Юрий ПАВЛОВ (Владимир)

КУКОВАЛА КУКУШКА…

 

Светлой памяти моей матери

– Эй, путешественник, вставай! Вставай, сынок, ну что же ты? Или забыл, куда идем?– тормошила меня мама за плечо, ерошила волосы, а я все никак не мог проснуться. Ранний утренний сон был так крепок и сладок, что отметинкой его на подушке темнело пятнышко от слюнки.

И вдруг меня как пружиной подбросило с диванчика: к бабушке идем! Как же я мог забыть-то?!

Только вчера медный школьный колокольчик протрезвонил нам о начале лета… Еще только вчера всем раздали по четвертушке бумаги в клеточку, сложенной пополам, на первой стороне которой значилось: «Табель успеваемости ученика 2-го класса Дюков-Борской начальной школы..», а внутри в графах: «Арифметика», «Чтение», «Письмо» выставлены оценки, по которым выходило, что я – отличник – круглые пятерки!

С вечера я долго не мог уснуть, с волнением представляя долгий завтрашний путь, суливший открытия и приключения, радостную встречу с бабушкой и дедом, с окрестностями деревни, где не был с прошлого лета. Я так «завел» себя нетерпением побыстрее все это увидеть, что ночь грозила превратиться в пытку: черную бездну бессонницы с горькой досадой от вынужденного безделья. Общую картину нервозности и беспокойства дополняли комары, как будто только и ждавшие наступления ночи, чтобы с темнотой с заунывным и гнусавым воем обрушиться на все живое, откуда можно напиться кровушки.

И все же крепкий детский организм берет свое. К утру заснул – хоть из пушки стреляй над ухом, и гром греми – не разбудишь!

– Вставай, вставай! Протри глаза-то – солнышко уж в пятки уперлось, – подначивает меня мама.

И вправду – хороши последние деньки мая! Теплынь, лишь к раннему утру обретавшая живительные свойства прохлады. Солнца – море! А воздух, воздух! Настоян на всех, вымахавших за месяц травах и листве деревьев и кустарников, окруживших поселок.

Я стою на широком помосте нашего бревенчатого барака, жмурясь от яркого солнца и томно потягиваясь… Эх, хорошо-то как! К бабушке с дедом – на все лето!

Мама отдает последние наставления соседской дочери Наташе. Двери наших квартир в просторном квадратном коридоре барака напротив друг друга. Наталья – рослая девица, пышущая здоровьем, лет двадцати двух. Она вся такая добрая и мягкая, что тайно ото всех нравится мне. Она, благодушно улыбаясь, жмурится на ярком солнце и кивает согласно головой на все мамины слова. А просьба у нас одна: встретить Зинку и подоить ее, если мама задержится с возвращением. Отца нет, он уже живет в городе, где строит дом, куда мы собираемся к зиме переехать.

Увидев меня еще неумытым и несобранным, мама серчает: «А ты чего тянешься? Сколько будем возиться? Нам в деревню впору к обеду поспеть! А когда я обратно вернусь?»

Осмотрев мое снаряжение, она даже всплеснула руками: «Вы посмотрите на него – к бабушке собрался! Идти двадцать верст лесом, а он – в безрукавке и сандалиях! То-то комары будут рады! А ты разве не знаешь, что там змей видимо-невидимо? Быстро переобувайся в ботинки и не в новые, в каких в школу ходил, а в свои "футбольные" – все равно об сучья да об корни бить… А то – вырядился! – со смехом повернулась она к Наташе, – как жених! Перед тобой, что ли, красуется!»

– Ну-ка, – подталкивает она меня к столу: ранняя птичка зобок набивает, поздняя – глаза протирает!

 

Удивляюсь, откуда она знает столько всяких шуток-прибауток – они из нее так и сыплются, особенно, когда она в благодушном настроении.

Скоро мы трогаемся в дальнюю дорогу. Наконец-то! С крыльца нам машет Наташа, желая счастливого пути, и заверяет, чтобы не беспокоились о Зинке.

Зинка – это наша коза, кормилица. Сколько мною выпито ее желтоватого, вкусного и густого, как сметана, молока! Только оно, наверное, и спасало меня от многих хворей и заразы, которые витали вокруг нас, возвращавшихся домой зимними вечерами в промокших насквозь сапогах, в пальтишках, обвешанных замерзшими снежными шариками и сосульками. Поэтому и поболеть-то пришлось (к счастью!) всего одной болезнью – корью. Вот дрянная и скучная хвороба! Вроде ничего не болит, – а лежи, пей всякую гадость, какую приносит ежедневно фельдшер Галочкина Фая. Потрогает лоб, поставит градусник, в рот заглянет, глаза проверит. Мама пугает, что если корь «насыплется» в глаза, то можно ослепнуть. Поэтому окна в комнате плотно завешаны плотными одеялами. Ночью – темно, днем – темно: ни книжки почитать, ни в окно поглазеть. Слава Богу, как говорит бабушка, обошлось: уши слышат, глаза видят – глазей теперь, сколько влезет!

