Марина МАСЛОВА, кандидат филологических наук, преподаватель Курской православной духовной семинарии (Курск)
|
У Льва Толстого есть одно размышление, которое звучит для меня как «пророчество» о появлении на курской земле выдающегося художника слова, писателя со своей особенной темой и судьбой. Звучит это пророчество так: «Мне кажется, что со временем вообще перестанут выдумывать художественные произведения… Писатели, если они будут, будут не сочинять, а только рассказывать то значительное или интересное, что им случалось наблюдать в жизни». Пусть эти слова классика будут своеобразным предисловием к тому, о чём скажу далее. Но сначала процитирую и свои слова из давней статьи: «У прозы Михаила Еськова такой характер, такое лицо и такое речевое волеизъявление, что современным лингвистам, изучающим язык писателя, представилось возможным назвать этот язык «материнским». Кажется, такое определение в характеристике языка русского писателя мы встречаем впервые. Именно этот, в общем-то неожиданный и редкий в современной прозе язык, требующий «истинно первородных слов», создаёт неповторимый облик, уникальную манеру писателя».
ЧУВСТВО БОЛИ У писателя Михаила Еськова, как, разумеется, и у многих его литературных героев, уникальное чувство жизни. Чтобы пояснить, что имею в виду, процитирую эпизод из моего любимого произведения – повести «Серебряный день». Михаил Николаевич в конкретной ситуации художественного повествования произносит только слово «чувство», вроде бы относящееся лишь к опыту врача (в размышлениях главной героини, врача сельской больницы Ирины Петровны: «…в какое-то мгновение прорезалось это чувство, которое даже самой себе объяснить трудно…»), но если мы окинем взглядом его литературный путь в целом, вспомним весь корпус его творческого наследия, всех его лучших героев – и детей, и подростков, и взрослых, и стариков, - мы увидим, что речь надо вести не просто о чувстве опытного врача, умеющего сердцем определить причину болезни пациента, а о некоем таинственном, непостижимом чувстве жизни, которое дано художнику и, как следствие, всем его лучшим автобиографическим героям. А у Еськова, напомню, вся художественная проза в глубинной сути автобиографична. Это нескончаемое авторское повествование о жизни как она есть, как она открылась писателю в его долгом странствии по земным путям. Исключение могут составить разве что два произведения – повесть «Сопутствующий диагноз» с героем «отрицательного» нравственного порядка и рассказ «Жил-был Герасим Лукич», где прообразом героя стал односельчанин автора, а сама история была рассказана ему другими.
Михаил Николаевич Еськов, как никто другой, знает о боли и страданиях человека всё. Ну или почти всё (признавался, что в бытность сельским терапевтом даже принимать роды и зубы дёргать пациентам приходилось, а вот зубные протезы ставить не довелось). И даже духовные тайны ему известны. Несколько раз бывал на волосок от смерти, чудом выживал и знает цену этому чуду. И умеет рассказать о чуде жизни своему читателю (рассказы «Чёрная рубаха», «Наречённая», «Бучило» и др.). Один из недавних его (предельно автобиографических) рассказов, поэтически озаглавленный «Наречённая», повествует о смертельной онкологической болезни героя (даже имя автор ему дал своё – Михаил Николаевич) и возвращении к жизни почти уже с того света. Автору, точнее герою-повествователю, уже потерявшему всякую надежду, охладевшему к земному теплу («не грела кровь», «не узнавал себя в зеркале»), всё-таки удалось силой внутреннего смирения преодолеть уныние, нащупать пульс, вспомнить утраченное чувство жизни. (Подробно об этом пишу в статье «Исцеляющая память. Рассказ М.Н. Еськова "Наречённая" как история обретения жизни» ). Исцелить прошлое любовью и прощением – вот условие жизнестойкости человека и возможность будущего, условие воскрешения личности в человеке. «Личность – это же человеческое!», - восклицает герой повести «Серебряный день» Иван Пожаров. И это один из главных нравственных девизов писателя и человека Михаила Еськова. …И один из рассказов 1990-х, рассказ «Чёрная рубаха», – о том же, об умении прощать и просить прощения у Бога и ближних. Заболевший тяжёлой пневмонией подросток Мишка, которому лечащий врач в разговоре с медсестрой уже вынес окончательный приговор («песенка спета»), нечаянно услышав это, начал «готовиться» к смерти. И как же? Возненавидел и врача, и родную мать! «Ты тоже останешься жить. Поплачешь обо мне, и всё. Вон, на войне отец и братья погибли – хоть слёзы и льёшь, но с горя не померла же». Психологию подростка, обидевшегося на весь белый свет, писатель показывает в тончайших нюансах. И эти страшные его мысли о матери, им же оправдываемые девизом «мне умирать, остальное – пустяки», и резкая его отповедь матери: «Уходи!», в итоге оказываются лишь немым криком: «Останься!», криком, который отчаявшийся подросток не хочет себе позволить. Но в тайниках своего сознания он представлял, «как мама сядет у ног, а я буду помнить, что она рядом, хоть увидит, как умру». И только мысль о том, что можно всё отдать Богу и людям в обмен на жизнь («спокойно хоть подумаю напоследок… что бы можно было отдать, лишь бы не умереть»), мысль, пришедшая после тяжкого изнурительного забытья, вдруг принесла непостижимую лёгкость и обновление чувств («летай по воздуху, не упадёшь»). Как воскрешённая Христом двенадцатилетняя отроковица, дочь Иаира («и Он велел дать ей есть», Лк. 8:55-56) подросток Мишка после возвращения чувства жизни начал нуждаться в еде: «Невыносимо хотелось есть, подушку бы жевал. И никакой тяжести не чувствовал… и голод, и неощутимость тела были иными, какими-то явственно радостными и неожиданными». (Подробнее о рассказе «Чёрная рубаха» пишу в статье ««Потерпи Господа»: Из «ковидной» переписки двух литераторов»).
