель», месяц прожил в Савватиевском скиту, почти полгода на Муксольме – а на исходе третьей зимы умер в лагерном лазарете. Не знал Илья и того, что и внешне, и по характеру был похож на Ивана Апполоновича – и если бы ему вдруг довелось увидеть фотографию последнего в молодости, сделанную перед выпуском из Тенишевского училища, то он, Илья, был бы поражен и решил бы, что это, вероятно, чья-то шутка, что кто-то из друзей взял его фото и умело состарил в редакторе.

Но увидеть эту фотографию Илья, конечно, не мог – в двадцать девятом она, вложенная в книгу, сгорела вместе с тем, что осталось от библиотеки Ивана Апполоновича, во время пожара.

 

Целый мир

Артур решил срезать путь и стал в пробку.

– Чего и следовало ожидать, – задумчиво проговорил он, глядя на расстилающееся перед капотом море огней.

Море чадило выхлопными газами – точно собиралось выкипеть.

Артур не разозлился и не расстроился – он ко всему старался относиться философски, и даже уколовшую в грудь досаду он смог очень скоро унять, пощелкав пальцем по магнитоле в поисках нужной песни.

«С музыкой-то оно веселее», – подумал он, и уже через минуту шевелил губами, подпевая.

Слева вставал горным хребтом торговый центр в несколько корпусов – светились вывески, моргали гирлянды, лилась музыка, ее перебивали голоса громкоговорителей. Перед торговым центром блестели крыши припаркованных автомобилей – десятки, сотни – и казалось, что и они тоже стоят в пробке. Справа разворачивался широкий пустырь, окаймленный вдалеке огоньками фонарей. Понемногу смеркалось – и очертания пустыря таяли, цеплялись за огоньки, вытекали к серому небу.

«Конец января, – думал Артур, шевеля губами, – а снега нет».

Он опустил окно, в салон потянуло едким выхлопом, музыка у торгового центра стала громче.

«И не будет, наверное».

Снег выпадал два или три раза в самом начале зимы, но тут же таял – и, в конце концов, над городом повисло серое небо, низкое и угрюмое, к вечеру наливающееся густой, мрачной синью. Солнца не видели уже больше недели – утром и днем его можно было угадать за серой пеленой, пелена белела, истончалась, но не лопалась; солнце плавало за ней туда-сюда, точно огромная рыба, и, наконец, исчезало.

Огни – красные и оранжевые – медленно утекали вперед, и Артур плыл вслед за ними, лениво прижимая ботинком педаль, прислушиваясь к гулу вентилятора, охлаждающего мотор, и думая о библиотеке, из-за которой оказался в пробке – и о библиотеках вообще.

«Библиотека, – думал он. – Это же целый мир».

В библиотеку он ехал по просьбе матери.

– Артуша, – просила она. – Заскочи после работы в библиотеку, мне Лена документы оставила в читальном зале.

«Библиотека, – думал Артур, закрывая окно и стягивая с себя куртку. – Это же целый мир. Целая вселенная».

Он бросил куртку на заднее сиденье, пощелкал по магнитоле, кивнул замолчавшему вентилятору и стал вспоминать, как в восьмом классе ходил в читальный зал и вечерами сидел там, переписывая в пухлую тетрадь все, что мог найти о гарибальдийцах – готовился к докладу по истории. Сейчас он не смог бы объяснить, кто такие эти гарибальдийцы и чего они хотели – и кто такой этот Гарибальди и чего он хотел и чем прославился – но сами слова – «Гарибальди, гарибальдийцы» – намертво въелись в его память.

«Гарибальди, – повторил Артур, рассматривая проползающую мимо вывеску. – Гарибальдийцы».

В моторе снова глухо загудел вентилятор, Артур с неудовольствием подумал, что дело, вероятно, в тасоле, который вместо того, чтобы расходоваться как следует, уходит в двигатель.

«Из-за этого двигатель не охлаждается, как надо, – думал он. – Из-за этого и пахнет так гадко, и дым белый».

Он скосил глаза на зеркало и увидел, как из-за колеса растекается по асфальту белый дым.