За этими раздумьями я и не заметил, как мы миновали последние бараки поселка, еще только просыпающегося для рабочего дня: где-то топились печи – готовился завтрак, кто-то собирался по делам.

Вот сырой и прохладный коридор леса расступился, и мы оказались на Ухоловой поляне. Это любимое место ребячьих походов и игрищ. Поселок рядом – вон, видны между редких деревьев крайние дома. Лес на поляне свели давно, но пни от спиленных деревьев еще крепки и не трухлявы. Удивляет чистота и ухоженность делянки, отсутствие хлама, остающегося обычно на порубке. Поляна не изорвана рвами от трелевки деревьев, не завалена корягами, а словно ковром покрыта густой низкорослой травой, в которой очень любят расти белые грибы, выбегающие сюда нередко из-под ближайших берез.

Вон, та развесистая береза в лесочке по ту сторону Ухоловой поляны, выгнувшая вдоль земли свою спину, часто служит нам лошадью, оседлав которую, спихиваем оттуда друг друга в густую сочную траву. Под ней я каждый год нахожу белые грибы. Да это что! Весной на самой поляне, вон – у дальнего пня, я выкорчевывал сморчок величиной с голову. Стоял, красавец, на краю лужи, оттого, наверно, и рослый такой. Целая сковородка жарки из него вышла, (с картошечкой!) на всю семью хватило!

– Мама, помнишь, я недавно сморчок принес? Ну, большой такой… Как грецкий орех без скорлупы – только огромный – хочешь, место покажу?

Мама кивает согласно, о чем-то задумавшись глубоко, и вряд ли слышит, что я говорю. Это я вижу по ее сузившимся глазам, по сжатым крепко губам, которые невольно шевелятся в такт словам, внутренне произносимым ею. О чем она думает? – Что скажет бабушке и деду, когда мы придем? Или она разговаривает с папой, которого не было дома уже с начала весеннего тепла?

– Что? – словно бы очнувшись, поворачивает она ко мне голову.

Красивая у меня мама. Молодая, сильная, статная. И хотя хозяйство у нее большое: семья, скотина, огород, работа – не сломалась она, не сгорбилась прежде времени, как многие женщины в поселке: худосочные, крикливые.

– Мама, скоро Горбатый мост и Подекса? А то – идем-идем, а все никак не дойдем…

– Да ладно тебе, прошли-то всего – ничего. Как же ты до бабушки-то дойдешь. Вон, твой мост просвечивает между деревьев. Только полторы версты еще от поселка отошли. А нам с тобой – идти да идти.

Замолкаем на время. Я оглядываю обочины дороги, сто раз знакомой, но каждый раз таящей в себе что-то новое. По обе стороны – редкие раскидистые деревья – не лес, а березовая роща. Солнце с трудом пробивает густой навес из недавно распустившейся листвы, отчего на дороге в меньшей степени, а в лесу погуще чувствуется непривычная для будущего жаркого дня прохлада и сумеречность.

Однако кому – что, а птицам это нравится. На разные голоса свистят, чирикают, тенькают и заливаются птахи, сооружая гнездовья, зазывая себе спутника жизни, наполняя воздух и тишину свадебными запевками и песнями.

Мы выходим на освещенный солнцем простор, ограниченный лесом со всех сторон: по тому и по этому берегу Подексы. Вьется она неторопливо по лесным чащобам, неся на заливные луга за многие километры свою ледяную, даже в жару и дегтярную на цвет, водицу. Она мелка, прозрачна, но несоразмерно широка для своей малой глубины. И есть какая-то прелесть – стоять и наблюдать с моста, как широкой лентою струит она свои чистые воды.

Купаться в ней не очень приятно – холодно, да и мелковато: не прыгнешь, не нырнешь и не поплывешь, да и далековато пробегает она от поселка, где есть свой пруд с прогретой на солнце водой и с деревянным мостиком и вышкой. Однако прелестно охладить в Подексе разгоряченное тело в июльский зной, когда возвращаешься по мосту с корзиночкой малины с далекой делянки.

– Мама, ты помнишь, как мы заплутались прошлым летом, когда собирали малину?

– Как же, помню, как ты ревел, растирая по потному лицу слезы, – и, спохватившись, добавляет, – конечно, и я испугалась, что мы останемся ночевать в лесу.

 

Удивительно много необычайно сладкой лесной малины вызрело в прошлом году. В июне выпадали дожди, а июль простоял жаркий, – вот и уродилась она крупная и душистая. Ею пропахла не только порубка, но и ближайшие чащобы леса.

Увлекшись сбором, мы слишком далеко зашли, переходя с одной сечи на другую. Когда посуда заполнилась, а мы досыта наелись, отец ошеломил нас, признавшись, что не знает, как выходить к дому.

Кругом лес, он тянется на полсотни километров без жилья, уходя в соседнюю область. День-два скитаний по этой тайге – в жару, без воды и пищи, в пору злой и ненасытной мошкары – только представить страшно, что будет с несчастным путником, заблудившимся в непролазных чащах Дюкова бора! А каково испытать это на себе!

Это я теперь знаю, что есть сотни примет, не позволяющих человеку, прожившему жизнь в лесном краю, заблудиться в любом, каким бы глухим он ни был, лесу: солнце выведет, едва заметные, набиваемые годами тропки, кора и ветвистость деревьев, указывающих безошибочно стороны света. А тогда мы испугались не на шутку, а я даже заревел. Но отцу надо было показать свою значимость и что не случайно ест он свой хлеб на земле. По столбикам лесосечных кварталов, считывая с них информацию, менее чем за час вывел нас на твердую дорогу, следы на которой нам навстречу, мы с радостью опознали как наши…

Мы уже сошли с пологой горки и вступили на мост, дорога с которого на том конце круто поднимается в гору и на самом верху веером расходится в противоположные стороны по берегу речки: на Селезневу горку и на Крутец.

– Мам, – опять я пристаю к ней, – а почему мост называется «Горбатый»?

– А разве не видишь, как он выгнулся над серединой реки? Это, чтоб дольше служил, наверное. Чтоб не скапливался на нем зимой снег, а летом – вода, чтобы его лучше продувало ветром.

 

Действительно, я как будто только сейчас заметил, как он на своих ногах, погруженных по щиколотку в воду, выгнул недовольно спину – точь в точь – наша кошка при неожиданной встрече с соседским Шариком!

Мост выложен поперечными бревнышками, схваченными по краям скобами, отполированными до блеска колесами. Продольно, по бокам, покоятся мощные доски – для проезда машин. Трактора ездят по речке вброд, мост не рассчитан на их тяжесть.

Я остановился на самом горбу моста, глянул вниз в маслянисто-черное зеркало речки, в котором, кроме моей рожицы, отразились утренние облака, и, скопив побольше слюны, плюнул, наблюдая, как течение подхватило и уносит мою белую заметинку. Мама укоризненно качает головой: «А лучшего, как плюнуть в чистую воду, ты ничего не придумал?! Хорошо, что еще не в колодец, откуда воду пьют. Вон бы, щепочку с моста взял да бросил…»

Берег, с которого мы ступили на мост, отлогий и вторгается в речку песчаной косой. Здесь облюбованное место для первого выгона скота. Каждый раз в конце апреля приводят сюда жители поселка коров, телочек, овец и коз. Отвыкшие за долгую зиму от воли, солнца, свежего ветерка и зеленой травы, от общения друг с другом, они зычно, утробно и смачно наперебой мычат, блеют, сопят и фыркают, заходя в воду и захлебывая ее.

Здесь же, на берегу, «рядят» пастухов – договариваются о сроках и стоимости пастьбы, кому и когда «держать черед».

Это непередаваемое словами действо единения человека и природы, пронизанное чувством всеобъемлющей любви ко всему земному: людям, птицам, травам, деревьям, животным – все это не обходится без детей, всецело захваченных этой всепобеждающей жаждой любви и жизни!

Мы одолели крутой подъем и зашагали навстречу слепящему глаза солнцу, оставив за спиной уютную Селезневу горку. Там, на ее травянистой дорожке, дважды я находил отбившегося от стада Мишку – нашего беленького козленочка, вечно плутающего и теряющегося в лесу. Не единожды пастух выговаривал маме, что он не намерен целый день таскать «младенца» на руках, советовал повременить с его выгулкой, предупреждал, что «неровен час» – пропадет ягненок – мама слушала, думала, но всякий раз отправляла его в стадо. Каждый раз, когда Зинка, подгоняемая сородичами и пастухами, с тревожным блеянием возвращалась в хлев одна, я бежал в густеющих сумерках через Ухолову поляну за Горбатый мост, громко вскрикивая: «Мишка! Мишка! Мишка!» – и на мое счастье дважды раздавалось ответное меканье оттуда, где белело в чернеющей темноте светлое пятнышко. Я брал его, дрожащего, теплого, на руки и, крепко прижимая к груди, согреваясь его теплом, бежал по знобкой прохладе в поселок.

Третьего случая не представилось…

Еще некоторое время мы идем с мамой молча, каждый думая о своем. Внизу под обрывом, склон которого зарос ольхой, журчит речка. Я вспомнил, как однажды зимой, отыскав пологий спуск, мы съезжали с этого берега бойко на лыжах вниз. В этом месте русло речки сужалось, она становилась глубже, а течение – быстрее. В крепкие морозы даже сильно пульсирующая речка покрывалась льдом. И мы, очищая его от снега, ложились и, приставив трубочкой ладони к лицу, всматривались в сумеречную глубину – настолько прозрачен был лед. Под ним то и дело передвигались белые пятнышки воздуха, поднимающихся со дна пузырьков.

– Мама, а я эту дорогу узнал! Еще давно мы с папой проезжали по ней на велосипеде – тоже к бабушке в деревню. Ты знаешь, мама, какая история тогда приключилась? Рассказать? – интригую я маму.

 

И я рассказываю, как при выезде из леса, там, перед деревней, мы несколько минут катились бесшумно по длинному пологому, покрытому травой склону.

Папа наконец-то почти впервые за всю дорогу отдыхал, установив педали в горизонтальном положении: нога – вперед, нога – назад. Где, как и когда выскочила впереди нас на тропинку лиса – непонятно! Может мы, бесшумно ускоряя по склону свой бег, догнали ее – только она ничего этого не чувствовала и как бежала неспешно, помахивая по сторонам пушистым хвостом, так и бежала, пока случайно не скрипнуло что-то у велосипеда – то ли седло, то ли спица. Что тут произошло! Резко дернувшись и увидев нас у себя «на хвосте», она так сильно «стрельнула» в сторону, что догонять ее не было никакого смысла. Мгновенье всего мчалось это полыхающее пламя по зеленому лугу и исчезло на опушке леса, из которого мы только что выехали.

– А папа еще как свистнет ей вдогонку – у нее наверно и сердце в пятки ушло! – смеюсь я и вижу, как улыбается мама. – Ну, а ты чего-нибудь интересное видела в лесу, мам? Расскажи…

– Да ничего особенного… Один раз только, помню, с Лидушкой Зиновьевой шли этой дорогой в деревню: к тяте с мамой.(Это так ласково мама называет дедушку) Вот, идем по зимнику, говорим обо всем – за разговором дорога кажется короче. И вдруг за поворотом смотрим – стоит на дороге волк! Сначала мы подумали, что это собака – овчарка. Только откуда взяться собаке в такой глухомани – мы верст десять от поселка отшагали?!

Стоит он боком, хвост опущен до земли. Повернулся медленно к нам всем туловищем – шея-то у него стамая – не поворачивается, как у других животных или у людей. Мы с Лидой так прямо и оторопели. А он постоял– постоял, развернулся и через обочину махнул мелкой рысцой в лес, откуда пришел.

Мы с ней, ни живы, ни мертвы, обошли это место, и еще долго нам мерещился в пути тяжелый напряженный взгляд зверя.

– А если бы он напал на вас?

– Да вот, не напал. Я и «Живые помощи» успела про себя прочитать и с жизнью попрощаться, да, видно, господь услышал наши молитвы, заступился.

–Мам, а мам! А если сейчас выскочит волк – что делать будем? – встревожено спрашиваю я.

– Не выскочит, нет их сейчас поблизости от жилья. Не такие они теперь голодные, как зимой. Да и зимой-то, видишь, не напал… Боятся они, все-таки, людей. Человек – главнее и сильнее всех на земле. Так что, не нужно бояться волков, опасаться надо других зверей – двуногих. Они, бывает, пострашнее волков, да, к счастью, их мало, больше хороших людей. Дай, Бог, чтобы тебе они в жизни не встретились, – и она тяжело вздохнула.

 

Не знаю, что она имела в виду, может быть, тот дикий случай, происшедший в поселке несколько лет назад и о котором все никак не могут забыть односельчане?! Мы, дети, обходили стороной дом, в котором разыгралась кровавая трагедия, всякий раз представляя чудовищную сцену, когда озверевший в ярости родитель, зажав пятерней ножки малютки, кромсает его голову об дужку железной кровати.

– А волков я видела много в войну, – продолжает мама. – Некому было их шугать, осмелели, зимними ночами приходили в деревню. Утром, смотришь, у одних овцу унесли, в другую ночь ягненка зарезали, потом собаку растерзали – одна цепь с окровавленным ошейником у будки осталась… Творили свою волю, пока народ бедствовал… Вот такие были дела…– раздумчиво произнесла она и надолго замолчала.

 

Мы миновали Крутец – лесную сторожку из жилого дома, тройки сараев и огороженной жердями усадьбы. Здесь сошлись две выходящие почти в противоположные стороны из поселка дороги. Наша – такая живописная и вторая – сырая и темная, вытянувшаяся, как струнка по дну елового коридора, местами устланная бревнами, схваченными скобами. Именно по такой дороге, именуемой «настилом» или «гатью», нам предстояло идти дальше, пересекая многокилометровое Алферово болото. Местность эта не грибная, но богатая клюквой. Мешками вытаскивали ее отсюда не только жители поселка, но и горожане, по нескольку дней ночуя в сторожке или в нашем поселке.

Не дай, Бог, заблудиться в этом болоте! Конца и края нет – погибнешь! Я сам ни разу не ходил по клюкву, а вот собранную мамой клевал с удовольствием, особенно зимой, когда она превращалась в красные ледяные шарики и была желанно вкусна.

Настил через болото выстелен не для одиноких путников, добирающихся в город или за клюквой – по нему каждый день ездят машины, отвозя в Иваново лес-кругляк, фанеру и другие пиломатериалы.

Машин в поселковом гараже много – в основном с газогенераторами, есть один «доджик» – крытый американский автомобиль для перевозки людей.

«Газгены» работают на газу, образующемся при горении древесины. К примеру, едет машина в область, берет с собой полкузова накрытых на случай дождя брезентом сухих березовых чурочек. Сначала водитель «раскочегарит» два, с обеих сторон кабины, бака, пока не нагорит газу, достаточного для того, чтобы привести в движение поршневую группу автомобиля. Далее в пути надо следить за давлением газа в машине: ослабевает – подбросить еще чурочек из кузова, и шуруй дальше!

Не дай, Бог, зазевается водитель, или при слабом свете фар в метель не разглядит обочину, а также «проюзит» в гололед и свалится с настила в болото – куковать ему здесь до тех пор, пока не поедет кто-то мимо и не выдернет бедолагу. Поэтому и ездили по этой дороге всегда парами, а то и большим числом.

Тут я вспомнил, как прошлым летом ехали мы на такой машине ночью из города домой. Только въехали в лес, и она сломалась. Ждали-пождали немного – делать нечего: надо идти – не ночевать же в лесу. Папа сказал: часа за три дойдем.

Не прошли и километра, как нас догоняет наша машина и, громко сигналя, не останавливаясь, пролетает дальше, оставив нас наедине с темнотой и лесом.

Понемногу глаза привыкли к темке, ноги стали увереннее ощущать дорогу. Потом стало потихоньку светлеть, и тогда по обочинам, в чащах, где потемнее, я заметил светящиеся желтовато-зеленоватым светом огоньки.

«Что это?» – спросил я папу. – «Светлячки», – ответил он. Сбегай, говорит, набери, они не обжигаются. Я осмелел и нырнул на обочину. Светлячками, как оказалось, был усыпан трухлявый пень. Я выхватил несколько «огоньков» и, сомкнув ладошки, выпрыгнул на дорогу перед родителями. Вот! – раскрыл я ладони, но в них ничего не оказалось, по крайней мере – ничего не светилось. Папа с мамой засмеялись, а я разочарованно оглянулся по сторонам. В еще довольно густой темноте тут и там на обочинах дразнили меня огоньками светляки.

– Мама, ты помнишь светлячки? – возвращаясь в реальность, дергаю ее за руку. – Ну, те, что я приносил вам с папой, пока мы ночью добирались лесом домой?! Эх, да! Ну и память у тебя, мама! О чем же ты думаешь?!

 

Настил закончился, дорога уверенно с каждой верстой уходила понемногу вверх, и теперь, пройдя треть пути, мы вышагивали по твердому песчаному грунту с четко отпечатанным рисунком колес недавно проехавшего автомобиля.

Ольховник по краям дороги сменился березняком с еловым подлеском и можжевельником. Спустя некоторое время вдоль дороги потянулись просторные сосновые боры. Совсем другой мир царил здесь, совсем другая жизнь кипела на этой, казалось бы, другой территории.

Здесь было светлее, просторнее, теплее от пробивающихся лучей солнца, а значит, и веселее. Отдельные голоса птиц сливались в звонкие хоры, поющие гимны весне, цветению и солнцу. Трель, посвист одной птицы, резко обрывающийся, как риторический вопрос, тут же через мгновение получал утвердительный ответ в виде лихого коленца или рассыпавшейся дроби, вырвавшейся из груди другой птахи.

На дороге, особенно когда она выходила на порубку, или с обеих сторон ее обступало мелколесье, было еще жарче, поскольку солнце к тому времени поднялось высоко. Оно, не задевая за макушки деревьев, припекало теперь сильнее, и одежда, спасавшая спозаранку от росы и утренней свежести, была бы лишней, если бы не комарье да слепни…

Теперь узкий коридор дороги, когда он рассекал ельник или сосновый бор, был желанней любой солнечной поляны: здесь царил парной, влажный микроклимат, вобравший в себя дух цветущих деревьев и трав, родниковой чистоты воздух. Здесь и растительность была побогаче. Замелькали беленькие цветочки земляники, в прогретом воздухе по духу угадывалось присутствие, пока невидимое, фиалок и ландышей, уже отходящей, но еще встречающейся в сырых и тенистых местах медуницы.

Я так жадно бросился срывать это лесное великолепие, что мама не успела и опомниться, как в ее руках оказался скромный букетик весенних цветов, уже завтра переходящих в разряд летних.

– Тебе, мама! Поздравляю с наступлением лета!

– Это тебя надо поздравлять! У кого каникулы: у меня или у тебя?!

– Так мне подарок ты уже подарила – к бабушке идем!

Мы дружно рассмеялись, и в суматохе я чуть было не наступил на змею, не успевшую перед нами переползти дорогу. Я было схватил лежащую на обочине жердину, как мама остановила меня:

– Не трогай ее, пусть уползет! Человеку она вреда не делает и никогда первой не нападает. Каждая божья тварь для чего-то же создана. Не нами это придумано…

Тогда я не понял маминой жалости к змеям, от укусов которых можно и умереть. Сколько мы их с мальчишками порастерзали во время наших бесчисленных походов в лес. Даже соревновались и счет вели, кто сколько их убьет…

А тут… Я впервые, может быть, задумался о целесообразности земного бытия. Кто-то определил, кому жить на земле, сколько жить, в каком облике и подобии. Может, действительно, ему и решать: кому, как и сколько отпустить на веку?!

За разговорами мы незаметно прошли большую часть пути. Вот вправо с нашей дороги пошло ответвление, если идти по которому, то скоро выйдешь на край леса, а дальше – полями через села и деревни – к бабушке с дедом. Тут мы однажды уже ходили… Но это будет дольше, чем продолжать идти лесом.

Мама в раздумье смотрит на меня и утверждается в своей правоте – идти прежним путем. Это и мое желание – вдруг на краю леса, как и год назад, мы встретим знакомую лису?! У мамы другие доводы: полями дольше, да неровен час, дождь нападет или налетит ветер – и укрыться негде. А в лесу – под любым деревом – дом, и путь короче, и интересней.

– Кстати, – поднимает она указательный палец. Тихо! Слышишь? – Тук-тук… Тук-тук… Думаешь, сердечко? Нет. Слушай внимательней! Конечно же – дятел! Ищи сухостойное дерево – там он и сидит. Если на здоровом дереве – значит, его лечит, если на засохшем – спасать уже нечего, – добывает корм на пропитание. Вот – слышишь?!

– Стой, мама! А ты – слышишь? Ну?

Она поворачивает голову одним ухом к обочине, напрягается, отчего на лоб взбегают морщинки, а глаза начинают моргать часто-часто… И вот лицо теплеет, разглаживается и расплывается в улыбке…

– Кажется, слышу! – Ку– ку! Ку-ку!

Родившийся в глубине бора невнятный звук обретает гулкое звуковое облачение, и вот уже, волнуя сызмальства и до глубокой старости – всегда, как в первый раз, по лесу разносится: «Ку-ку! Ку-ку!»…

– Кукушка, кукушка, – рискую я, забыв обо всем на свете, спросить ее: – а сколько же мне жить на свете осталось? – Я досчитываю до пятидесяти, она умолкает на мгновенье, а потом с новой силой, как продавец материала, отмеривает и отпускает мне метр за метром жизненного полотна самой яркой и веселой расцветки!

– Мам, а ты чего молчишь? Спроси и ты у кукушки, сколько тебе она накукует годов? Скажи, – с тревогой заглядываю я ей в глаза: – ты будешь жить долго-долго? Долго-предолго?

Глаза ее повлажнели, она молча кивает мне, пряча лицо в цветах, потом шепотом произносит:

– Я постараюсь… долго-долго…

– Мам, а Васютка, то есть дядя Вася – тоже хотел жить долго-долго?

– Он бы и жил долго-долго, если бы не война…

– Мам, а он – герой?

– Герой, сынок. Все, кто за родину погибли – герои. А он за Малахово погиб, за тятю с мамой и за тебя, конечно.

– А как же за меня, если я еще не родился?

– Он погиб в бою, а нам дал право жить: мне, твоему папе, а значит и тебе – нашему росточку.

–Мама, спой какую-нибудь песню, – пытаюсь я как-то вывести ее из тягостных воспоминаний о брате, погибшем в первом же своем бою. Его портрет висит над моей кроватью в бабушкином доме, – спой!

Она долго молчит, вздыхает, потом, заправив за ухо выбившуюся прядь волос, тихонечко, словно стесняясь, начинает:

Ой, васильки, васильки –
Сколько синеет вас в поле,
В поле у самой реки
Мы собирали для Оли…

Оленька бросит цветок,
Низко головку наклонит:
«Милый, смотри, – василек –
Твой поплывет, мой – потонет…"

Слова и мотив песни больно резанули по сердцу. Вспомнились веселые застолья и грустные вечера, на которых рано или поздно наступал черед вот таких протяжных песен, когда захмелевшие гости запевали их, и на глазах выступали слезы.

«На муромской дорожке стояли три сосны…» – тянули пронзительно женские голоса. «При лужке, при долине громко пел соловей…» – отвечали мужчины, и сердце сжималось от тоски и печали по горемыке, так жестоко наказанном судьбой…

– Нет! – взмолился я, – мама, – не эту, другую! Давай, «Рябинушку»! И я первый затянул нетвердым детским голоском «взрослую» песню:

Вечер тихой песнею
Над рекой плывет,
Дальними зарницами
Светится завод.

Где-то поезд катится
Точками огня,
Где-то под рябинушкой
Парни ждут меня…

Мама улыбнулась, подхватила слова, обняла меня за плечи, прижав к себе и щекоча нос букетиком, и так вдвоем, распевая вразнобой песню, мы пошли по дороге на просвет, который наметился впереди.

….К полудню мы вышли из леса на сияющую светом зеленую поляну, полого спускающуюся далеко вниз. Яркая солнечная погода с жарой сменились теплой легкой пасмурностью. Солнце спряталось в дымке. Над лугом заметались чибисы, тоскливо и протяжно вскрикивая всякий раз, когда пролетали над нашими головами: «Пивик! Пивик!»

– Мама, помнишь про лису…– начал было я, но она не дала мне договорить, кивнув утвердительно и поставив на траву сумку, подняла меня под локти высоко от земли: «Видишь?»

– Нет, – ответил я, не понимая, что я должен видеть…

– Да нет же, не деревню! Ее за кустами, все равно не видно. Но что-то ты видишь?

– Деревья… Два больших дерева.

– Конечно же! – Это тятины тополя, наши тополя у дома! Дедушка посадил их перед войной, вон уже какие выросли… Вот и смотри, сколько нам осталось… совсем немного: полчаса – и дома!

В это время в кустах что-то шарахнулось, и нам под ноги вылетела крупная пестрая птица. Увидев нас, она подпрыгивая поскакала снова к лесу, опираясь при прыжках крыльями о траву. Раз, два, три прыжка – и я поймал ее.

– Мам, а мам! Давай возьмем птицу, бабушке с дедом покажем – обрадуются!

Мама изучающе смотрит на меня, на притихшую в моих руках птицу, долго думает, а потом кивком головы соглашается.

* * *

И вот мы вышагиваем по знакомой улице под тополями. Сердце не успевает за ногами и колотится в самом горле. Ноги не успевают в волнении по ступенькам крыльца, и я чуть не оступаюсь и не разбиваю носа, поскольку руки заняты птицей. Дверь распахивается, и в сумрачной кухне – бабушка с дедом.

– Мать-царица небесная! Кто приехал к нам! – плачущим от радости голосом причитает бабушка. Нет, не зря кошка гостей замывала, да все через ухо, и хвост – в вашу сторону. Ба! Гостинцев – то сколько! А это что еще? Со своей курицей или цыпленком приехал? Что это у тебя: молодка или петушок?!

– Это рябчик! – гордо произношу я. – Бабушка, давай скорее для него молока, и протягиваю дедушке птицу…

* * *

Что-то случилось – я это понял по озабоченному виду жены, по ее внимательному, как бы изучающему меня взгляду, уклонившемуся от встревоженного моего взгляда. Что-то мне сегодня много внимания. И дочь вышла встречать, и теща, – как будто я первый раз так поздно возвращаюсь с дачи. Вместо обычного: "А, ты уже приехал – раздевайся, будем ужинать, – жена молчит. Выручает дочь:

– Папа, звонила твоя сестра, то есть – тетя Зоя… ты только не пугайся, все уже хорошо…

– В общем, езжай утром домой, – это уже жена, – там мать в больнице… Но сейчас уже лучше…Страшное позади. Годы уже, возраст – чего ты хочешь…

– Да что с ней?!!

… И вот я у постели мамы. В душной палате тяжелый спертый воздух. На спинке кровати сушится выстиранная сестрой "на скорую руку" простыня. Тяжелые мухи зудят и бьются в оконное стекло.

Мама пребывает в забытье. Ее затрудненное неровное дыханье время от времени прерывается невнятным бормотаньем. В эти мгновения по ее лицу, покрытому мелкими бисеринками пота, пробегают тени. Она вся дергается, прерывисто вздыхает, как будто ей не хватает воздуха.