Многие, очень многие произведения Михаила Еськова – это едва сдерживаемый крик о нестерпимой человеческой боли. Да, медицинская тема – одна из главных в творчестве прозаика. И Евгений Носов среди главных тем писателя называл две: «медицинская» и «деревенская». Что, конечно, не удивительно, ведь родившись в курской деревне и выучившись в городе на врача, Михаил Еськов знал в совершенстве две эти стихии (после учёбы он много лет работал в сельской больнице хирургом, акушером, офтальмологом, психотерапевтом, словом умел всё, что ожидалось в те времена от земского врача). Но не мог тогда знать Евгений Иванович, когда писал своё вступительное слово к одной из первых столичных публикаций своего ученика, что горячий, импульсивный «Мишич» (такое прозвище он дал своему младшему другу) не ограничится «медициной» и «деревней», а сделает средоточием своего художественного исследования самое трудное, самое таинственное, самое непостижимое – человек перед лицом смерти. Конечно, мы можем и должны назвать среди наиболее частых, наиболее очевидных его тем и суровое военное детство, и безотцовщину, и тяжкую крестьянскую долю, и первые шаги в профессии, становление молодого специалиста; и детскую беззащитность перед грубостью и грязью «взрослой» жизни, и социальную несправедливость, и пороки утратившей Божьи заповеди интеллигенции; но и добро нравственно чистого «маленького человека» (не облечённого властью и богатством), и гражданскую порядочность честных высокопоставленных руководителей, и милосердие бездетной женщины к чужому брошенному ребёнку, и первую любовь подростков, и зрелые чувства уже связанных супружескими узами мужчины и женщины, и погубленную мужицкой звериной похотью судьбу юной девушки, и многие другие конфликты и трагические испытания. Но во всех своих героях и во всех жизненных обстоятельствах, претерпеваемых ими, Еськов искал и находил то главное, благодаря чему они, эти герои, оставались душевно цельными, без червоточинки. И это главное – острая, пульсирующая внутренними токами, живая человеческая боль. Пока чувствует человек боль, свою ли или чужую, страдает ли он сам или сострадает другому, ближнему, – пока есть в человеке то, что болит, он жив, он человечен! «Жить без боли невозможно», - говорит один из еськовских героев, юноша Алексей из повести «Торф», и эту аксиому повторили уже стократно многие из пишущих и рассказывающих о Еськове (в том числе и ваша покорная слуга: «Наброски к осмыслению повести Михаила Еськова «Торф» ). Повторюсь: да, медицинская тема – одна из главных в творчестве прозаика. Но… Как медицина призвана не просто лечить какую-то часть больного тела, а «улучшать самочувствие» в целом, по большому счёту – спасать человеку здоровье и жизнь, так и дело писателя – изображая частности, не терять из виду целое. Вот этим и занимается всю деятельную часть своей жизни писатель и врач Михаил Еськов – оправдывает и высветляет личность человеческую. Это от его, авторского, имени говорит Иван Пожаров сокровенные, выношенные сердцем слова: «Руки, ноги, кишки там, печёнки-селезёнки всякие – это и у животных есть. А личность – это же человеческое! Потому он и человек… А мы не то чтобы лечить, но и мало-мальски беречь эту личность не умеем…». И самым надёжным, самым действенным испытанием личности на прочность во многих произведениях Михаила Еськова оказывается ситуация, когда «ты уже не в этой жизни, тобой распоряжаются уже другие люди», будь то смертельная болезнь (когда ты беспомощный «пациент», и тобой «распоряжается» врач, как в рассказах «Чёрная рубаха», «Наречённая») или момент нравственного или физического насилия, унижения достоинства, порождающий нестерпимую боль души (насилие над девушкой, после которого она теряет стержень личности (Танётка из рассказа «Бучило»); самоубийство юноши из-за невозможности спасти честь возлюбленной (Вениамин Терехов по прозвищу Вентерь из того же рассказа). Сострадательное чувство боли, сопереживание и самое деятельное соучастие в судьбе другого, бережное отношение к личности даже очень маленького человечка (как больной четырёхлетний мальчуган из рассказа «Петька вернулся!»), неизъяснимая нежность к матери и глубокие размышления о трудностях женской доли… Всё это сумели вместить, сумели объять и заботливое сердце врача-человеколюбца, и пронзительное перо писателя-сердцеведца.
СТАРЕЙШИЙ, МУДРЕЙШИЙ, ДОБРЕЙШИЙ Во время недавних «творческих встреч», рассказывая курским студентам о писателе, попыталась обрисовать его личность буквально тремя словами, чтобы слушателям легче было запомнить. И вот что у меня вышло. Во-первых, Еськов – сегодня старейший из курских прозаиков; я подчеркнула: прозаиков, потому что Еськов не поэт, хотя стихи писал (о чём мало кто знает) и даже публиковался в газете «Молодая гвардия». Однажды я выпросила у Михаила Николаевича эти стихи, давненько, аж в 1959 году, напечатанные в сборнике «В боях и труде» Курского обкома комсомола (выпущен к 50-летию ВЛКСМ; тираж 5 тыс. экз.). В сборнике стихотворение без названия, но по телефону Михаил Николаевич объяснил, что назвал его «Целина», и тут же по памяти прочитал. Не удержусь, процитирую:
Чуть заметный ветер ранний Итак, это конец 50-х, будущий писатель едет поднимать целину. Еськов мне рассказывал, что на целинные деньги сумел купить себе первый в жизни костюм с рубашкой и галстуком. Но стихи больше писать не стал – не ощутил вкуса успеха, шутя признавался он. Зато проза ему удавалась; ещё будучи студентом мединститута, уже печатался в курских газетах с очерками о студенческой жизни, заметками на социальные темы. Во-вторых, Еськов – мудрейший из курских писателей; в свои почтенные годы он сохранил светлый ум, крепкую память и прочный запас жизнелюбия, которым делится со всеми нами и на страницах своих книг, и в повседневной жизни. Самым ходовым девизом у писателя – в ответ на всяческие дрязги бытия – служит толстовское «Проходите мимо!». Не задерживаются в душе писателя ни обиды, ни какие-нибудь горькие сетования, ни злоба на ближнего – которую даже представить невозможно у него – и никакие клеветы и чёрные словеса зависти не прилипают к нему. Всякому душевному возмущению и непокою смятенного духа он терпеливо советует: проходите мимо. А потому (уже в-третьих), Еськов – добрейшей души человек. И вот эти три эпитета – старейший, мудрейший, добрейший – мои слушатели запомнили напрочь, особенно в связи с тем, что незлобивость натуры позволила Михаилу Еськову стать ближайшим другом Евгения Носова, а не только его внимательным учеником. Эту тему литературного ученичества и наставничества я люблю развивать особенно, потому что здесь неисчерпаемый кладезь всяческих поводов к размышлению. Лучший ученик прославленного мастера русской прозы, преемник и продолжатель его