Чтобы отвлечься от мыслей о ремонте – «пойди найди сперва хорошего моториста!» – он сделал музыку погромче и стал думать о библиотеке. Он вспомнил тишину читального зала, ряды столов, стеллажи с журналами, безразмерную картотеку, похожую на фантастический комод с сотней ящичков, высокие окна, выходящие во двор. Вспомнил, как взгляд отрывался от строки, соскальзывал с тетради – рука еще продолжала писать – перетекал со столешницы на подоконник, перешагивал деревянную раму в мелких трещинках и терялся во дворе, среди нескольких деревьев и трех скамеек с выгнутыми спинками. Вспомнил, как выходил из зала, разминая уставшую кисть, огибал здание, прислушиваясь к шуму автомобилей, от которого за полтора часа успел отвыкнуть, и садился на одну из скамеек – во дворе было хорошо, уютно, хотелось делать что угодно, лишь бы не писать о гарибальдийцах, и Артур просто сидел, закинув руки за голову, и рассматривал розовые пряничные стены, прозрачное, в оранжевых полосах, небо, зажигающиеся по одному окна соседних домов.

Артур ощутил запах книг – так живо отозвалось воспоминание. Он даже потер пальцами – большим и указательным – словно подхватывал за уголок не желавшую открываться страницу – и улыбнулся сам себе.

«Целый мир, – повторял он про себя. – Целая вселенная».

И ему стало досадно оттого, что он не успел насладиться этим миром, что редко бывал в библиотеке, что не застал самого расцвета, когда в читальном зале не хватало мест и строгие тетушки в круглых очках шикали на того, кто громко скрипит ручкой, мешая остальным.

«Ведь было же так когда-то, – думал Артур. – Конечно, было».

Ему вспомнились сцены из советских фильмов, толпы лохматых студентов, кипы учебников, тетради с красными полями. Сам он кроме гарибальдийцев только раз еще тесно общался с читальным залом – в девятом классе готовил доклад по Бородинскому сражению, два или три вечера провел в библиотеке – дело было в октябре, и скамейки заметало золотой листвой – но потом обнаружил в отцовском шкафу энциклопедию о войне тысяча восемьсот двенадцатого и переписал из нее статью о сражении почти целиком – слово в слово.

От работы над докладом в памяти тоже остались имена: «Багратион, Барклай-де-Толли».

«Багратион, – повторил Артур, перестраиваясь из левого ряда в правый и огибая внедорожник с задранным капотом. – Барклай-де-Толли».

Из-под капота внедорожника клубами валил белый дым.

Артур поежился.

Огни втискивались в узкий перешеек и спускались вниз, к недавно обустроенному кольцу. Из перешейка открывался вид на путаницу голых крон с черными пятнами гнезд, бледно-серую, точно свинцовую, гладь реки, на тусклый противоположный берег, усыпанный светящимися точками, и бесцветную даль, тающую у горизонта и врастающую в облака. Облака уже синели, нависали над городом, точно потолок, – и отсюда, сверху, вечер казался Артуру особенно тоскливым, и скучно было без снега, и не хотелось ремонтировать мотор, и опять стало обидно за библиотеки, которые с появлением доступного интернета принялись чахнуть – уже через пару месяцев после Бородинского сражения в комнате Артура поселился громоздкий, моргающий лампочками модем.

«Целый мир, – повторял Артур, представляя себе бесконечные ряды столов и уходящие к небу стеллажи, – целый мир».

Приближалось, росло сияющее фонарями, в три четко отрисованных ряда, кольцо – и видно было, что на нем пробка заканчивается, и во все стороны дороги совсем свободны – и Артур хотел поскорее добраться до него, чтобы вентилятор, надрывающийся где-то за педалями, наконец, замолчал. И было все обиднее за библиотеки.

«Надо мыслить практически, – думал он, пропуская ползающих между рядами «учеников». – Что-то наверняка можно придумать, не может же оно все вот так просто исчезнуть?»

Один из учеников заглох, заморгал аварийкой, все двери как по команде распахнулись, и началась сложная перетасовка: сконфуженный водитель спрятался назад, пассажир с переднего обежал машину и прыгнул на водительское, сидевший сзади инструктор – лысый, сурового вида – перелез на его место.