Несмотря на запрет врачей, я открываю окно, выгоняю мух на улицу. Свежий майский ветерок врывается в палату и начинает тормошить все, что встречается на пути: журнал на тумбочке, оконную занавеску, мамины седые прядки. Осторожно кладу ей на лоб тщательно отжатую тряпочку, веером из газеты обмахиваю лицо, и оно как будто светлеет, становится умиротвореннее и благостнее. Тени исчезают, она успокаивается, дыхание приходит в норму.

Тихонечко глажу ее виски…

Мама, мама…а я и не знал, что ты такая белая, вся, как моя бабушка. Выцвела на весеннем активном солнышке твоя краска, и приготовила наверно ты пакетик хны, чтобы "подмолодиться" к лету, а вот не успела… До чего же они шелковисты и мягки – как локоны годовалого дитя, оставляемые на память в день его первой стрижки…

Спи спокойно, я – тут… Вот мое теплое прикосновение к твоим горячим вискам, чтобы снять с них головную боль, напряжение, жар. Отдохни в глубоком исцеляющем сне, тебе надо набираться сил, чтобы жить и не просто – жить, а жить долго– долго! Даже – долго – предолго, как обещала. Помнишь?!...

"Да…"

Это мне показалось долгим вздохом вырвавшееся из ее груди слово или на самом деле она ответила на мое мысленное обращение к ней, и открыла глаза?

И на самом деле она открыла глаза. Ее бессмысленный взгляд прошел по белому больничному потолку, по такой же невыразительной стене, ни за что не зацепившись, скользнул вниз, на меня, стал приобретать осмысленное выражение, лицо потеплело и слегка порозовело, и она выдохнула: " Юра…"

…Этот день был очень трудным и долгим. Он был первым на новом пути – пути человеческой старости, когда болезни и хвори наваливаются со всех сторон, не спрашивая и не щадя любимого или дорогого, близкого или незаменимого – в общем, очень нужного человека, без которого жизнь теряет если не смысл, то все цвета и краски. Надо привыкать к этому новому положению, смиряться с ним и благодарить Бога за то, что близкий человек живет – с болячками и немощью, с хворями и недугами, живет, и значит, есть еще куда приехать, кому поплакаться, когда трудно, кому положить на руки или на колени свою седую голову…

В этот поздний вечер, прощаясь до следующего раза, я спросил маму:

– Ты помнишь, как давно – давно мы шли с тобой лесом в деревню – к бабушке с дедом? Помнишь?!– с робкой надеждой смотрю в ее глаза. Они туманятся, как вода родника поднятым пульсирующим со дна песком, меркнет слабый огонек разума, она успевает отрицательно покачать головой и проваливается в забытье.

 

– Как же, мама? Неужели не помнишь? – говорю я ей, когда она, открыв глаза, спросила, о чем мы давеча говорили. – Еще кукушка куковала, и я спрашивал, сколько мне жить осталось? Неужели не помнишь?!

 

– Нет…

Эх, мама, мама…Как же ты забыла такую яркую картинку моего детства и твоей молодости, которая висит в моей памяти вот уже почти полвека на самом видном и почетном месте…Хотя неудивительно в твоем положении. Если бы я задал тебе этот вопрос месяц назад, когда ты, подкрасившись и принарядившись, провожала меня по улицам древнего города на вокзал, неся большую корзину с рассадой и гостинцами. Путь неблизкий с тяжелой ношей в твои-то года! Тогда я подумал, что большой у тебя запас прочности, как у многих из вашего поколения, переживших и выигравших войну, о чем тебе и сказал. Наверно я сглазил тебя…

– Мам, ну а хоть клятву-то ту, нашу, если не помнишь, держать-то будешь? Не отказываешься?

– Какую?

– Жить долго-долго, даже долго-предолго! Не подводить же кукушку…

– Постараюсь…– тихо проговорила она, выразив на лице подобие улыбки, по крайней мере – покоя и умиротворения, что так нужно было мне увидеть в этот самый трудный день ее нового пути.

 

Она, утомленная разговором и непривычно тяжелым в ее положении напряжением памяти, закрыла глаза, вздохнула и через минуту задышала ровно и глубоко, всецело погружаясь в мягкую окутывающую темноту спокойного и исцеляющего сна…

Я не знаю, снятся ли тяжелым больным сны, но если снятся, хотелось, чтобы ей привиделась та милая картинка моего детства, волнующая меня до сих пор: на лесной поляне мальчик и мама, притихнув и подняв головы, заворожено слушают музыку леса.

А в лесу в это время куковала кукушка…

 

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"

Комментариев:

Вернуться на главную