традиций, традиций русского реализма (а не кондового «соцреализма», который ему приписывают некоторые критики), Еськов не стал эпигоном, а нашёл свою дорогу, свой неповторимый стиль, свою узнаваемую интонацию. Это в его прозе курские учёные-филологи насчитали немногим меньший пушкинского лексический запас (17,5 тыс. слов; у Пушкина – 23 тыс.) и на примере его художественного языка показали, как тайно живёт и пульсирует в русской народной культуре, культуре русской деревни, в языке крестьянства старинный говор – «материнский язык». Этому языку Еськов научился у матери. Борис Агеев в очерке «Сколько терпения человеку нужно», посвящённом матери писателя Еськовой Евдокии Петровне, назвал её самобытный диалектный говор «реликтовой речью». «У неё и язык был «оттуда», из угасших галактик, откуда редко теперь доносится звук человеческого голоса: старинная, простая и живая речь со своими «блёстками» и красками. Реликтовая эта речь теперь исчезла под давлением молодёжного сленга, компьютерной «фени» с её американизмами и залитературенного жаргона интеллигенции». И вот что удивительно. Когда критики писали о рассказах Еськова, насыщенных диалектной крестьянской речью, они будто не замечали множества диковинно звучавших диалектизмов и практически не ругали автора за них, в то время как, скажем, Виталию Маслову, однажды оказавшемуся в тексте рецензии рядом с Еськовым, почему-то достались упрёки, мол, не надо бы так увлекаться народным говором (об этом писала в статье «На отчей земле. О тайне писателя Михаила Еськова» ). То ли курский прозаик более ловко вплетал в ткань своего повествования народные перлы, то ли критики ему доставались более благосклонные, но это неопровержимый и счастливый факт: «материнский язык» прозы Еськова благополучно миновал все цензурные препоны тогдашней критики и влился в сокровищницу литературного наследия советской эпохи. Не удержусь, процитирую здесь довольно объёмный, но великолепный по сочности языка, по интенсивности диалектных вкраплений эпизод из одного из самых ранних (но и самых известных) произведений Еськова, рассказа «Старая яблоня с осколком». А по информативной содержательности ему просто цены нету. Судите сами: Места наши малолесные, безлыковые. У нас почти все носят веревочные лапти, разве что деды позволяют себе роскошь разукрасить, и то лишь головки лапотков, красноватым лыком, содранным с какого-нибудь порубленного на нужду малолетки вяза или молодой, не потрескавшейся еще ракитки. Дед Никанор, доводившийся дядей моему отцу, еще летом обещал одарить меня пучком лычин. Он повел меня в сарай. Отрыл из земли, припорошенной сверху соломой и хоботьём, тряпочный узляк, постучав о колено и отряхнув землю, развязал его. Там был клубок лыка. Мне остаётся добавить, что в Курске «поэтические» диалектизмы прозы Михаила Еськова уже давно всем полюбились, язык его художественной прозы активно изучается, пишутся научные работы, защищаются диссертации по его творчеству. А некоторые книги писателя курский языковед, профессор лингвистики Александр Хроленко даже назвал учебниками человековедения. (Об особенностях употребления диалектной лексики в прозе Еськова пишу в статье ««Слова местечковые» и «материнский язык». Кое-что о прозе Михаила Еськова и Александра Можаева» ).
ИСТОРИЧЕСКАЯ ПАМЯТЬ. УРОКИ НОСОВА Как мы знаем, Евгений Носов не писал романов. Нет их и у Еськова. Только повести, рассказы, очерки, новеллы. И никакой выдумки. Только историческая правда, только реализм, только живая и близкая, знакомая до мельчайших нюансов жизнь соотечественников – родных по духу, родных по вере, родных по крови, родных по земле, по «малой родине». Различие между Носовым и Еськовым я вижу в том, как отозвалась Великая Отечественная война в каждом из них. Носов прошёл эту войну как солдат-артиллерист, был тяжело ранен, встретил Победу в госпитале; Еськов пережил войну ребёнком, в 43-ем, когда Курск был ещё под оккупацией, ему было 8 лет. Хотя если быть точнее, в ноябре сорок третьего фашистов уже прогнали с курской земли, но в рассказе «Старая яблоня с осколком» подросток Мишка ещё прячется под лавку в хате, заслышав гул самолёта, и мать напоминает ему: «Чёй-то испужался?.. Хронт-то теперь, бають, далеко. С бонбами к нам не долететь. Это какой-то тихий. Вишь, ни ён не стрельнул, ни по ём не стреляли». Рассказ «Старая яблоня с осколком» стал счастливой вехой в судьбе писателя. Назывался он поначалу «Дорога к дому», но по совету Сергея Викулова, бывшего в то время редактором журнала «Наш современник», был переименован. И старая яблоня, таким образом, стала центральным символом повествования. Осколки взорвавшейся в саду, недалеко от дома, фашистской мины вонзились в дерево, и оно засохло. А через недолгое время в семью пришла «похоронка», и мать Еськова, Евдокия Петровна, под этой убитой войною яблоней оплакала («обвыла», как пишет её сын) и своего мужа, отца Михаила Николаевича, и своих троих сыновей, старших братьев восьмилетнего подростка Мишки. Так что историческая память, жизненный реализм, а нередко и прямая автобиографичность, как уже было сказано, являются главными чертами его творчества. Но чтобы не сочли его документалистом, очеркистом, сразу оговорюсь, что уже по поводу ранних его вещей критики и исследователи литературы писали, что он прежде всего художник, а не документалист. Эту особенность отметил и профессор Курского университета А.Е. Кедровский, в 1985 году в юбилейной статье (Еськову исполнилось 50) в газете «Курская правда» он писал: «Вместе с любовно выписанными картинами курской природы страницы воспоминаний (выделено мной. – М.М.) составляют лирическую основу всего творчества Михаила Еськова». А что такое лирическая основа прозы? Пейзажи, так называемые лирические отступления? Или это умение автора о глубинном и тайном написать тонко и бережно, с любовью к своим героям, изобразить их тончайшие движения души, да и самому безоглядно раскрыться пред читателем? Наверное, и то и другое. Есть у Еськова и великолепные зарисовки природы, раскрывающие, как и полагается этим «средствам художественной выразительности», внутренние чувства героев, чувства, порой даже подсознательные, тщательно скрываемые ими от самих себя. Есть и лирико-философские отступления, в которых главный герой касается тяжких и неразрешимых вопросов земного бытия. И поэзия глубоких мыслей и прекрасных чувств, и проникновение в мир таинственных взаимосвязей всего и вся… Вот, к примеру, отрывок из повести «Серебряный день». Главная героиня, молодой врач Ирина Петровна, сама не осознаёт пока, что в ней пробудилось чувство любви к мужчине, к коллеге, который ещё недавно страшно раздражал её и вызывал чувство брезгливого высокомерия («Деревенский фельдшеришка, что он может?»). Проснувшись рано утром с мыслью, что