Артур вспомнил, как учился вождению и с удовольствием заметил, что почти никогда не глох.

«Время библиотек прошло, – с горечью признавал он, держась подальше от учеников. – Теперь библиотеки нужны только для того, чтобы Лена оставляла маме документы».

И ему казалось, что сложный, таинственный, фантастический мир, непонятный и незнакомый, тает, точно облако, ускользает за серо-синий горизонт.

Даже музыка притихла – и ее пришлось будить щелчками.

Но задуматься над своим ощущением Артур не успел – перед ним развернулось сияющее кольцо, и надо было быть внимательней, присматриваться к движению, следить за поворотниками – а потом держаться своего ряда и прижиматься плечом к двери, сопротивляясь центробежной силе.

Вырвавшись же из кольца, разогнавшись и сделав музыку громче, он только и мог что радоваться замолчавшему вентилятору и ровному урчанию двигателя – но уже на первом светофоре его снова охватило удивительное ощущение, и не отпускало до тех пор, пока далеко впереди, в самом конце оживленной улицы, не показался краешек розовой стены. Тогда Артур обрадовался, будто увидел старого друга, ускорился, но все равно собрал все светофоры, что встретились на пути, – и с каждым светофором библиотека все смелее выступала из-за магазинов, уже видны были ярко освещенные окна, обрамленные белыми арочками, скат крыши. Издалека библиотека – розовая, с белой лепниной, с чем-то даже напоминающим белые изразцы – была похожа на нарядный двухэтажный пряник и выглядела странно в окружении высоких одинаковых зданий.

«Точно, пряник», – думал Артур, паркуясь у обочины и влезая в куртку.

Небо было совсем синее, словно гуашью выкрашенное – низкое и тяжелое. И от него все казалось синим – и дома, и асфальт, и неровный бордюр, и голый газон, по которому цаплей – высоко задирая ноги – шагал Артур. Розовая же библиотека по закону сочетания цветов теперь была сиреневой. Все плыло, сливалось одно с другим, теряло очертания. По одному загорались то тут, то там фонари – и в синеве повисали желтые огни.

Было зябко – но не по-зимнему, а как-то по-ноябрьски, неуютно. Гудели автомобили, и у ближайшего магазина хрипела музыка.

На крыльце Артур долго стучал каблуками, сбивая с них грязь, скреб подошвами ребристую решетку. Наконец, н обхватил ладонью широкую холодную ручку и потянул – а войдя, даже глаза закрыл от удовольствия: его окутал сложный запах, знакомый любому, кто хоть раз оказывался в библиотеке или открывал старый книжный шкаф, в котором книги хранятся не менее полувека. Пахло бумагой, пахло деревом, пахло чем-то похожим на меховой воротник – и много чем еще. Тут же перед закрытыми глазами Артура замелькали фамилии: Гарибальди, Барклай-де-Толли, Багратион, Гарибальди, Барклай-де-Толли, Багратион.

«Баг-ра-ти-он», – проговорил по слогам Артур, открывая глаза и оглядываясь.

В библиотеке было тихо. Крошечный коридор огибал лестницу, упирался в стену и расходился в две стороны: налево – абонемент, направо – читальный зал.

Из читального зала в абонемент прошагал, глядя в книгу, старик с жидкой белой бородой – и чуть не зацепил стоящую у стены высокую вазу – пустую. Со второго этажа доносился приглушенный разговор.

Артур сделал неуверенный шаг, еще один, положил руку на край деревянного перильца, выглянул в пролет и встретился взглядом с пожилой дамой в круглых очках.

– Здравствуйте, – сказал Артур и убрал руку.

– Здравствуйте, – ответила дама, медленно спустилась по лестнице и исчезла в читальном зале.

Между этажами синело квадратное окно, загороженное фикусом.

Артур кашлянул неловко и двинулся вслед за дамой, стараясь идти бесшумно, перенося вес с пятки на носок, и поглядывая под ноги.

Пол блестел так, словно его вымыли только что.

В читальном зале было светло, вдоль стены шумели несколько неуклюжих компьютеров, за одним из них сидела дама в круглых очках и щелкала мышью. На экране нехотя сменяли друг друга блоки мелкого текста.

