Эмма МЕНЬШИКОВА (Липецк)

ВОЛЬНЫЙ ПРОЕЗД МАРИНЫ ЦВЕТАЕВОЙ

 
 
 

Ровно сто лет назад великая русская поэтесса побывала в Усмани в поисках пропитания для голодающих дочерей

Известно, что Цветаева не любила слова «поэтесса», предпочитая называть себя поэтом. Однако сейчас речь пойдет о такой странице ее биографии, где особенно отчетливо проявилась не только ее поэтическая сущность, но и женское, материнское начало: чтобы спасти дочек, она рискует жизнью, жертвует творчеством, подавляет свои человеческие страхи и фобии — и отправляется в неведомую и опасную по тем временам Усмань, где она «чуть голову не оставила», чтобы привезти оттуда, если удастся, хоть сколько-нибудь еды для тающих от голода малышек...

* * *
В начале сентября 1918 года Марина Цветаева получает пропуск в Тамбовскую губернию «для изучения кустарных вышивок». Видимо, такая командировка была нужна для оформления разрешения на «вольный проезд (провоз) в 1 и ½ пуда» продуктов из российской глубинки, ибо железные дороги тогда закрыли для свободного проезда, тем более — провоза чего бы то ни было, чтобы поставить заслон «мешочникам» и спекулянтам, которые хорошо наживались тогда на голоде горожан.

Вернулась в Москву Марина в конце сентября — с небольшим запасом съестного и массой впечатлений, которых хватило потом на долгие годы творческого вдохновения. Самое значительное и сразу по следам поездки написанное произведение — очерк «Вольный проезд», который иногда называют эссе или даже маленькой повестью. А еще сразу же по возвращении и вплоть до конца жизни будет писать она стихи, навеянные тем, поворотным в ее судьбе и творчестве, путешествием по крестьянской России, с которой она по сути впервые встретилась так близко, так зримо, а главное, услышала ее голос, ее говор, ее дыхание и боль...

* * *
Почему выбор Цветаевой пал на Усмань? Вряд ли она выбирала. Первые записи, с которых потом начнется «Вольный проезд», она делает еще в Москве:

«Пречистенка, Институт Кавалерственной Дамы Чертовой, ныне Отдел Изобразительных Искусств. Клянусь Богом, что живи я полтораста лет назад, я непременно была бы Кавалерственной дамой! (Нахожусь здесь за пропуском в Тамбовскую гу6<ернию>... — за пшеном.)

Да, будь она кавалерственной дамой — не пришлось бы ей так бедовать и страдать (из записной книжки Цветаевой в конце августа 1918 года, практически накануне поездки в Усмань:

«Анна Ахматова! Вы когда-нибудь вонзались, как ястреб, в грязную юбку какой-нибудь бабы {летучие вокзальные молочные хвосты} — в 6 ч. утра — на Богом забытом вокзале, чтобы добыть Вашему сыну — молоко!?).

Вот как описывает она себя в то время:

«Зеленое, в три пелерины, пальто, стянутое широченным нелакированным ремнем (городских училищ). Темно-зеленая, самодельная, вроде клобука, шапочка, короткие волосы. Из-под плаща — ноги в серых безобразных рыночных чулках и грубых, часто не чищенных (не успела!) — башмаках. На лице — веселье...»

И еще: «Что меня заставляет так мучиться с этими очередями, кооперативами, Смоленскими, вокзалами? — Д<олжно> б<ыть>, всё-таки — чувство долга, но так как я от природы чувствую отвращение к долгу, я бессознательно (из самообороны!) превращаю всё это в приключение».

* * *
Вот такое приключение — от отчаяния и безысходности — привело ее и в Усмань. Станция назначения объясняется просто: туда пригласил Цветаеву ее знакомый, выведенный в очерке под буквой N, а в записных книжках упомянутый ею как некто Малиновский.

Сам он ехал туда с другом и его тещей, сын которой служил красноармейцем в усманском реквизиционном продовольственном отряде. Герои так и остаются безымянными — друг, теща, сын, впоследствии мелькнувший как Колька. И вообще в очерке практически нет имен, названий, адресов или даже конкретных примет тех мест, где останавливались Цветаева и ее спутники. Для нее всегда важнее лица, речи, чувства, отношения, голоса, важна жизнь, время. И в бушующей, вздыбленной войнами и революцией России Усмань вряд ли выделялась чем-то особенным.

В ней так же, как и везде, одни грабили и убивали, прикрываясь именем революции и интересами пролетариата, другие дрались за свое добро и семьи, прятали зерно и скот от реквизиций, третьи, пользуясь моментом и властью, жировали на бедах и распрях народных, четвертые просто выживали как могли. И вся эта неведомая ей доселе жизнь обрушилась на Цветаеву, абсолютно не приспособленную к элементарному быту, с такой яростью и силой, каких она всё-таки не знала, даже «весело» мотаясь по очередям по голодающей Москве, где она была, тем не менее, дома...

* * *
Контраст тем разительнее, что весь сумасшедший «проект» рискованного приключения начинался во... дворце Долгоруковых на Пречистенке. Цветаева называет его институтом кавалерственной дамы Чертовой, на самом деле этот роскошный особняк строился в 1788 году для генерал-аншефа и сенатора Михаила Кречетникова. В 1795 году особняк приобрели князья Долгоруковы, которые владели им более полувека. В 1863 году особняк арендует Александро-Мариинское училище для девочек, основанное на средства жены генерала П.А. Чертова, коменданта Парижа 1814 года, кавалерственной дамы В.Е. Чертовой, позднее преобразованное в Александро-Мариинский институт благородных девиц. В 1868 году усадьба была выкуплена В.Е. Чертовой и перешла в полную собственность института.

После ее смерти частное училище преобразовали в казенный институт, где учились дочери бедных офицеров. Попечительницей института являлась перед революцией Елизавета Федоровна, вдова убитого великого князя Сергея Александровича, генерал-губернатора Москвы, ныне причисленная Русской православной церковью к лику святых мучеников: была сброшена живой в уральскую шахту во время расправы большевиков над Романовыми в 1918 году.

После революции здания усадьбы занимали многочисленные учреждения. Здесь-то и получала Цветаева спасительное — потому что в дороге оно не раз выручало всю компанию «путешественников» —  удостоверение на вольный проезд.

Интересна дальнейшая судьба особняка: обветшавший дворец был отреставрирован, и в 2001 году в нем открыт Выставочный комплекс Галереи искусств Зураба Церетели. Который впоследствии создал памятник Цветаевой, установленный во Франции. Кстати, Цветаева очень не любила «пластические» искусства...

* * * 
«Посадка в Москве. В последнюю минуту — точно ад разверзся: лязг, визг. Я: «Что это?» Мужик, грубо: «Молчите! Молчите! Видно, еще не ездили!» Баба: «Помилуй нас Господи!» Страх, как перед опричниками, весь вагон — как гроб. И, действительно, минуту спустя нас всех, несмотря на билеты и разрешения, выбрасывают. Оказывается, вагон понадобился красноармейцам».

Это в начале «Вольного проезда». Подобная запись в дневнике Цветаевой датирована 3-4 сентября 1918 года. Хотя ранее в Интернете «гуляли» разные другие даты, в том числе 6 сентября. Судя по всему, 6-го числа они уже добрались до Усмани. Так что ровно сто лет назад нога Марины Цветаевой ступила на усманскую землю.

При всем ужасе, который Марине пришлось пережить уже на московском вокзале (в дневнике она так и пишет: «Не забыть посадку в Москве...») в самом начале этого «веселого приключения», когда их в конце концов сажают в поезд на основании того самого удостоверения на «провоз», по-настоящему весь трагизм своего положения Цветаева осознала только уже в пути.

Надо было действительно быть поэтом, человеком не от мира сего, чтобы согласиться на подобную поездку «за пшеном», полагаясь лишь на какие-то неопределенные обещания знакомых добыть в деревне пшена, муки и даже сала (!) в обмен на городское «добро». Которого у Цветаевой, как человека совершенно непрактичного и небогатого, всего-то ничего — «три куска мыла, пачка спичек, десять аршин сатину».

Вряд ли она представляла себе реальные детали этого обмена. Но в поезде ее быстро просветили, и она «трагически» начинает уяснять, что едут они «на реквизиционный пункт и… почти что в роли реквизирующих. У тещи сын-красноармеец в реквизиционном отряде. Сулят всякие блага (до свиного сала включительно). Грозят всякими бедами (до смертоубийства включительно). Мужики озлоблены, бывает, что поджигают вагоны. Теща утешает:
Уж три раза ездила — Бог миловал... А что мужики злобятся — понятное дело… Кто же своему добру враг? Ведь грабят, грабят вчистую! Я и то уж своему Кольке говорю: «Да побойся ты Бога!.. Ну, захватил такую великую власть — ничего не говорю — пользуйся, владей на здоровье! Такая уж твоя звезда счастливая... Бери за полцены, чтоб и тебе не досадно, и ему не обидно. А то что ж это, вроде разбоя на большой дороге... Не возьмет он этого в толк, что в лоск обирать — себя разорять! И корову доить — разум надо. Жми да не выжимай....

А уж почет-то мне там у него на пункте — ей-Богу, что вдовствующей Императрице какой! Один того несет, другой того гребет. Колька-то мой с начальником отряда хорош, одноклассники, оба из реалки из четвертого классу вышли: Колька — в контору, а тот просто загулял. Товарищи, значит. А вот перемена-то эта сделалась, со дна всплыл, пузырек вверх пошел. И Кольку моего к себе вытребовал. Сахару-то! Сала-то! Яиц! В молоке — только что не купаются! Четвертый раз езжу»...

* * *
В Усманском уезде, по разным данным, по селам и деревням свирепствовали в то время от четырех до восьми, а может, и больше реквизиционных продовольственных отрядов. Понятно, что крестьянам центрального Черноземья пришлось туже всех, ибо хлеб у них был, и выгребали его из мужицких «хоронушек» вчистую. Мало того, выгребали вообще всё, что хорошо или плохо лежало. Видимо, попав в продовольственный отряд, человек переставал быть человеком, становился частью этой реквизиционной «машины», функцией, за неисполнение которой грозило уничтожение: «или с нами, или против нас».

По выражению Ленина, это был «крестовый поход» за хлебом, в котором главенствующую роль играли продовольственные отряды, собирающие у крестьян «излишки» — вплоть до реквизиции имущества, жилья и даже смертоубийства не желающих «сдавать» свое добро людей, а также заградительные отряды, призванные «не пущать» добытые самотеком продукты в город, «перекачивая» их — и это в лучшем случае — в государственный закром. 

И самых больших успехов в экспроприации хлеба у кулаков и всероссийской славы добился именно усманский отряд, руководил которым некто Яков Лутков. 21 июня 1918 года его отметил сам Владимир Ильич, выступая на митинге в Сокольничьем клубе: «Когда я читаю сообщение, что в Усманском уезде Тамбовской губернии продовольственный отряд из реквизированных 6 тысяч пудов хлеба 3 тысячи отдает беднейшему крестьянству, я говорю: если бы даже мне доказали, что до сего времени в России есть только один такой отряд, я всё-таки сказал бы, что Советская власть свое дело делает. Ибо ни в одном государстве такого отряда нет!»

Аргумент, конечно, сомнительный, особенно учитывая, что речь шла не о голодающих горожанах, а о крестьянах, даже и «беднейших», которые сами в принципе жили на земле и кой-что из продуктов вполне могли вырастить. Говорю это как человек, начинавший свою жизнь в России с клочка огорода, где неумело и на авось в первый же год мы вырастили самое главное — картошку. Для зерна, конечно, нужны бОльшие площади, но тоже вполне реальное дело.
Однако факт остается фактом: в 18-м году люди голодали, и чтобы их накормить, решено было «отнять» (у тех, кто всё-таки вцепился в землю и трудился на ней, не желая за бесценок по «твердым» государственным ценам продавать хлеб государству) и «поделить».

Возглавив такой отряд, Яков Лутков, в частности, прошел своего рода «революционное» чистилище, наверняка оправдывая свою деятельность благородными целями. Как цареубийцы похвалялись своим «подвигом», так и продотрядовцы гордились впоследствии крестовым походом супротив «кулаков», попутно обирая всех почем зря. Дошло до того, что сразу несколько человек заявляли потом, что это они командовали усманским продотрядом, который отметил Ленин. 
Однако в усманском музее именно Яков Лутков представлен как герой гражданской войны, красный командир, руководитель этого легендарного усманского продотряда. Позднее появилась картина «Усманский продотряд» в селе Куликово. Там, кстати, установлен — наверное, единственный в России — памятник продовольственным отрядам времен Гражданской войны, ибо в Куликове Усманского уезда Лутков со своей «командой» действовал особенно активно и «бесстрашно». Его именем названы улицы в селе и в райцентре.

И кому же, как не ему, можно было доверить потом самые ответственные партийные посты и поручения! В частности, есть достоверные сведения, что, служа в ОГПУ, Лутков участвовал в подавлении коршевского (в Воронежской области) восстания в 1930 году и лично расстреливал крестьян, которые не хотели идти в колхозы. Следующая веха карьеры Луткова – должность коменданта НКВД Воронежского управления: он приводил в исполнение высшую меру наказания.
Анатолий Жигулин в послесловии к своей повести «Черные камни» писал о своем знакомстве с сыном Луткова, который рассказывал Жигулину о «трудной, нервной работе своего отца» так: «Ты думаешь, это легкая служба? О нет! Даже врага – власовца или полицая – вовсе не так-то легко расстрелять. Или, скажем, врагов народа в тридцать седьмом. Ведь приходилось порой... стрелять в затылок из нагана не только взрослым, но и почти детям!»

476 смертных приговоров, по словам его сына, лично привел в исполнение Яков Лутков. И это не художественная проза Жигулина, но документальные свидетельства...

* * *
Но по меткому высказыванию Гумилева, «всё для поэта благо и благодать». А этого «блага» у Цветаевой становилось всё больше и больше, едва успевала записывать. Подробно и в то же время резко, емко, в своей манере, рисует Марина картину прибытия в уездный город:

Станция Усмань. 12-й час ночи.
Приезд. Чайная. Ломящиеся столы. Наганы, пулеметные ленты, сплошная кожаная упряжь. Веселы, угощают. Мы, чествуемые, все без сапог, — идя со станции чуть не потонули...

Хозяйки: две ехидных перепуганных старухи. Раболепство и ненависть... Сын: чичиковское лицо, васильковые свиные прорези глаз. Кожу под волосами чувствуешь ярко-розовой. Смесь голландского сыра и ветчины. С матерью нагло-церемонен: «Мамаша»… «Вы»— и: «Ну вас совсем — ко всем!»…

Я, слава Богу, незаметна. Теща, представляя, смутно оговорилась: «с их родными еще в прежние времена знакомство водила»… (Оказывается, она лет пятнадцать назад шила на жену моего дяди. «Собственная мастерская была…»). Словом, меня нет, — я: при…

Напившись-наевшись, наши два спутника, вместе с другими, уходят спать в вагон. Мы с тещей... укладываемся на полу: она на хозяйкиных подушках и перинах, я просто.
__________
Просыпаюсь от сильного удара... Вскакиваю. Полная тьма. Все усиливающийся топот ног, хохот, ругань. Звонкий голос из темноты: «Не беспокойтесь, мамаша, это реквизиционный отряд с обыском пришел!”
Чирканье спички.
__________
Крики, плач, звон золота, простоволосые старухи, вспоротые перины, штыки… Рыщут всюду.
Да за иконами-то хорошенько! За святыми-то! Боги золото тоже любят-то!
Да мы… Да нешто у нас… Сынок! Отец! Отцом будь!
Молчать, старая стерва!
Пляшет огарок. Огромные — на стене — тени красноармейцев.
__________
(Оказывается, хозяйки чайной давно были на примете. Сын только ждал приезда матери: нечто вроде маневров флота или парада войск в честь Вдовствующей Императрицы.)
__________
Обыск длится до свету: который раз ни просыпаюсь — все то же. Утром, садясь за чай, трезвая мысль: “А могут отравить. Очень просто. Подсыплют чего-нибудь в чай, и дело с концом. Что им терять? И, окончательно убедившись, пью.
__________
В то же утро съезжаем. Мысль эта пришла не мне одной.
__________
Опричники: еврей со слитком золота на шее, еврей — семьянин («если есть Бог, он мне не мешает, если нет — тоже не мешает»), «грузин» с Триумфальной площади, в красной черкеске, за гривенник зарежет мать.

И далее она уже обреченно-восторженно отдается «року событий», со всей своей безоглядностью и решимостью принимает «раскрепощенные духи стихий» (Волошин), фиксируя на бумаге всё, на что отзывается ее чуткая и горячая душа:

«Пишу при луне (черная тень от карандаша и руки). Вокруг луны огромный круг. Пыхтит паровоз. Ветлы. Ветер...»

* * *
Сегодня Усмань — спокойный, светлый город, ни следа от тех событий и зданий, где сто лет назад бушевали черные страсти. Давно уже не отыскать и места, где стояла чайная, в которой — на полу, «просто» — провела первую ночь в Усмани Марина Цветаева. Но была эта чайная где-то неподалеку, раз спутники ушли спать в вагон.

Затем ее поселили в доме супругов Каплан, где и столовались члены реквизиционного продовольственного отряда, в котором муж хозяйки «Иося» занимает не последнюю должность. На неделю с лишним поэтесса, отрабатывая свой «пансион»,  становится бесплатной служанкой в этом разбойничьем гнезде, которое тоже было где-то рядом с вокзалом, ибо Цветаева ходила «с чайником за кипятком на станцию». Вот ее свидетельства:

«Мытье пола у хамки.
Еще лужу подотрите! Повесьте шляпку! Да вы не так! По половицам надо! Разве в Москве у вас другая манера? А я, знаете, совсем не могу мыть пола, — знаете: поясница болит! Вы наверное с детства привыкли?
Молча глотаю слезы».

«Сколько перемытой посуды и уже дважды вымытый пол! Чувство, что я определенно обращена в рабство. Негодная теща, в тон хозяйке, третирует»...

«С утра на разбой... Часа в четыре сходятся... («Продукты» — вольные, обеды — платные...) Вина что-то незаметно. Сало, золото, сукно, сукно, сало, золото. Приходят усталые: красные, бледные, потные, злые. Мы с хозяйкой мигом бросаемся накрывать. Суп с петухом, каша, блины, яичница. Едят сначала молча. Под лаской сала и масла лбы разглаживаются, глаза увлажняются. После грабежа — дележ: впечатлениями. (Вещественный дележ производится на месте.) Купцы, попы, деревенские кулаки… У того столько-то холста… У того кадушка топленого… У того царскими тысячу… А иной раз — просто петуха…»

«Вечером из-под меня выдергивают стул, ем свои два яйца без хлеба...»

«Зовут на реквизицию. (Так герцоги, в былые времена, приглашали на охоту!)
Бросьте вы свои спички!.. (Сколько у вас осталось коробочек? Как — целых три даром отдали? Ах, ах, ах, какая непрактичная!) Едемте с нами, без спичек целый вагон муки привезете. Вам своими руками ничего делать не придется — даю вам честное слово коммуниста: даже самым маленьким пальчиком не пошевельнете!
И хозяйка, ревниво (не ко мне, конечно, а к мыслимым «продуктам»):
Ах, Иося, разве это возможно! Кто же мне завтра посуду будет мыть, когда я на базар пойду за дрожжами!
(Единственный, в этой семье, покупной «продукт»).

Но Цветаева готова пройти «тридцать верст пешком по стриженому полю, чтобы выменять ситец (розовый) на крупу» у русских крестьянок, нежели быть втянутой в сомнительное предприятие. И лишь для памяти записывает: «Мои два спутника уехали в бывшее имение кн. Вяземского: пруды, сады… (Знаменитая, по зверскости, расправа)... Остаюсь одна с тещей и с собственной душой. Не помогут ни та, ни другая. Первая уже остывает ко мне, вторая (во мне) уже закипает». Потому что «меняла» она никакая, и всё чаще вместо еды приносит совершенно бесполезные, по тем временам, вещи.

* * *
«Знаменитая по зверскости расправа» — еще одно нелирическое отступление в этом рассказе о вольном проезде Цветаевой. Имеется в виду судьба князя Бориса Вяземского, старинный род которого проживал в Липецком крае с начала девятнадцатого столетия . Первым из рода Вяземских «породнился» с усманцами Егор Александрович, женившись на дочери усманского помещика Павла Лотарева Прасковье.

В семье их сына Дмитрия и дочери местного помещика Николая Вельяминова Анны было двое детей — Леонид и Лидия. Именно при Леониде Дмитриевиче стала создаваться княжеская усадьба Лотарево — на правом берегу реки Байгоры в окрестностях села Коробовка нынешнего Грязинского района, а тогда Усманского уезда. Начинал Леонид Вяземский в 1873 году с молодого сада и участка пашни. И постепенно превратил Лотарево в показательное — во всероссийском масштабе — имение.

Организовав лесопитомник, Леонид Дмитриевич засадил все границы полей в имении лесополосами. Полезащитное лесоразведение — это его ума и рук дело, получившее затем распространение по стране. А еще он основал в Лотарево один из самых знаменитых в России конных заводов по разведению орловских рысаков. Разводил также крупный рогатый скот, йоркширских свиней, породистых овец и кур. В коровниках и стойлах была такая чистота, что деревянные полы казались белыми, помещения для скота эти освещались электричеством!
Появился и обширный парк с аллеями, фонтанами и декоративными растениями. С малых лет все четверо детей Леонида Вяземского отвечали за какую-нибудь отрасль хозяйства — конный завод, коровье стадо, полеводство. И знали все, что относится к той сфере, которой они занимаются. Кроме того, они отвечали за бедных детей, приезжавших в Коробовку на отдых в летние каникулы.

В селе Леонид Вяземский в 1872-1881 году построил большую больницу для местных жителей — с высокими потолками, широкими коридорами, просторными палатами, большими светлыми окнами, паркетом и зеркалами. В 1917 году ее пытались разрушить, но местный доктор, рискуя собой, остановил разорителей. И больница существует по сей день! Построил князь школу и церковь, организовал хор из крестьян, открыл пансионат для бедных детей. 
Отцовские начинания продолжил его сын Борис Вяземский. А еще он собрал уникальную коллекцию книг по ботанике, орнитологии, организовал зверинец, где содержались олени, фазаны и другие животные и птицы «дикой» природы, был инициатором создания в Тамбове губернского естественно-исторического музея и государственного — на базе Лотаревской степи, где выпасались орловские рысаки — заповедника или заказника, что уже обсуждалось в правительственных инстанциях.

Много делая для уезда на посту уездного предводителя дворянства, с началом Первой мировой войны Борис Вяземский стал председателем уездной мобилизационной комиссии. И в свои 33 года обладал, казалось бы, нерушимым авторитетом. А потом революционный поток вторгся в чистые родники народной жизни — и всё смешалось в России. Люди, еще вчера качавшие на руках своего «барина», который не чурался никакой крестьянской работы и жил практически безвыездно в Лотарево со своей молодой женой Елизаветой Дмитриевной, урожденной графиней Шереметевой, вдруг начинают совершать потравы в полях, губить скот, а 23 августа 1917 года толпой «арестовывают» супругов и запирают их в одном из классов построенной князем школы.
Все это позднее было записано в так называемой «Книге судеб», родившейся из обычной хозяйственной книги, превратившейся в дневник, который вел сначала сам князь, а потом его жена. Что чувствовали они, сидя взаперти, глядя на «бесчисленные лица баб и детей», прильнувшие к окнам? Чего ждали от разгромивших княжеские погреба и перепившихся в ту ночь мужиков, которые в угаре решили устроить Борису Дмитриевичу «допрос»? Надо отдать должное — хоть и пьяные, и заведенные, и с вилами в руках, убить князя они не решились.
    
Назавтра Бориса Вяземского в сопровождении некоего прапорщика Петрова, трех солдат и трех мужиков повезли в Грязи, где сдали его начальнику охраны станции. Предполагалось, что князя отправят на фронт. Но теперь уже другая толпа, чужих озверевших людей, зверски убила Бориса Вяземского...