пора бежать в сельскую больничку, куда приехала работать по распределению, она вдруг совершенно иначе, нежели вчера, увидела мир, хотя внешне это вроде бы объясняется переменой погоды: «Она выпрыгнула из-под одеяла и замерла перед окном. В глазах плавился, сплошным белым маревом царствовал незнаемый свет – ни неба, ни земли. Какой-то миг чудилось, что она обрела неземную лёгкость и, онемев от удивления, бесконечно долго парит в этом ослепительном безмолвии и небытии. Стряхнув оцепенение, она смогла различить под белым покровом и кусты у оврага, и принарядившийся диковинный бурьян, и стожок соломы, и строчки чьих-то следов… Снег! Снег, боже мой!» Именно этот эпизод повести дал ей название, хотя на подступах к большому произведению автор использовал заголовки «Аритмия» и «Коряжное: где это?». Последнее название тогда ещё небольшого рассказа подсказал Евгений Носов, он же писал и вступительное слово к его публикации в газете. Но мне сегодня даже страшно представить, что повесть могла бы называться иначе, чем «Серебряный день». И вот почему (даю продолжение утреннего эпизода, где Ирина Петровна, уже выйдя из дома, вспоминает, как вчера помогал ей зашивать глубокую рану головы Иван Павлович Пожаров, тот самый «фельдшеришка», оказавшийся талантливым врачом): «Это, на первый взгляд пустяковое событие грело каким-то особым теплом, вызывая в душе необыкновенный покой и тихую безветренную радость. Загребая ногами снег, она торопила себя, гнала в больницу, ведь сегодня у Ивана Павловича – день рождения. Как славно, что кстати пришёлся этот чудный серебряный день и что она несёт облюбованный кожаный портфель с прочной поскрипывающей ручкой. И было приятно думать, что отныне Иван Павлович будет ходить на работу с её подарком и каждый день она сможет это видеть». Так лирически начинающийся день Ирины Петровны оказался одним из самых драматических в её первые рабочие будни и вместил в себя столько потрясений и откровений, что буквально переродил, преобразил личность женщины, вдруг почувствовавшей себя «человеком среди людей». (О взаимоотношениях героев повести пишу в статье «Мой светлый человек»: о любви в повести М.Н. Еськова «Серебряный день» ).
ЧУВСТВО ПРИРОДЫ У писателя Михаила Еськова изумительное «чувство природы». Беру в кавычки, подразумевая особый литературоведческий термин, которым сегодня пользуются нечасто. Дело в том, что здесь имеется в виду не просто умение нарисовать словом пейзаж, даже и с тонкой прорисовкой соотносимых с ним душевных движений героев, а целый комплекс лирико-философских наблюдений и мировоззренческих взглядов художника. Автор книги «Природа в художественном мире М.М. Пришвина», Т.Я. Гринфельд писала, что следует разграничивать понятия «чувство природы» и «пейзаж», поскольку первое «имеет в своей основе философские истоки». Потому и случилось так в русской литературе, считает исследовательница, что, по причине отсылок к натурфилософии, в конце концов стали избегать и пейзажа. И прежде всего она имеет в виду историков литературы раннего советского периода, которые долгое время не проявляли интереса к пейзажу в художественном произведении. «Как знак культуры, - пишет Гринфельд, - пейзаж не всегда укладывался в систему новой эстетики. РАПП видел в природе опасность крена в биологизм и нейтральность» («Чувство природы в русской литературе»). Нейтральность тут, конечно, подразумевается идеологическая. Природу не пристегнёшь к политике, она безучастна к классовой борьбе. Но, как мы видели выше на примере повести Еськова, она, природа, в чём-то безучастная к нам, очень даже участвует в эмоциональной и психической, на подсознательном уровне, жизни человека. Здесь приведу ещё одно мнение из области литературоведения. Л.В. Гурленова в книге «Чувство природы в русской прозе 1920-1930-х гг.» (Сыктывкар, 1998), приходит к выводу, что «чувство природы синтезирует в себе понимание красоты, то есть мировоззренческий аспект, и чувственное восприятие естественной среды, определяющее качества её художественного изображения». А каково у нас теперь «чувственное восприятие естественной среды»? И как с этим восприятием связано «качество её художественного изображения»? А связано напрямую – убивается естественная среда, отторгается от природы человек, подменяется суррогатами даже природа самого человека, и в результате мы наблюдаем измельчание духовной проблематики в современной литературе и почти что полное умирание крупных жанров, насыщенных «качественным» пейзажем и являющих высокий уровень художественного изображения «естественной среды». Вспомним, как начинаются повести Евгения Носова «Шумит луговая овсяница» и «Усвятские шлемоносцы». Начинаются они с картины деревенского покоса. А в «Усвятских шлемоносцах» к благостной картине любимой крестьянской работы прибавляется и соответствующая масштабу произведения эпическая интонация: «В лето, как быть тому, Касьян косил с усвятскими мужиками сено…». И я, например, обожая читать лирические пейзажные сцены в тексах русских писателей с придирчивым вниманием к каждому их слову, каждому эпитету и каждому неожиданному глаголу, здесь уже не могу удержаться, чтобы не процитировать далее: «Солнце едва только выстоялось по-над лесом, а Касьян уже успел навихлять плечо щедрой тяжестью. Под переменными дождями в тот год вымахали луга по самую опояску, рад бы поспешить, да коса не давала шагнуть, захлёбывалась травой. В тридцать шесть годов от роду силёнок не занимать, самое спелое, золотое мужицкое времечко, а вот поди ж ты: как ни тужься, а без остановки, без роздыху и одну прокошину нынче Касьяну одолеть никак не удавалось – стена, а не трава! (…) Радуясь погожему утру, выпавшей удаче и самой косьбе, Касьян в эти минутные остановки со счастливым прищуром озирал и остальной белый свет: сызмальства утешную речку Остомлю, помеченную на всём своём несмелом, увертливом бегу прибрежными лозняками, столешную гладь лугов на той стороне, свою деревеньку Усвяты на дальнем взгорье, уже затеплившуюся избами под ранним червонным солнцем, и тоненькую свечечку колокольни, розово и невесомо сиявшую в стороне над хлебами…» Евгений Носов в письмах друзьям-литераторам признавался, что пишет повесть в духе «Слова о полку Игореве», с тем же эпическим размахом, только в прозе. Но как бы мы этот размах почувствовали, уловили, если б торопливо пролистывали пейзажи, будто это нечто не относящееся к делу, к содержанию произведения, даже не давая себе труда представить, какую силу может ощущать в себе человек на таких просторах? Можно ли без этого описания «естественной среды» Касьяна догадаться о том, как свободна и легка его душа при всех внешних тяготах крестьянской жизни? Можно ли понять, насколько мирен его дух, успокоенный созерцанием розоватой от восходящего солнца