Столы были те же, стулья, кажется, тоже, по стенам висели картины – пополам: деревенские пейзажи и портреты земляков – за тремя высокими окнами врастали в синее небо очертания знакомого двора.

Все столы были пусты – только за одним сидели, обложившись стопками газет благообразного вида читательницы. Они негромко шептались и водили пальцами по страницам. Из-за стойки выглядывали две макушки. Одна – пепельно-серая, в кудрях – качнулась, и на Артура посмотрела ее обладательница, похожая на актрису из какого-то советского фильма.

– Вам помочь?

Артур на цыпочках подошел к стойке, поздоровался и рассказал, что приехал за документами, которые должна была оставить Лена. Обладательница пепельной макушки понимающе кивнула, покинула свой пост и вышла. Артур остался ждать, положив ладони на стойку.

«Что это за фильм?» – думал он, пытаясь вспомнить, на какую именно актрису похожа его собеседница, и оглядываясь по сторонам.

Вторая макушка – каштановая, гладкая, с аккуратным пробором посередине – принадлежала девочке лет восьми-девяти, невысокой, худенькой, в темно-синем кардиганчике и очках. Две тонких тугих косички едва доставали до плеч. Девочка стояла, перед ней, в нише, были разложены ровными стопками прямоугольные бумажки, рядом белела горстка тонких обрезков. Девочка аккуратно брала бумажку из стопки, промазывала клеем и вкладывала в одну из рассыпанных тут же картонок. Картонка отправлялась в ящичек вроде тех, которыми наполняют картотеку.

Девочка коротко посмотрела на Артура и вернулась к своему занятию.

«Что за фильм?..» – думал Артур, бездумно глядя на то, как девочка проклеивает очередную бумажку.

Стойка под его ладонями была гладкая, глянцевая – и теплая. В противоположном углу, там, где она упиралась в стену, пестрело что-то странное. Артур пригляделся и прочел: «Картины из ракушек». На стене, на небольшом стеллаже и даже на самой стойке размещалась экспозиция из дюжины картин разной величины – все они были закованы в рамки и все были составлены из ракушек. Тут были букеты ландышей из ракушек, морское побережье с парусником из ракушек, абстрактные узоры из ракушек, птицы и рыбы из ракушек.

– Это наша Лидия Ивановна такие картины… составляет, – сообщила, вернувшись, актриса из советского фильма. – Представляете, красота? Вы подождите меня немного, я наверх схожу. Лена документы, наверное, секретарю передала.

Артур кивнул.

Было тепло и тихо. Гудели устало компьютеры, шуршали изредка перекладываемые с места на место газеты, шептались читательницы, над дверью тикали тоненько часы – но казалось, что и это часть непроницаемой, густой тишины. Артур переводил взгляд с букета из ракушек на темнеющие, но все еще синие, окна, с них на ряды столов, с них – на клей-карандаш и стопки белых бумажек. Девочка делала свое дело совершенно беззвучно – только картонки едва слышно стукались о дно ящичка – она не торопилась, не отвлекалась, и весь ее вид выражал удивительную смесь сосредоточенности и спокойствия, которую можно встретить на лице людей, долгое время занимающихся очень важным и почетным делом – и столько торжественности, столько какого-то высокого смысла было в ее действиях!

«Наверное, чья-то внучка, – думал Артур. – Помогает бабушке после школы».

Читательницы зашептались громче, зашуршали газетами, складывая их, а потом поднялись со своих мест и вышли.

Артур пригрелся, и настроение его стало совсем мирным и добрым – совсем философским – ему уже никуда не хотелось уходить, и казалось, что он еще сто лет готов провести вот так, прислонившись к теплой гладкой стойке, слушая тишину и глядя то на стеллажи с книгами, то на заполняющийся ящичек с карточками. И он был рад тому, что мать попросила заехать за документами, благодарен Лене за то, что она устроилась работать в такое чудесное место, и испытывал приятный трепет от мысли, что похожее на пряник здание, в центре которого он оказался, заполнено тысячами книг – старых и новых – что они стоят в тишине на полках, что при желании их можно листать, открывать на случайной странице, а то еще и читать от корки до корки. И сладко было оборачиваться и смотреть на окна, в которых еще различимы были очертания крон.