Из «Тамбовского земельного вестника», пятница, 25 августа 1917 года: «...богатейшее, одно из культурнейших имений в России — Лотаревское имение кн. Вяземского разгромлено совершенно. Стража, по распоряжению правительства охранявшая имение,... толпой избита и разогнана...». Мужики разделили скот, птицу, разгромили конный завод. Что было невозможно унести с собой, разбивалось, раздиралось, сжигалось.

Интересно, что же реквизировали в сентябре 18-го бойцы реквизиционного отряда? Разбой — это, наверное, явление заразное. И видимо, было чем еще поживиться «красному отряду» у местных мужиков, особенно коробовских, разграбивших имения по всей округе...

* * *
А мы возращаемся к Марине, которая, не поехав в место «зверской расправы», ходит по деревням, по избам. И записывает:

«Крестьяне. Шестьдесят изб — одна порубка: «Нет, нет, ничего нету, и продавать — не продаем и менять — не меняем. Что было — то товарищи отобрали. Дай Бог самим живу остаться...
Ситец! Магическое слово! Первая (после змея!) страсть праматери Евы! Загорание глаз, прояснение лбов, тяготение рук. Даже прабабки не отстают, брызги беззубых уст: «ситчику бы! на саван!»
И вот я, в удушающем кольце: бабок, прабабок, девок, молодок, подружек, внучек, на коленях перед корзинкой — роюсь. Корзинка крохотная, — я вся налицо... Щупанье, нюханье, дерганье, глаженье, того и гляди — на зуб возьмут. И вдруг... Отлив. Шепота…
Разглядываю избу: все коричневое, точно бронзовое: потолки, полы, лавки, котлы, столы. Ничего лишнего, все вечное. Скамьи точно в стену вросли, вернее — точно из них выросли. А ведь и лица в лад: коричневые! И янтарь нашейный! И сами шеи!..
__________
Шепота затягиваются, терпение натягивается — и лопается. Встаю — и, сухо:
Что ж, берете или не берете?
Вот, коли деньгами бы — тогда б еще можно. А то сама посуди, какой наш достаток?..
__________
Бывает и по-другому: сговорились, отсыпано, выложено и — в последнюю секунду: «А Бог тебя знает, откудова ты. Еще беды с тобой наживешь! И волоса стриженые… Иди себе подобру да поздорову… И ситца твоего не нужно»…

А бывает и так еще:
Ты, вишь, московка, невнятная тебе наша жизнь. Думаешь, нам все даром дается? Да вот это-то пшано, что оно на нас — дождем с неба падает? Поживи в деревне, поработай нашу работу, тогда узнаешь...
__________
Базар. Юбки — поросята — тыквы — петухи. Примиряющая и очаровывающая красота женских лиц. Все черноглазы и все в ожерельях.
Покупаю три деревянных игрушечных бабы, вцепляюсь в какую-то живую бабу, торгую у нее нашейный темный, колесами, янтарь, и ухожу с базару — ни с чем....
Дома. Возмущение хозяйки янтарем. Мое одиночество. На станцию за кипятком, девки: — «Барышня янтарь надела! Страм-то! Страм!»

Уже вторую неделю жила она у Усмани, а спутники, уехавшие в имение князя Вяземского всё не возвращались. Цветаева подсчитывает:

«У меня пока: 18 ф<унтов> пшена, 10 ф<унтов> муки, 3 ф<унта> свиного сала, янтарь и три куклы для Али. Грозят заградительными отрядами».

Подводит она и итог своим взаимоотношениям со всеми «действующими лицами» в этой разбойничьей сказке:

«Всячески пария: для хамки — «бедная» (грошовые чулки, нет бриллиантов), для хама — «буржуйка», для тещи — «бывшие люди», для красноармейцев — гордая стриженая барышня. Роднее всех (на 1000 верст отдаления!) бабы, с которыми у меня одинаковое пристрастье к янтарю и пестрым юбкам — и одинаковая доброта: как колыбельная песня...»

* * *
Пока Цветаева, отчаявшись добыть еще что-нибудь из съестного, ждет отъезда, она умудряется вести смелые и даже опасные споры с «опричниками» о Боге и революции, о Советской власти и новых порядках, чем буквально доводит до бешенства некоторых членов продотряда, особенно когда масла в огонь подливает и теща: «Надоела мне ваша новая жизнь! Был Николаша — были у нас хлеб да каша [«Пришли большевики — Не стало ни хлеба, ни муки», — московская поговорка 18 г. (примеч. М. Цветаевой)], а теперь за кашей за этой — прости Господи! — как пес язык высуня 30 верст по грязи отмахиваем…
Кто-то из солдат: — Николаша да каша? Эх вы, мамаша!..»

Скандал разгорался нешуточный, Цветаеву обвиняли в «раскачивании» Советской власти, подстрекательстве погромов, в контрреволюции и юдофобстве,   но на счастье вернулись сын тещи и его друг, привезли и на долю Марины полпуда муки. «Сматываться» пришлось срочно. Приятель Цветаевой торопил:

«Ну и гнездо, Марина Ивановна! Да ведь это ж — Хитровка! Я волосы на себе рву, что вас здесь с ними одну оставил! Вы же ничего не понимаете: они все будут расстреляны!
Я: — Повешены. У меня даже в книжке записано.
Он: — И не повешены, а расстреляны. Советскими же. Тут ревизии ждут. Левит на Каплана донес, а на Левита — Каплан донес. И вот, кто кого. Такая пойдет разборка! Ведь здесь главный ссыпной пункт — понимаете?
Ни звука. Но ехать, определенно, надо. А тещин сын?
С нами едет, — мать будто проводить. Не вернется. Ну, М<арина> И<вановна>, за дело: вещи складывать!
И, ради Бога, ни одного слова лишнего! Мы уж с Колькой тещу за сумасшедшую выдали. Задаром пропадем!»

* * *
Ну а вечер был посвящен разговорам со «Стенькой Разиным» — так Цветаева назвала одного из продотрядовцев, белокурого молодца, имя которому само сердце Цветаевой «вызвонило» (ох, уж это ее страстное горячее сердце!). Там были и стихи, и сказы, и родственное общение, и горечь, и жалость: Стенька с одинаковым восторгом рассказывал ей об отце — околоточном надзирателе и «великом церковнике», который пишет книгу «Слезы России» (!), и о Наследнике, в чьем полку златовласый Стенька совсем недавно служил, и о том, как он грабил банк в Одессе.

Цветаева подарила ему на прощанье серебряный перстень (двуглавый орел, вздыбивший крылья) и читала-читала ему стихи:

«После тещ, свах, пшен, помойных ведер, наганов, Марксов — этот луч (голос), ударяющий в эту синь (глаза!). Ибо читаю ему прямо в глаза: как смотрят! В васильковую синь: сгинь..»

А потом она написала стихотворение:

Царь и Бог! Простите малым
Слабым — глупым — грешным — шалым,
В страшную воронку втянутым,
Обольщенным и обманутым, —

Царь и Бог! Жестокой казнию
Не казните Сашеньку Разина!
Царь! Господь тебе отплатит!
С нас сиротских воплей — хватит!

Хватит, хватит с нас покойников!
Царский Сын, — прости Разбойнику!
В отчий дом — дороги разные.
Пощадите Стеньку Разина!

Разин! Разин! Сказ твой сказан!
Красный зверь смирен и связан.
Зубья страшные поломаны,
Но за жизнь его за темную,

Да за удаль несуразную —
Развяжите Стеньку Разина!

Родина! Исток и устье!
Радость! Снова пахнет Русью!
Просияйте, очи тусклые!
Веселися, сердце русское!

Царь и Бог! Для ради празднику —
Отпустите Стеньку Разина!

* * *
До вокзала три версты: Цветаева не отметила, откуда они добирались к поезду. Потому что с чайником за кипятком на станцию за три версты она ходить не могла. Возможно, к концу пребывания в Усмани их с тещей для безопасности куда-то переселили.

Хотя с хозяйкой, которой она прислуживала и которая носит за пазухой стопку золота (когда та наклоняется, «золотые со звоном раскатываются по комнате»), всё-таки попрощалась. А когда та стала напрашиваться в гости, Марина назвала ей адрес:

«Лобное место, Брутова улица, переулок Троцкого... Только дом не очень хорош: № 13, и квартира — представьте — тоже 13! Некоторые даже опасаются...»

Посмеявшись с тещей, стали «сматываться».

«Две корзинки: одна кроткая, круглая, другая квадратная, злостная, с железными углами и железкой сверху. В первую — сало, пшено, кукол (янтарь, как надела, так не сняла), в квадратную — полпуда N и свои 10 ф<унтов>. В общем, около 2 п<удов>. Беру на вес — вытяну!»

Но одно дело — поднять, а другое — тащить это всё добро, не чая дойти.

«О, идиотизм, —  пишет Цветаева, — за мукой — с корзинами! Мука, которая рифмует только с одним: мешок! В этих корзинках — вся русская интеллигенция!»

Руки до колен, железные корзины бьют по ногам, пот льется...

 «Не утираю: рука, железка корзины, повторный удар по ноге — одно. Расплетется — конец. Когда больно — нельзя заново».

Чтобы как-то отвлечься, она пытается внушить себе, что всё, с ней происходящее, — это страшный сон, который закончится, когда она «благополучно растряся» свои запасы «по 80-ти заградительным отрядам», весело ворвется в свою борисоглебскую кухню и тут же — «без отдыши» — выдышится стихом!

* * *
Несмотря на заградительные отряды и строгости с «вольным проездом», народу, да еще и с мешками, перемещалось столько, что сесть в поезд было сродни самоубийству. «Быт революции, — пишет Марина, — как всякий, ложится на женщину: тогда — снопами, сейчас мешками (Быт, это мешок: дырявый. И все равно несешь)».

— Господа! — слышит она из толпы. — Москву объели, деревню объедать пришли! Ишь, натаскали добра крестьянского!

И холодеет от сознания «правоты — их и неправоты — своей».

Сели в поезд они с помощью «опричников» — в последнюю секунду перед посадкой они пришли-таки проводить гостей. В их числе и «Стенька Разин». Крики, выстрелы в воздух, визг, такое впечатление, что Марина на какое-то время потеряла сознание, отключилась Очнулась в поезде: «...стою, одна нога есть. А другая, «очевидно», тоже есть, но где — не знаю. Потом найду...»
На все угрозы выбросить их из вагона она молча утешает себя тем, что «извлечь человека из этой гущи то же самое, что пробку из штофа без штопора: немыслимо. Мне быть выброшенной — другим раздаться. А раздаться — разлететься вагону. Точное ощущение предела вместимости: дальше — некуда, и больше нельзя...»

«С<танция> Усмань Тамбовской губ<ернии>, где я никогда не была и не буду», — запишет она в начале путешествия. «И — внезапный всплеск в памяти: что-то темное ввысь! горит! Ах, рука на прощание, с моим перстнем! Станции Усмань Тамбовской губ<ернии>  — последний привет! Москва, сентябрь, 1918», —  с каким-то даже сожалением завершит она очерк, написав его, конечно, по свежим следам.

«Опять Москва, конец сентября 1918 г.» отметит она в дневнике по возвращении домой. Сентябрем 18-го датирует и очерк. По понятным причинам он не мог быть опубликован тогда в России, и впервые увидел свет только в 1924 году в 21 номере парижского журнала «Современные записки», когда она жила уже за границей, воссоединившись с мужем после шести лет разлуки и неизвестности.

* * *
Но уже были написаны стихи, в которых отражены события, мысли и чувства, навеянные путешествием. Более того, стихотворение «Глаза» было даже датировано 9 сентября 1918 года: в этот день она уже наверняка была «разбойничьей служанкой» в продотрядовском окружении. Но грозное дыхание того времени хранят и стихи «Под рокот гражданских бурь...», «Колыбель, овеянная красным...», цикл стихов о Стеньке Разине, «Офицер гуляет с саблей...», «Ты дал нам мужества...», «Барабанщик», «Ветер, ветер выметающий...» и другие.

Впечатления от поездки были настолько сильны, что уже в 1938 году на последнем листе «Вольного проезда» в журнале своим убористым почерком написала пророческие слова:

«Перечитывала и правила двадцать лет спустя, накануне другого вольного проезда». Подпись — и: «Ванвер, 14 мая 1938 года».

Через некоторое время она вернулась в Россию. Она всё знала «отродясь» — даже то, что голову-то она в этом «вольном проезде» оставит наверняка. Слава Богу, не Усмань — страшная по тем временам и благословенная, ибо, несмотря ни на что, спасала и вдохновляла — убила Марину: Елабуга несет этот тяжкий крест.

А Усмань помнит ее живую, веселую и даже чуть-чуть влюбленную, как и подобает поэту. Молодость и характер брали свое, сломить Марину было непросто. Убить ее можно было только нелюбовью, равнодушием и невозможностью писать: всё это случилось позже...

* * *
Зато сегодня у Цветаевой много поклонников и друзей, настоящих и верных, о которых она когда-то неистово, до боли мечтала. И как точно предвидела, что это будет «столетие спустя, как отдышу...»! Благодарная Усмань, на которую Марина в те черные дни не затаила зла, но которую сумела принять как судьбу и даже полюбить, вслушаться в ее боль, язык, историю, народ и увековечить все это в стихах и прозе, чтит ее, как и вся Россия, несколько запоздавшая с признаниями в любви великому русскому поэту Марине Цветаевой.

Когда в 2002 году в Усмани на здании железнодорожного вокзала была открыта памятная доска в ее честь, это был всего лишь двадцатый, включая и зарубежье, памятный знак, посвященный Марине. Памятников же в прямом смысле слова тогда не было вовсе!

И только в 2006 году по сути первый памятник Марине Цветаевой был открыт в Тарусе, в 2007-м — в Москве в Борисоглебском переулке, напротив их первого да и единственного семейного — с Сергеем Эфроном — дома. Есть еще памятник Марине работы Зураба Церетели, установленный в курортном городке Круа-де-Ви (он же Сен-Жиль-сюр-Ви) на берегу Атлантического океана, где Цветаева отдыхала в 1926 году и откуда писала свои письма Рильке и Борису Пастернаку.

Все эти памятники признаны не слишком удачными. Наша же памятная доска гораздо ценнее в этом смысле. Жаль, что мечта о памятнике Цветаевой, одно время витавшая в Усмани (скульптор Валентин Челядин, создавший памятную доску, тоже тогда загорелся идеей настоящего памятника, который планировали установить во вновь посаженной специально для этой цели рябиновой роще близ вокзала), так и осталась мечтой.

* * *
К сожалению, привезенных для детей продуктов не хватило надолго. Сама Цветаева была выносливой и бесстрашной, наверняка отдавала детям всё. Но потом отдавать стало нечего. Удавалось добыть только гнилой картошки. От голода и холода (на дрова были разобраны даже двери и лестница в квартире) спасения не было.  Добрые люди посоветовали Марине отдать девочек в образцовый детский приют в Кунцево, где кормят американскими продуктами, присылаемыми в Россию в качестве гуманитарной помощи. Цветаева согласилась.

Позже сёстры мужа будут упрекать ее, что она не отдала им младшую, Ирину, о чем они ее просили. И по сию пору досужие люди обвиняют Марину в том, что она была плохая мать, не любила своих детей. Это обрыдлая ложь. Она билась как могла. И когда, приехав навестить дочерей, увидела, что старшая, Ариадна — в семье ее называли Алей, мечется в тифозном жару, схватила дочь и увезла ее домой. А маленькая Ира тихо угасла от голода: оказалось, в приюте детей не кормили — там на них наживались...

Невозможно читать без слез такие Маринины строки:

Две руки, легко опущенные
На младенческую голову!
Были -- по одной на каждую –
Две головки мне дарованы.

Но обеими -- зажатыми –
Яростными -- как могла! –
Старшую у тьмы выхватывая –
Младшей не уберегла.

Две руки -- ласкать — разглаживать
Нежные головки пышные.
Две руки -- и вот одна из них
За ночь оказалась лишняя.

Светлая -- на шейке тоненькой –
Одуванчик на стебле!
Мной еще совсем непонято,
Что дитя мое в земле.

Равно как и дневниковую запись, сделанную чуть раньше, когда малышка была еще жива: «... в мракобесной, тусклой, кишащей кастрюлями и тряпками столовой, на полу, в тигровой шубе, осыпая слезами соболий воротник — прощаюсь с Ириной. Ирина, удивленно любуясь на слезы, играет завитком моих волос. Аля рядом, как статуя восторженного горя. Потом — поездка на санках. Я запряжена, Аля толкает сзади — темно — бубенцы звенят…»

* * *
Троим детям дала жизнь Марина Цветаева: в эмиграции у нее родился сын Георгий. И ради их благополучия она глохла и слепла, чтобы не внимать своей Музе. И та покинула ее навсегда. Это был тот предел, за которым не стало самой Марины. Зато она никогда не узнала, что мужа расстреляли, дочь почти 20 лет провела в лагерях, а сын погиб на фронте. Все исчезли. Остались только стихи. И памятная доска в Усмани, с которой Марина глядит ничего не видящими от слез глазами...

Марина ЦВЕТАЕВА
(26 сентября [8 октября] 1892, Москва —
31 августа 1941, Елабуга)

Стихи 1918 года,
написанные перед поездкой,
в пути и во время пребывания в Усмани,
а также по следам этого «путешествия»

***
Мой день беспутен и нелеп:
У нищего прошу на хлеб,
Богатому даю на бедность,

В иголку продеваю — луч,
Грабителю вручаю — ключ,
Белилами румяню бледность.

Мне нищий хлеба не дает,
Богатый денег не берет,
Луч не вдевается в иголку,

Грабитель входит без ключа,
А дура плачет в три ручья — 
Над днем без славы и без толку.
27 июля 1918

***
Если душа родилась крылатой —
Что ей хоромы — и что ей хаты!
Что Чингис-Хан ей и что — Орда!
Два на миру у меня врага,
Два близнеца, неразрывно-слитых:
Голод голодных — и сытость сытых!
5 августа 1918

***
Стихи растут, как звезды и как розы,
Как красота — ненужная в семье.
А на венцы и на апофеозы — 
Один ответ: — Откуда мне сие?

Мы спим — и вот, сквозь каменные плиты,
Небесный гость в четыре лепестка.
О мир, пойми! Певцом — во сне — открыты
Закон звезды и формула цветка.
14 августа 1918

***
Мое убежище от диких орд,
Мой щит и панцирь, мой последний форт
От злобы добрых и от злобы злых — 
Ты — в самых ребрах мне засевший стих!
16 августа 1918

***
Проще и проще
Пишется, дышится.
Зорче и зорче
Видится, слышится.

Меньше и меньше
Помнится, любится —
Значит, уж скоро
Посох и рубище.
26 августа 1918

***
Что другим не нужно — несите мне:
Все должно сгореть на моем огне!
Я и жизнь маню, я и смерть маню
В легкий дар моему огню.

Пламень любит легкие вещества:
Прошлогодний хворост — венки — слова…
Пламень пышет с подобной пищи!
Вы ж восстанете — пепла чище!

Птица-Феникс я, только в огне пою!
Поддержите высокую жизнь мою!
Высоко горю и горю до тла,
И да будет вам ночь светла.

Ледяной костер, огневой фонтан!
Высоко несу свой высокий стан,
Высоко несу свой высокий сан —
Собеседницы и Наследницы!
2 сентября 1918

***
Под рокот гражданских бурь,
в лихую годину,
Даю тебе имя — мир,
В наследье — лазурь.

Отыйди, отыйди. Враг!
Храни, Триединый,
Наследницу вечных благ
Младенца Ирину!
8 сентября 1918

***
Привычные к степям — глаза,
Привычные к слезам — глаза,
Зеленые — соленые —
Крестьянские глаза!

Была бы бабою простой,
Всегда б платили за постой
Всё эти же — веселые —
Зеленые глаза.

Была бы бабою простой,
От солнца б застилась рукой,
Качала бы — молчала бы,
Потупивши глаза.

Шел мимо паренек с лотком...
Спят под монашеским платком
Смиренные — степенные —
Крестьянские глаза.

Привычные к степям — глаза,
Привычные к слезам — глаза…
Что? видели — не выдадут
Крестьянские глаза!
9 сентября 1918

***
Два цветка ко мне на грудь
Положите мне для воздуху.
Пусть нарядной тронусь в путь,
Заработала я отдых свой.

В год.  .  .  .  . 
Было у меня две дочери — 
Так что мучилась с мукой
И за всем вставала в очередь.

Подойдет и поглядит
Смерть — усердная садовница.
Скажет — «Бог вознаградит —
Не бесплодная смоковница!»
30 сентября 1918

***
Ты дал нам мужества —
На сто жизней!
Пусть земли кружатся,
Мы — недвижны.

И ребра — стойкие
На мытарства:
Дабы на койке нам
Помнить — Царство!

Свое подобье
Ты в небо поднял —
Великой верой
В свое подобье.

Так дай нам вздоху
И дай нам поту —
Дабы снести нам
Твои щедроты!
30 сентября 1918

***
Над черною пучиной водною —
Последний звон.
Лавиною простонародною
Низринут трон.

Волочится кровавым волоком
Пурпур царей.
Греми, греми, последний колокол
Русских церквей!

Кропите, слезные жемчужинки,
Трон и алтарь.
Крепитесь, верные содружники:
Церковь и царь!

Цари земные низвергаются.
— Царствия — Будь!
От колокола содрогаются
Город и грудь.
9 октября 1918

* * *
Бури-вьюги, вихри-ветры вас взлелеяли,
А останетесь вы в песне — белы — лебеди!

Знамя, шитое крестами, в саван выцвело,
А и будет ваша память — белы — рыцари.

И никто из вас, сынки! — не воротится.
А ведет ваши полки — Богородица!
25 октября 1918

* * *
Кружка, хлеба краюшка
Да малинка в лукошке,
Эх, — да месяц в окошке,
Вот и вся нам пирушка!

А мальчишку — погреться — 
Подарите в придачу —
Я тогда и без хлебца
Никогда не заплачу!
2 ноября 1918

АЛЕ
Есть у тебя еще отец и мать,
А все же ты — Христова сирота.

Ты родилась в водовороте войн, —
А все же ты поедешь на Иордань.

Без ключика Христовой сироте
Откроются Христовы ворота.
5 ноября 1918

 

Эмма МЕНЬШИКОВА

МАРИНЕ

***
Я на все времена, — говорила Марина.
Но увы, прошли времена.
И с тоскою по Родине и по рябине
Ты, Марина, кому нужна?!

Собираются черные вороны в стаи,
А романтиками места нет.
Ты для племени этого слишком простая,
Ибо что для него — поэт?!

Времена миновали и — и век наш треклятый
Пустотой доволен вполне.
Как бы ты, Марина, сейчас по Арбату
Пробиралась сквозь блеск огней,

Где бы ты свой фонарь зажигала наддверный
И в каком таком терему?
— Я до всякого века, с душою безмерной!
— Говорила, а шла во тьму.

Раствориться, не быть, ускользнуть захотела,
Ибо кончились времена.
И бессмертную душу сгубила так смело,
Что своё изжила она?

Ах, как больно: опять полыхает рябина.
Только времени вовсе нет.
Я с тобой, я держу твои руки, Марина,
Помолись — и увидишь свет...
2000

***
Мне бы дом... Да какое там — дом,
Лишь бы небо бедой не грозило.
Мне бы стол... Как Марина, о нём
Я бы строчек несметно сложила.

Испытала бы лбом и рукой,
И горячим стихом — с жару-пылу,
Я б за ним целый мир — да какой! —
Суеты сторонясь, сотворила.

Только что уж теперь — о столе...
За чужим примостилась — и ладно.
Мне бы храм... — Пусть сияет во мгле,
Указуя дорогу обратно.

О земном ли на свете жалеть?
И о чем сокрушаться-то рьяно?
Всё проходит на этой земле —
Остаются стихи, как ни странно...

***
          Тоска по родине! Давно
          Разоблаченная морока!
                    Марина Цветаева
Но и Париж её не приручил —
Марина изнывала по России.
И приступы жестокой ностальгии
Стихом лечила из последних сил.

А если по дороге куст вставал,
(Тут пауза...) — особенно рябины,
Срывался голос, рушилась гордыня,
И стих на многоточье замирал...

И в эту пропасть — кончились слова! —
Она метнулась птицею бескрылой.
И не разбилась — в небо воспарила,
Над временем взметнулась — и жива!...
2000

 

 

 

 

 

Наш канал на Яндекс-Дзен

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"

Комментариев:

Вернуться на главную