и оттого же невесомой «свечечки» колокольни? Сегодня молодые читатели нередко сетуют: зачем «затягивать» сюжет этими долгими описаниями природы? И не понимают той простой закономерности, что без этого спокойного, даже медлительного вхождения в «естественную среду» героев они, читатели, и не способны будут понять ни глубинный конфликт (мирный русский крестьянин вынужден научиться убивать на войне), ни душу этих литературных героев как лучших представителей своего народа. Точно так же и в повести «Торф» Михаила Еськова. Если бегло пролистнуть самое её начало с изумительными пейзажными зарисовками, сочтя их всего лишь «тормозом» развития сюжета (а такие мнения нередко встречаешь даже в отзывах коллег по писательскому цеху, привыкших «набирать вес» на закрученной фабуле и затянутых диалогах героев, изъясняющихся самым примитивным, пустопорожним жаргоном), если не прислушаться к звукам вечерней деревни, готовящейся назавтра «всем миром» копать торф – главное и единственное топливо на весь зимний обогрев, то и ничего не почувствуешь за всеми остальными строчками повести, сберегающей память о прошлом твоего народа. «В короткое затишье между летними работами, после того как застогуют сено, но ещё не приспела жатва, в колхозе побригадно разрешают копать торф. Накануне допоздна в селе слышится звонкое теньканье отбиваемых штыковых лопат и разлапистых карцовок, надсадный звук рашпиля – ладятся, вострятся поржавевшие или ещё окрашенные понову предметы торфяного ремесла. В эти вечера, как под большой праздник, все собираются дома. Даже мужики при случае неохотно соглашаются на рюмку – завтра копать торф!». Здесь нет ещё непосредственного природного пейзажа, но есть, так сказать, производственный, без которого не уловить сам дух коллективной крестьянской работы, не увидеть этого самого серьёзного, ответственного отношения сельского человека к совместному труду, направленному на достижение такого результата, который позволит в равной мере всем жителям деревни пережить зимние холода. А лирически настраивающий на эмоционально позитивное восприятие этого совместного труда природный пейзаж сразу же и появляется в повести, как только читатель подготовлен вступлением к пониманию всей сложной взаимосвязи человека и природного мира, вне которого сам естественный человек и не мыслит своего бытия. «Утро приходит незаметно, как-то вдруг: вначале воздух заволнуется и с востока явится разведчик – шустрый ветерок, раздёргивая и уволакивая за собой пелену рыхлого тумана и сырости; всё задвижется в смятении перед солнцем. И тут же оно выкатится ещё не ярое, оранжевое, словно остуженное за ночь». …А мы можем сделать и свои выводы: если у Носова солнце на восходе было «червонное», то это потому, вероятно, что была другая погода 22 июня 1941 года, когда Касьян и все усвятские мужики узнали о нападении врага на их мирную, засеянную густыми хлебами землю. А у Еськова солнце «оранжевое»; потому что лето уже клонится к августовским ночным прохладам (потому и возникает у него яркий, запоминающийся образ туманного, «дымчато-искристого луга»). (А ещё необыкновенно ярким, даже трогательным показался мне здесь образ деревенского пастуха, который «тяжёлым мокрым кнутом высекает радугу»). Думается, «чувство природы», умение выразить любовь к земле, на которой родился и вырос, у Михаила Еськова не только от бескрайних курских просторов, но и от его учителя, от великого мастера поэтической, мелодической прозы Евгения Носова. Не зря же Еськов назвал свою книгу воспоминаний «Храм Евгения Носова». Одухотворённое восприятие окружающего мира, мира живой природы и человека в нём – это неотъемлемое свойство всей русской классики, традиции которой бережно восприняли и наши советские писатели-«деревенщики», и лучшие художники слова постсоветской поры.
БРАЖНИЧАЕТ ДУША. ОТГОЛОСКИ ДАВНИХ РАЗГОВОРОВ Как-то обсуждали мы с Михаилом Николаевичем особенности курского пейзажа в его сочинениях, и я призналась, как понравились мне его слова в одной из миниатюр, которой открывается его цикл «Зёрнышки». Начинается она такой раздумчивой зарисовкой: – Бражничает душа… Хороший заголовок… Вот именно! «Бражничает душа…». Так и придумали мы название моей будущей работы. Однажды я уже пыталась что-то из неё обнародовать, но, видать, не вызрело ещё самое главное в этом направлении, а потому и «виновник» моей затеи осторожно посоветовал: «Не торопись». Не буду я торопиться и теперь. Но самое начало задумки, самый первый эмоциональный всплеск, пожалуй, вспомню сегодня (кое-что из этого уже публиковалось на сайте Курского дома литератора, в составе макета той самой книги, печатать которую я не стала). А начиналось всё с моего письма. Однажды, читая прозу нашего сурового и требовательного к себе мастера психологического портрета, изумилась явленной им красоте обыденного пейзажа за окном деревенской хаты. Это был рассказ «Старая яблоня с осколком», повествующий о военном детстве писателя, прошедшем на хуторе Луг в Пристенском районе Курской области. Картинка, нарисованная в тексте, была увидена глазами главного героя – восьмилетнего подростка Мишки. Рассказ по содержанию строг и даже драматичен. Так что лирическая зарисовка писателя с картиной изменений окружающего пространства в разное время суток возникает неожиданно и застаёт врасплох – настолько нежны и проникновенны её краски, что даже не замечаешь авторской речи, а как бы тем самым ребёнком смотришь на этот мир… Тогда я не удержалась, кинулась сразу же строчить автору письмо. Вряд ли сейчас, рассудочно поразмыслив, можно подобрать более верные, искренние слова. Замечательный писатель-натуралист Григорий Федосеев писал о несомненной ценности первого впечатления: «В походе я никогда не расставался с дневником и всегда старался вписать в него первое впечатление. Отложи я записи на завтра, и то огромное впечатление, которое я получил при первом знакомстве, невозможно было бы восстановить». Потому приведу и я здесь то своё давнее письмо с первым впечатлением, в котором удалось мне нечто вразумительное сказать больше чувством, нежели разъясняющим словом. Сбивчивость, эмоциональность интонации говорит сама за себя – впечатление огромно, и запись о нём нельзя отложить на завтра... Итак, отрывок из моего электронного письма к Михаилу Николаевичу Еськову:
«А открою секрет, в какой момент мне пришла в голову эта идея, это совершенно отчётливое убеждение, что … без этого невозможно оценить по достоинству Вашу прозу... Последняя фраза, надо полагать, призвана тайно «запустить механизм» исполнения как бы нечаянно оброненного пожелания… Но как же хотелось на самом деле найти это слово, оказаться тем самым блаженным читателем, которому дарует Бог разумение хоть сколько-нибудь отчётливо выразить возникшие при чтении мысли.
….Хорошо, что книгу, в отличие от непрерывно меняющейся живой природы, можно перечитать. Тем и «восстановишь» подобие первого, самого сильного впечатления. А новые оттенки восприятия уже знакомого текста, обусловленные твоим собственным развитием, только усилят для тебя значимость любимой книги. Ведь она способна каждый раз по-новому откликаться в твоей душе. И кто поспорит, что от многократных перечитываний хорошая книга становится ещё интереснее, глубже! Чем глубже проникаешь в её суть, тем значительнее и важнее она кажется для твоей собственной душевной жизни, многое в ней проясняя и расставляя по своим местам. Без этой созидательной силы книга потеряла бы не только эмоциональную, но даже и культурную свою ценность. Эмоционально она преображает, «расширяет» нас, каждого по-своему. «Потеку путем заповедей Твоих, когда Ты расширишь сердце мое», – сказал некогда, обращаясь к Богу, святой пророк Давид (псалом 118). Вот так и настоящая книга расширяет сердце читателя. А культурная её составляющая, значимая для всех или хотя бы для многих (иначе книга не стала бы частью общего литературного процесса), приобретает тем большую ценность, чем глубже проникновение автора в национальный характер, в основы жизни своего народа, чем чаще книга становится источником вдохновения, проводником духовных ценностей для новых поколений читателей…
В письме к Михаилу Николаевичу не сочла необходимым процитировать текст лирического отрывка полностью. Отчасти экономя время, боясь упустить хоть мгновение своего первейшего впечатления и растерять те немногие слова, которые уже просились на язык, а точнее на кончики пальцев (письмо набиралось на сенсорной клавиатуре планшета). Отчасти же неловко было в личном письме напоминать писателю его же собственный, знакомый ему до последней буковки текст. Зато теперь с наслаждением процитирую всю эту словесную зарисовку, по первой видимости невзрачную (так безыскусны краски курского осеннего пейзажа), но чем-то мощно всколыхнувшую моё сознание на той глубине, где властвует «гольфстрим» безотчётных, неосознаваемых, но расплавляющих тайные ледники души реакций… «Осенние сумерки дымчатой пеленой долго висят над полями и вдруг начинают быстро густеть. Только заметишь, как растворились дальние бугры, а темень уж рядом, за короткий день будто и не уходила никуда, лишь, затаившись, пряталась в земле, томительно ждала своего часа... И теперь, выползая отовсюду, тягуче обволакивает, поглощает всё окрест. Какое-то время продолжают ещё белеть латки снега, но и те вот-вот истлеют и смешаются с ненасытным мраком. Ни неба, ни земли – всё исчезает в чёрной бездонности». Если вспомнить, что образ сумерек здесь дан глазами подростка, одиноко сидящего в пустой холодной хате в конце ноября (между прочим, это был день 21 ноября 1943 года, восьмой в жизни будущего писателя день рождения!), можно и усомниться в оправданности такой подачи: слишком тонкий психологизм скрывается за каждым словом писателя, слишком чуткая к неуловимостям пространственных ощущений предполагается душа. Но в том и тайна будоражащего воздействия этого пейзажа, что видится он глазами ребёнка, а выражается словом талантливого психолога. Ведь главное здесь – чувство! Чувство, которое памятно многим по собственному детству: что-то тревожит, очаровывает, пугает, но слов для называния всего этого у нас ещё нет. Мы вообще никаким отчётливым образом всё это не можем ещё осознать. Но и писатель не может художественно солгать. Он сажает Мишку, своего автобиографического героя, перед тревожным окоёмом окна и вспоминает чувства подростка в эту минуту, свои собственные давние чувства, для которых теперь родились у него самые убедительные слова. И мы видим пейзаж вместе с Мишкой, но не его глазами, а своими, и нарисованная авторской кистью картина изображает одновременно и чувство героя, и то, что мы видим вместе с ним. А у нас ведь свои нюансы зрения. Правда здесь в том, что именно художественный образ осенних сумерек сообщает нам тот же импульс, что возникал и в сознании ребёнка: чувство тревоги, но и трепетного удивления перед таинственной жизнью остывающего в предзимье природного мира… Хорошо, когда на исходе дня занят каким-нибудь делом. А если сидишь один в пустой хате, то волей-неволей переживаешь вот этот тревожный переход погибающего вечера в ещё не устоявшуюся, но уже неотвратимую ночь. Иссякает последний свет, замирают звуки, подкрадываются сырость и холод, и всё вокруг будто затаивает дыхание, перестаёт двигаться. А если появляются тени или звуки, то они пробуждают пугливую фантазию, когда любой куст прикидывается кем угодно… Не знаю, что чувствуют в этом отрывке другие читатели, а то, может, и ничего особенного, просто описание обычных сумерек, но для меня здесь целая терапевтическая процедура. То есть не сам текст, а чтение этого эпизода оборачивается терапевтическим действием. Освобождением памяти от преследующих её фантомов. Этим я и хочу сказать, что у настоящего художника изображаемая им картина реальности всегда «обречена» стать чьей-то жизнью, чьим-то спасительным переживанием, а не просто фактом литературы. То, что мы видим в тексте писателя, невозможно придумать, сконструировать, это можно было только увидеть своими глазами и запомнить на всю жизнь. Но надо уметь и рассказать об увиденном… «Осенние сумерки дымчатой пеленой долго висят над полями и вдруг начинают быстро густеть…» Ещё со школьной скамьи мне помнится, как учитель показывал простоту и таинственность пушкинской прозы, цитируя две строки из повести «Капитанская дочка»: «Пошёл мелкий снег и вдруг повалил хлопьями. Ветер завыл, сделалась метель». Позднее, уже став преподавателем, обнаружила этот хрестоматийный пример в методических пособиях для учителя русского языка и литературы. Так что не случайно вспомнился мне этот пушкинский слог. Пусть у Еськова слог не такой стремительный, как у поэта, но с тою же тенденцией к отсечению лишнего, «разжижающего» смысл. (Сегодня, пожалуй, многие курские литераторы старшего поколения знают и помнят завет Евгения Носова: «Не разжижайтесь!»). Взглянем ещё раз, отмечая главное: «…сумерки …долго висят… и вдруг начинают быстро густеть…». Этот стремительный переход вечера в ночь (кстати, в описании весеннего пейзажа, увиденного за окном городской квартиры, у писателя подмечена большая медлительность природного времени: «Давно скрылось солнце, а день уходить не желает. Вечереет медленно, незаметно»), его, казалось бы, скудное словесное отражение, восхищает сильнее, чем можно было бы ожидать от неприхотливой зарисовки серых ноябрьских сумерек. Чем это объяснить? Борис Агеев, говоря о среднерусском пейзаже, назвал его «скудноватым, и всё же объятым неизъяснимой прелестью» (эссе о Пушкине «И дева юная во мгле тебя искала…»). Думается, об осенних пейзажах Еськова лучше и не скажешь: и «скудноватый», и притом «неизъяснимо прелестный». И ещё Агеев пишет: «Из бескрайних русских просторов истекала безграничность характеров населяющих их людей, из капризов погоды и сезонных перемен солнечного света и тепла вызрели их непредсказуемость и этническое своеобразие». Так ведь это мы и наблюдаем в прозе советских и современных наших писателей, мастерски использующих среднерусский пейзаж как мерило духовной зрелости своих героев. И именно об этом я и пытаюсь сказать в связи с творчеством Михаила Еськова. Из «бескрайних русских просторов» вырастают лучшие его герои – деревенский богатырь Коля Гулёнок (которого назвала я в своей статье о повести «Торф» Святогором советской эпохи); долготерпеливая крестьянская девушка Мария Пчёлкина по прозвищу Кумаманька (образ которой я пристально рассматриваю в статье «Исцеляющая память: Рассказ «Наречённая» как история обретения жизни»); виртуозный профессионал, но очень скромный человек Иван Павлович Пожаров, фельдшер больницы в селе Коряжное, куда приехала из города и другая сильная духом героиня Ирина Петровна (образ Ивана Пожарова я даже соотнесла с пасхальным благовестием для читателя, посвятив отношениям героев более чем 40-страничную статью «Мой светлый человек…»: о любви в повести «Серебряный день»); наконец, удивительно таинственный «гипнотизёр», читающий студентам лекцию «о физиологических основах внушения», Николай Северьянович из повести «Сеанс гипноза» (о которой ещё предстоит написать, тем более что и у меня есть опыт прохождения через сеанс гипноза). Последняя из упомянутых повестей, как водится, тоже автобиографическая. Автора-повествователя зовут Михаил Николаевич, хотя по содержанию можно догадаться, что художественно преображённая реальность здесь уже не совсем личная биография писателя. Повесть эта носит и отчётливо выраженный обострённо-социальный характер. «До какой степени один человек может подчинить себе другого» - вот так, словами автора, относящимися вроде бы к конкретной ситуации лекции, можно обозначить и глубинную идею, волнующую писателя. Еськов здесь не только как медик размышляет о возможностях гипноза, прежде всего он художественно исследует возможности слова. «Слово иногда – страшнее яда», – говорит Николай Северьянович (который не только благодаря отчеству, но и по внутренним свойствам натуры неизменно перекликается с героем Н.С. Лескова, Иваном Северьяновичем Флягиным). Даже дети, казалось бы, не успевшие ощутить безграничность родных просторов (разве что «безграничность» равнодушия взрослых некоторым из них уже открылась), в рассказах Еськова являют неслыханную высоту духа и красоту души. Таков четырёхлетний мальчуган Петька (рассказ «Петька вернулся!»), называющий себя «терпющим», то есть привыкшим терпеть боль от бесчисленных уколов. Больничные шприцы вонзаются в него так часто (из-за тяжёлой болезни почек), что он уже «привык умирать». (Умеющему всех любить Петьке посвящена моя статья «Герой Михаила Еськова как христианский архетип» ).
«ЛЮБИТЕ НАС ЖИВЫМИ» Не так давно, рассказывая на сайте о литературных встречах, посвящённых творчеству Михаила Еськова, обмолвилась, что напишу что-то вроде подробного «отчёта» обо всём, что мы обсуждали со студентами, какие книги вспоминали, какие вопросы задавали мне слушатели, представляющие нынешнее молодое поколение. А заодно хотелось вспомнить и то, о чём говорили мы с Михаилом Николаевичем после этих встреч, когда я рассказывала ему, как всё прошло, что мне удалось и что не удалось. Михаил Николаевич радовался и этим нашим с ним созвонам (в гости к Еськовым тогда не рисковала зайти, чтоб не принести микробы, пока болела простудой), и отзывам студентов, пусть иногда и немного школьническим, слишком правильным, «ожидаемым», но в большей мере всё-таки эмоционально искренним. По телефону я педантично пересказывала последовательность и своих монологов с чтением цитат из еськовской прозы, и всяческие ответные реплики студентов, и комментарии преподавателей, приведших свои немногочисленные группы на разговор о курском прозаике, и даже все свои «украдкие» наблюдения (за внешней реакцией, за выражением глаз и лиц, внимательно ли слушают, не вперяют ли взгляд в экраны смартфонов). И когда я громко и торопливо всё это сообщала Михаилу Николаевичу по мобильнику, почти крича в трубку, он тоже с волнением, с явной растроганностью откликнулся: – Будто у меня дома вы все только что побывали… И я, хоть и измученная психической нагрузкой, тем внешним и внутренним напряжением, которое приходится претерпевать не вполне здоровому человеку в ситуации публичного выступления (да плюс и ночная подготовка к нему), наверное во много раз больше самого Михаила Николаевича радовалась этой счастливой возможности живого, прямого, непосредственного общения с людьми (без всех этих аудио, видео и онлайн). Общения с людьми заинтересованными, с читателями, знающими имена и произведения своих, курских , авторов. Как о ближайших к Еськову литературных величинах говорила я о Евгении Носове, Петре Сальникове, Борисе Агееве. Борис Петрович Агеев вообще непрестанно «присутствовал» рядом с нами и в юношеской библиотеке, и в аудитории университета, потому что без его редактирования и художественного оформления не обошлись многие книги и Михаила Еськова, и мои, как и книги огромного большинства курских писателей, творивших уже после приезда Бориса Петровича в Курск с Камчатки, где он пробыл много лет, но так и остался курянином, не став камчадалом. И если Евгений Носов был старшим другом и наставником Михаила Еськова, то Борис Агеев его младший, не менее задушевный, закадычный друг. Потому и в моих статьях они частенько оказываются рядом, если вспомнила об одном, вспомню и о другом. Конечно же, во время этих встреч, а особенно после них, когда уже получала отзывы преподавателей и библиотекарей, я понимала, как нужно сегодня нам такое общение. Это нужно и писателю, и его критику/толкователю, и студентам, которым нередко предлагаются игровые формы литературных «мероприятий», где серьёзному разговору вряд ли найдётся место, где попросту неловко касаться сложных, противоречивых вопросов, требующих напряжения мысли и нравственного комментария. Нетрудно было увидеть и понять, что эти «творческие встречи», посвящённые не моему личному литературно-критическому «творчеству», а более масштабному литературному наследию наших выдающихся современников, это едва ли не единственный сегодня способ донести до молодого поколения имена родных авторов и проблематику их лучших произведений, представляющих «региональную», «областную» литературу на необъятном поле современной русской словесности. В университете на филологическом факультете курских писателей, за исключением классиков (А.Фета, К.Воробьёва, Е.Носова), практически не изучают. В городских библиотеках их книги остаются невостребованными, да и стоят нередко где-то в отдельном зале, в краеведческом отделе. Тогда как на самом видном месте красуются аляповатые обложки массовой, навязчиво популяризируемой продукции, рассматривая которую, не без страха и недоумения подумаешь: неужели этим можно питаться и не отравиться нормальному человеку? Поэтому возможность лицом к лицу поговорить со студентами, с читателями юношеской библиотеки (признаюсь: возможность, недооценённая мной поначалу из-за страха больших эмоциональных затрат), сегодня видится мне важной составляющей и в деле популяризации литературного наследия родного края, и в поддержании личного душевного равновесия. Ведь общение с заинтересованным собеседником – это сегодня самая большая роскошь! Этого за деньги не купить!
О чём мы говорили на наших встречах, студенты уже и сами в отзывах написали. Добавлю ещё чуть-чуть. Летом 2015 года, выступая в Курском драматическом театре на юбилейном вечере памяти Евгения Носова, Михаил Еськов произнёс со сцены слова, ставшие впоследствии своеобразным курским афоризмом, авторство которого приписывается исключительно Михаилу Николаевичу. А тогда, когда эти слова прозвучали в зале, зрители решительно встали и… громко аплодировали оратору. «Любите нас живыми!» - эти слова с горечью произнёс тогда Еськов по поводу шумных юбилейных торжеств в честь его друга и наставника. Торжеств, которым предшествовало упорное равнодушие курских чиновников и длительное молчание прессы. Об этом равнодушии властей к великому мастеру русской прозы Еськов писал в очерке «Кто тут Носов?». Чиновники, явившиеся вручить Носову правительственную награду, даже не знали его в лицо… И слова Носова: «Эх, Мишич. Разве только они не знают… в родном городе как за границей – ты никто». И это при том, что «у писателя Носова в целом по стране авторитет был огромнейший. На творческие встречи его приглашали даже в научные коллективы Москвы, где именитые академики часами не отпускали Евгения Ивановича, покорённые его душевным обаянием и широчайшими познаниями в вопросах науки и мировой культуры» («Храм Евгения Носова»). Вот обо всём этом и вспомнил Михаил Николаевич на юбилейном вечере, не боясь обидеть местные власти, но подсказывая им, какие приоритеты в культурной политике у них должны быть. «Любите нас живыми!» Не будем искать глубокие корни этого выражения (хотя есть, к примеру, и фильм с таким названием, и стихи, написанные за год до речи Еськова). «Любите нас живыми» - это напоминание не только читателям от писателя, опечаленного забвением русской литературы. Всем нам он хочет напомнить о необходимости дорожить друг другом. Зачитывая цитаты из книги М.Н. Еськова «Храм Евгения Носова», показывала слушателям и фото на обложке, где Носов и Еськов сидят рядом и что-то обсуждают, и обратила внимание на посвящение в книге: «К 90-летию со дня рождения Евгения Носова». «А мы сегодня ко дню рождения Михаила Николаевича Еськова собрались, к его почтенному 90-летию, которое писатель отметит через месяц. Мы с вами не стали ждать, пока Михаил Николаевич обзаведётся бронзовым памятником на одной из курских улиц, где-нибудь рядышком с Евгением Носовым... А в том, что когда-нибудь через много лет… Дай Бог здоровья нашему драгоценному Михаилу Николаевичу ещё на многие-многие годы, по наследству от мамы его, Евдокии Петровны, прожившей на свете 105 годков! Так вот, через много-много лет в Курске будет памятник и Михаилу Еськову. Я абсолютно в этом уверена, ни секунды не сомневаюсь. Еськов этого достоин уже сегодня – и как врач, и как писатель, и как великой души человек!» И радостно-согласные улыбки слушателей были мне ответом. 20 ноября 2025 года
21 ноября на Михайлов день исполняется 90 лет известному русскому прозаику, курянину Михаилу Николаевичу Еськову |
||||
|
| ||||
|
|
||||
| Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-" |
||||
|
|
||||
|
|
||||