Девочка взяла из ниши ножницы и с глухим скрипом стала обрезать края белого прямоугольника.

«Вот пройдет много лет, – размышлял Артур, глядя на нее, – она повзрослеет, выйдет замуж, родятся у нее такие же вот девчушки с косичками. Вспомнит ли она этот вечер? Эти бумажки, картонки, эти букеты из ракушек, эти вот синие окна?»

И ему думалось, что если да, если вспомнит, то вспомнит она и серо-синий горизонт, и гладь реки, и черные гнезда в голых кронах. Вспомнит и прозрачное, в оранжевых полосах, вечернее небо, и гарибальдийцев, и Багратиона с Барклаем-де-Толли. Вспомнит и удивится – откуда это?

И теперь ему казалось, что она и впрямь делает что-то ужасно важное – что от этого приклеивания бумажек к картону зависит очень, очень многое, что остановись она сейчас, отложи клей, спрячь ящичек на место – и что-то огромное сломается, исчезнет, обратится в пыль.

Артур понял, что понемногу проваливается в дрему – а девочка все клеила и клеила, иногда подрезая белые края широкими ножницами – и когда на стойку перед ним с хлопком упала папка с документами, вздрогнул.

– Нашла! – победно воскликнула актриса из советского фильма. – Звонить пришлось, весь отдел на уши поставила, но нашла! Лена у нас любит головоломки.

Артур в растерянности взял папку, потом улыбнулся, поблагодарил, помахал рукой девочке – она серьезно посмотрела на него из-за очков – и на цыпочках вышел в коридор.

Он долго стоял перед дверью, не решаясь открыть ее, почти касаясь ее кончиком носа, а когда открыл и шагнул на крыльцо, его подхватил вихрь из шума и огней – во всех окнах горел свет, по улице неслись, моргая фарами, автомобили, меняли красный на зеленый и обратно светофоры, сияли вывески, переливались витрины, смотрели на асфальт ослепительно-желтые фонари. Синевы уже не было – и над домами вставало темно-фиолетовое, почти черное, небо.

Артур поежился: зябко, по-сухому так зябко, по-ноябрьски. Захотелось вернуться в теплый, тихий читальный зал, прислониться к стойке и стоять так хотя бы до весны.

«Или до снега, – думал он, цаплей перешагивая газон. – Со снегом-то оно веселее».

Ему представился библиотечный двор, занесенный снегом – отяжелевшие, клонящиеся книзу, ветви, деревянная кормушка в корке серебряного инея, сугробы у скамеек. Стеклянное зелено-голубое, утреннее, небо и плотные золотые лучи, под которыми все сверкает и искрится. Впорхнет в кормушку снегирь, зацепится лапками за бортик – кормушка качнется, и с ветки, на которой она висит, посыплется – медленно, точно сквозь воду – мерцающая пудра.

И пока он разворачивался, пока стоял перед каждым светофором, пока не спеша катился в начало улицы, он поглядывал в зеркала – на то, как уменьшается, прячется за витринами пряничный домик библиотеки.

Теперь, в свете фонарей, библиотека казалась оранжевой.

А спустя несколько минут засияло впереди ровное, в три ряда, кольцо – стало шириться, разворачиваться, расти. Артур прислушался к урчанию двигателя, прищурился – высматривая, нет ли за кольцом пробки? – постучал по магнитоле в поисках нужной песни и приготовился подпевать.

Лагутин Дмитрий Александрович родился в 1990 в Брянске. Окончил Брянский городской лицей имени А. С. Пушкина (2007), юридический факультет Брянского государственного университета имени академика И. Г. Петровского (2012).
Рассказы опубликованы в журналах «Москва», «Нижний Новгород», «Волга», «Нева», «Юность», «Урал» и др.
Лауреат национальной премии «Русское слово» в номинации «Лучший сборник рассказов» (2018). Победитель конкурса-фестиваля «Хрустальный родник» в номинации «Проза» (2019). Член Союза писателей России. Работает юрисконсультом в сфере строительства.
Живёт в Брянске.

Наш канал на Яндекс-Дзен

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"

Система Orphus Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную