Екатерина ПИОНТ

Отголоски судьбы, или Смутное сходство с несходным

(Воспоминания)

...не знаю никого, кто так любил бы мгновенья, как я.
К.Бальмонт
 
Собрались там-сям схваченные воспоминания из былого, там сям остановленные мысли из дум.
А.Герцен
 

В девяностые я видела книги Герцена на развалах по цене 50 рублей и ниже, потемневшие от долгого ожидания читателей. Люди подходили в поисках какого-то своего разрекламированного автора, равнодушно откладывая в сторону «Былое и думы», не подозревая, что надо открыть именно это произведение, окунуться в далекое прошлое, услышать гул того времени, чтобы понять настоящее. Я тоже искала что-то современное.

Но Герцен... который признался прямо и честно, как жил: «Мы вовсе не врачи – мы боль», – ждал нас. Эти слова, сказанные им, раскрывают его сущность больше, чем кого-либо другого. Писатели ведь тоже люди, часто далеко не совестливые, без чувства сострадания, даже если своими произведениями выжимают слезу у читателя.

«В этой комнате родился Герцен!» – услышала я впервые от кого-то из профессоров в начале первого года – скорее всего, в первый день учёбы в Литературном институте. Как, прямо в этой самой аудитории он появился на свет?! Таким близким и так близко оказался он вдруг, что, как в жмурках, хотелось воскликнуть: «Горячо!»

Я оглядывала старые, обшарпанные местами, стены и не верила: неужели прямо здесь, может быть, даже как раз на этом месте, где я сижу, у стены? Отсюда впервые прозвучал его голос, крик... Чуть позже, забравшись на стул, с любопытством глядел он в это (?!) окно на выпавший первый снег. Видел этот же лоскуток неба... Здесь произнёс первое слово...

И кто бы мог подумать, что этот голос уже никогда не стихнет!

Он во всеуслышание задал один из главных вопросов человечеству на все времена: «Кто виноват?» А в наше-то время, время политических баталий, всё громче, всё чаще раздаётся это «кто виноват?».

Кто виноват в развале великой страны? – вопрошаем уже десятки лет, со злобой кивая друг на друга.

Сорок лет Моисей водил свой народ. Казалось всегда, что это так долго! Но пролетели наши тридцать, а мы и не заметили. Уже одиннадцать тысяч дней то там, то здесь снова и снова звучит холостым выстрелом: «Кто виноват?»

Герцена много нынче цитируют, значит, перечитывают, а может, впервые жадно вчитываются. «Вся нравственность свелась на то, что неимущий должен всеми средствами приобретать, а имущий хранить и увеличивать свою собственность. Человек сделался принадлежностью собственности; жизнь свелась на постоянную борьбу из-за денег». Нет, это слова не сегодняшнего патриота, не людей прошлого столетия, доживающих в нищете и забвении. Процитированным словам 200 лет. А как вам это высказывание: «Если бы в России строго выполнялись все законы, и никто не брал взяток, жизнь в ней была бы совершенно невозможна». Парадокс? Да нет, в духе сегодняшнего времени.

Почему я сейчас только вернулась к этому писателю, к его размышлениям? Был не в моде? Не с кем было о нём поговорить? Возможно, и так...

Но!.. Мне надо было еще услышать важную для меня фразу, чтобы раскрыть снова «Былое и думы» и, забыв про свои скудные школьные познания, погрузиться в написанное на века. А до этого, проучившись два года, бросить политехнический институт по семейным обстоятельствам, поработать санитаркой в хирургии, киоскёром, нормировщиком на рыбозаводе, отработать на телеграфе около тридцати лет, радистом на трассе, давая возможность связаться рабочим со своим начальством, высокому руководству из Москвы – с вахтовыми посёлками на ударной сибирской стройке газопровода; родить и вырастить двух сыновей и постараться вложить что-то во внуков... и только тогда, наконец, очутиться в Литературном институте! Да-да, очутиться... эта не короткая дорога, прошедшая мной, привела меня туда. Некоторые спрашивали: «Зачем?»

Наверное, найти можно было множество аргументов. Может, просто привести один из примеров: хотя бы для того, чтобы из уст самого В.П. однажды, заслушавшись его тёплым баритоном, как всегда, торопливо следуя за его голосом, стараясь запечатлеть в тетради его особое Слово, вдруг услышать – тихое, произнесённое с глубоко засевшей тоской, – его бархатное: «Лучше что-либо, чем “Былое и думы”, я не читал».

Посыл был принят. В тот же вечер я до глубокой ночи вчитывалась в бессмертные строки Александра Герцена, охая и ахая... казня себя за то, что почти прожила жизнь и не возвратилась к нему ни разу до сих пор, вспомнив, что и «Обломова» я так же жадно перечитывала.

Он родился в 1812 году, 6 апреля по новому стилю, на Тверской улице в Москве, в доме своего дяди. В моём детстве улица Тверская ни о чем не говорила мне, родившейся на улице Республики на севере огромной страны, почти у Полярного круга. А вот то, что он внебрачный ребенок богатого дворянина, я почему-то запомнила. А главное, что его фамилия переводится как «сердце»...

Погрузилась я в «Былое и думы», бессознательно сравнивая читаемое со своей жизнью, со своими чувствами: я же тоже с детства не могла видеть нагло жирующих людей, ни во что не ставящих человека труда. А они были и в пору моего взросления, хотя тогда их осуждали и считали безнравственными. Но порой только на словах... И все-таки быть алчным, бессовестным, распущенным было позором, а может, это мы, воспитанные своими вечно работающими, верящими в справедливость и в лучшее будущее родителями, так думали. Но думали, думали.

И жила я ох как далеко не по-барски, на том Крайнем Севере, куда в прежние времена ссылали людей. Меншиков выдержал чуть больше года в моём Берёзове, но успел построить деревянную церковь на высоком берегу Сосьвы, рядом со своей избой. Какие думы его, так и не выдав никому, унесла с собою задумчивая река, в которую он глядел белыми ночами, сидя на высоком яру, на своей скамье, своими же руками сооружённой?

А я добровольно решила там родиться. Но не жалею. Зато у меня есть малая родина – самая настоящая – с Обью и дочерью её Сосьвой, её притоками; с многочисленными озёрами, оврагами и мостами; с крутым берегом, где всё ещё стоит меж могучих кедров, лиственниц, смотрит вдаль поверх речных вод и волнуется та, моя сосна... Только подумать: на этом месте стоял сам Меншиков...

Здесь был и похоронен. Но большая вода смыла его могилу… это лучшее место в поселке в пору моего детства, юности называлось «Сад Пушкина». Здесь проходили все праздники, гулянья, где вечерами звучала музыка, где нас собирала танцплощадка...

Когда я возвращаюсь туда наяву или в мыслях, от воспоминаний сердце моё сладко щемит… И болит, от того, что с каждым годом меняется ландшафт этого края. Наши любимые буераки с мостами, под которыми бушевали весенние ручьи, исчезают, лес всё дальше уходит от человека, словно в обиде… эти просеки на меня всегда навевали тоску.

Еще Чехов сказал с горечью: «Русские леса трещат от топоров...»

К нам все годы направляли неугодных, а лес, ошкурив, связывали, заточали в плоты и сплавляли, сплавляли куда-то... огромный буксир тянул их за собой, и еще долго слышны были его хриплые, тревожные завывания...

Поздней осенью протяжны пароходные гудки…
Так тоскливы, что однажды разревусь я у реки.

Помните, у В. Б. Шкловского «О несходстве сходного»? Вот и я, читая о детских годах Александра Герцена, поймала себя на том, что и моё детство вдруг пробудилось. Это оно, не разодрав глаз, босое, в длинной поплиновой рубашке, идёт, спотыкаясь, чуть поодаль, чтобы не мешать мне удивляться чужому былому. И я, постоянно оглядываясь на него, вдруг замечаю, что еле видимая нить связывает их, эти два непохожих детства. Потому что никто из нас на земле не миновал ещё рождения, младенчества, юности, взросления: наших мыслей, рассуждений, сомнений, восторгов...

Ведь написал же Герцен: «Былое и думы” – не историческая монография, а отражение истории в человеке, случайно попавшемся на ее дороге».

И получается, что в каждом из нас есть какая-то частица отражения истории... нашей страны и даже больше – истории мира. И как сказал Платонов: «Без меня народ неполный», – так и всемирная история без каждого из нас – неполная. Даже если ты всего пылинка на её дороге. И тогда я решила свою простую, ничем не выдающуюся жизнь тоже выстроить в некотором порядке.

Да, нужно отдать ещё должное Эйхенбауму, он первый догадался искать несходное в сходном, сравнивая два «Детства» – Толстого и Стерна. Ибо схожее – это сама жизнь. Жизнь во всех ее проявлениях. А у несходства много причин, в том числе и главная – время. Оно и объединяет, и разделяет. Но что-то же нас всех связывает, раз именно нам выпало счастье жить на Земле.

Воспоминания одного человека пробуждают наши воспоминания, порой пронзая насквозь, до боли, до «ой!»...

Это я думала в свои шесть лет, что срезанный плугом цветок василька в огороде – умер, мы его с сестрой похоронили у забора. И читаю спустя четверть века у Катулла, великого поэта Рима: «По тебе иссушилось сердце, как степной цветок на краю поля, проходящим плугом тронутый насмерть...» Наверное, и он в своем античном детстве оплакивал эту маленькую смерть...

«Былое и думы» начинаются с воспоминания, как маленький Саша снова и снова просит няню рассказать о пожаре в Москве 1812 года, и она вновь возвращается в эти страшные дни, память её рисует картины пережитого, крики: «Выходите, выходите, огонь, огонь!» Мальчик Саша чувствует себя участником этой войны и гордится! «Рассказы о пожаре Москвы, о Бородинском сражении, взятии Парижа были моей колыбельной песней, детскими сказками, моими «Илиадой» и «Одиссеей»...

А я, читая это, вспомнила свой детский страх, который обуял меня в 1953 году, 21 сентября. Поздно вечером Берёзовская земля вдруг вздрогнула и зарыдала, а следом, как ребёнок, испугавшись материнского плача, заревел рыбозаводской гудок, и все хлынули из своих домов на улицы, крича: «Горим! Горим!»

Раннее детство, дошкольное, для меня не было спокойным, в садик мы с сестрой не ходили: мест не хватало на всех, в каждой семье было по несколько ребятишек. Но были старшие сёстры и братья, с кем оставляли младших. У этих старших всегда были друзья, с ними они вели многочасовые разговоры – от доморощенной политики до разных страшилок, как, например: «В этом чёрном-чёрном доме стоял чёрный-чёрный стол...» – до сих пор холодок по спине...

Однажды взрослые полушёпотом заговорили о намерении властей построить у нас железную дорогу. Казалось бы, радоваться надо: живём как на острове, ни уехать, ни приехать, только по зимнику на лошади и по воде летом; правда, летал в пятидесятых годах Ан-2 на лыжах, садился на реку. И мечта о железной дороге жила, но кто-то первым произнёс, что с ней закончится спокойная жизнь: где железная дорога – там воры и убийцы. Я, к своему несчастью, ясно представила эту картину: наша не мощёная улица превратилась в металлическую, уложенные листы жести напоминали крышу дома, из-под которой отовсюду выглядывали пучеглазые бандиты с ножами.

Её так и не построили. Может, тоже испугались чего-то...

А на смену этому страху пришёл ещё один, ещё ужаснее: нас стали стращать полным затоплением нашего посёлка как неперспективного (не нашли ни газа, ни нефти).

А в этот роковой вечер, глядя на невиданное багровое «северное сияние», мы с сестрой подумали, что, в конце концов, нас решили сжечь.

Северная сторона небосвода в один миг вспыхнула, как от зажжённой спички, и загудела разбуженная земля. Казалось, сейчас всё небо вспыхнет. От рёва природы и детей собаки спрятались в свои ветхие конуры, взрослые стояли потрясённые, растерянные, не понимая, что произошло и что делать. Вопрос Чернышевского повис в воздухе каждого дома. Взрослые не могли найти ответа почему-то ни у кого. Вся ночь прошла в тревоге и страхе. Чёрно-кровавая осенняя ночь сковала поселок. И только два-три тусклых фонаря и старая луна, печалясь, сопереживали нам.

За ночь многие приняли решение покинуть это «гиблое место» на земле, пока еще на реке навигация и ходит колёсный пароход «Усиевич». Было неизвестно, что ожидает нас. Вблизи растущие могучие кедры, сосны за несколько часов высохли, приобретя ржавый цвет; ещё вчера манящая к себе нас, детишек, пурпурная, ядрёная брусника, сиявшая невдалеке от домов, превратилась в угасшие угольки.

Утром в чёрной тарелке появился сначала хриплый звук, затем кто-то из партийных работников, прокашлявшись, трагично сообщил о непредвиденной катастрофе на бурильной установке, просил не паниковать: на помощь уже едут специалисты со всей страны и начальство из Москвы. Из Москвы! Нас, ребятишек, это обрадовало, мы же знали, что взрослые молятся на Москву. Голос затем добавил, что есть и хорошая новость: «Этот непредвиденный, неуправляемый газовый фонтан возвестил о новой эпохе Сибири!» Мы-то были согласны и – на старую, лишь бы закончился этот ужас. Так страх заставил забыть об известных всем словах великого Ломоносова о значении Сибири.

Фонтан смогли закрыть полностью только через семь месяцев. Всю 50-градусную зиму северный небосвод озарялся пламенем. Два яростных хищных зверя – жгучий, с ветрами мороз и кровавый шар над горизонтом, – рыча друг на друга, день и ночь стерегли свою добычу, которой оказались мы, жители тихого рабочего поселка. Мороз сдался первым, а фонтан еще бушевал до июня 1954 года.

Было страшно, но, прислушиваясь к разговорам взрослых, мы, ребятня, поняли, что этот пожар надо только пережить, что он почему-то принесёт нам другую жизнь, лучше, легче прежней, и не только нам, но и всей нашей стране, что это путь не назад, а вперёд. Конечно же, всё это нам было не очень понятно, но, глядя на просветлённые лица взрослых, мы успокоились. А ещё мы обрадовались с сестрой, что отцу не надо будет ездить в лес летом и зимой заготавливать дрова – пилить, колоть... В это трудно было поверить, но мужики взбодрились, что-то обсуждали без конца...

Как мы узнали все позже, геологической партии под руководством главного геолога Александра Григорьевича Быстрицкого было поручено пробурить скважину в долине реки Казым Берёзовского района. Но в силу многих объективных причин он не смог выполнить это указание высшего руководства и принял сам решение выгрузить всё оборудование на окраине самого поселка Берёзова, на левом берегу Северной Сосьвы. В истории имена таких людей, принимающих самостоятельные решения вопреки здравому смыслу и выигрывающих дело, остаются навсегда. Таким был и Кутузов, потрясший Александра Герцена своей внутренней силой: «Мне придется отвечать за разбитые горшки...»

И нас всех поразили интуиция, смелость принятия решения А.Г. Быстрицким, пусть меньше известного, чем великий полководец , но победившего время и выведшего Сибирь и всю страну на новый виток.

Так была заложена им скважина номер один. Она и оказалась судьбоносной. Ведь предыдущие неудачи на юге области вселили неверие в наличие на тюменской земле нефти и газа. И работы геологов уже сворачивались.

Кто-то уже сомневался в сказанном Михаилом Васильевичем Ломоносовым, что «богатство российское будет прирастать Сибирью». «Какие богатства, когда вокруг одни болота, только что морошка да клюква...» – неслось отовсюду.

И вдруг такой сигнал! А скорее – рождение! мощный рёв потряс тишину вековой тайги. Высота фонтана составляла пятьдесят метров. Непрекращающийся гул слышен был за десять километров от Берёзова. При взрывных работах, при консервации скважины погибли рабочие буровой, старший инженер по противопожарному делу Главгазнефтеразведки Министерства нефтяной промышленности Е.А. Лютов – их имена занесены навечно на памятную доску. Названы улицы в честь погибших.

Закрыл фонтан сам Быстрицкий, получивший выговор перед этим за своевольное определение места бурения. Потом он скажет о покорителях Сибири, помня известные слова о гоголевской шинели: «Все мы вышли из Берёзова». Ю.Г. Эрвье: «...достаточно было Быстрицкому точно выполнить указание, и открытия бы не произошло, как не произошло оно нигде в Западной Сибири, где намечалось бурение дорогостоящих опорных скважин. Позже, в 1956 году, скважина Р-10, пробуренная на том месте, где планировалось, дала воду».

А.К. Шмелёв: «...отойди Быстрицкий на полтора километра, и пласт дал бы лишь воду».

И вот летит с Севера в Кремль молнией радиограмма, как в песне у Высоцкого, если перефразировать: «Да будет газ!»

Мы привыкли вставать и ложиться под колыбельную бушующего огня. И вдруг, даже не тишина – молчание! Алая краска схлынула с небосвода, как с лица испуганного подростка. Берёзово, словно онемело от всего пережитого. Тут первыми спохватились собаки – обратившись к небу, они дружно залаяли. За ними замычали коровы, заржали лошади. От этого счастья пуще прежнего зазвучали голоса и смех, играющих на улицах, ребятишек! – посёлок вновь заговорил на своём родном – живом языке.

А в детстве пряник я любила розовый,
И сахар колотый был на столе.
Благоухало как бельё морозное –
Искрилось! Гасло, мучаясь, в тепле.
Там, в детстве, снег лежал совсем нетронутый,
И баба снежная была добрей,
И санный след бежал, да всё как ровно-то!
И грело душу ржанье лошадей...

Да, мы, дети, уже привыкли к ревущему огню, осмелели: хоть язык этому чужаку показывай, всё равно ему нас не достать, ведь он был за речкой Вогулкой, – а потому, как и прежде, катались с горок, играли в прятки, лепили снеговиков... только громче окликали друг друга. Мы вдруг повзрослели. У нас уже было прошлое – «до того, как...».
Когда, в каком возрасте я начала реально ощущать себя?
Память слабая – она сильна.
И честна, как маленький ребёнок –
Солнечный, наивный… как слонёнок
На цветастом коврике из льна.
Память слабая – готова жить.
И хранить, что надо и не надо.
То, что будет сладко ворошить…
Неужели это было, правда?!.

Воспоминания мои начинаются с угрозы жизни нашей маме, вернее, с вбежавшей к нам испуганной кумы тёти Моти, она шептала без конца: «Ой, беда, ой, беда», – словно не замечая нас с Томой, ища какие-то документы, которые потребовали в больнице для тяжёлой роженицы.

Было утро. Отец был на стройке, старшие, сводные сёстры и братья, кто на работе, кто в школе, мама вышла ненадолго в магазин, но её всё не было и не было… Мы, перепуганные ошеломлённым видом тёти Моти, её повторяющимися страшными словами, заревели в голос.

«Плачьте, плачьте, чтобы боженька услышал вас…», – крестясь на икону в углу, простонала она и выбежала из холодного нетопленного дома. Мы, дрожа от страха, прижались с сестрой друг к дружке, не переставая плакать…

Маме сделали кесарево сечение, впервые в нашем посёлке. Совсем недавно приехавший хирург Юрий Иосифович Фурман спас её и сестрёнку, да что там – всю нашу семью. Он взял на себя всю ответственность. Ведь до этого женщины умирали у нас при трудных родах.
С этих пор я и помню себя. Моя мама всю оставшуюся жизнь была благодарна Юрию Иосифовичу, наверное, ни минуты не забывала о своём спасителе; приглушив голос, глядя в глаза собеседника, каждый раз, вновь, сама удивляясь произошедшему чуду, дрожащим голосом произносила: «Хурман... Юрий Осифович...»

Он для неё стал, наверное, вторым после Бога, она до конца своей жизни молилась за него.

Слов громких мама не произнесёт,
Она их, кажется, не знает вовсе.
Улыбки не готовит наперёд,
Но кто зайдёт к ней в дом,
Тот будет гостем… ]

Выдержал ли отец бы потерю второй жены, шестеро детей уже потеряли свою родную мать…
Он был авторитетом для мамы, для нас детей. Моё первое опубликованное стихотворение посвящалось ему, которое появилось в районной газете «Путь к коммунизму» летом 1979 года. Хотя написано в конце шестидесятых.

И мне никогда не забыть этого счастья, которое я испытала – в том ожидании, когда мы все в семье, все, кроме папки, уже знали, что оно, напечатанное на последней странице газеты, лежит перед ним на столе, ждёт своего неповторимого мига... Надо сказать, что до этого дня никто, кроме Томы, не ведал, что я ещё в детстве заболела стихами.

Я заболела стихами.
Не выходила гулять.
Трогала лоб детский мать:
– Даст Бог пройдёт всё с годами.

Отец сидел на своём месте на кухне, за большим столом, и читал пока – как всегда, первой – «Советскую Россию». Наконец, дошла очередь до местного печатного издания. И вот перевёрнута последняя страница «Путь к коммунизму»…

Мы замерли. Ничто не дрогнуло, казалось, на его лице. Только вдруг в полной тишине зазвучал негромкий родной голос:

Мой отец стал плотничать подростком.
Он полвека с топором, пилой...
Карандаш за ухом, папироска
И четыре класса за спиной.

Жил в фуфайке, без обид и злости:
А меня не спутает никто.
И на праздник, собираясь в гости,
Надевал суконное пальто.

И крепил он слово честным делом,
Как перила ставил на крыльцо.
Как он танцевал кадриль!.. Умел он
Подлецу сказать «подлец» в лицо.

А дома, что строил он на счастье,
Сколько лет с тех пор уже прошло –
Там стоят!.. Как он же, коренасты,
И стоят надежно, хорошо.

Выходил из дома утром ранним,
Было слышно, как вздохнула дверь...
Нёс он гордо ящик деревянный,
Как иной увесистый портфель.

Он прочёл и закурил… не глядя на нас, не сказав ни слова. А мы ничего и не спрашивали... мы, молча, тихо разошлись, каждый переживал по-своему эти сокровенные минуты. У меня в груди всё дрожало...

Я заметила, как он выпрямил больную спину, читая мой опус. Надеюсь, что подарила ему лучшие минуты его жизни – трудной, порой беспросветной. Ведь он хотел, чтобы я стала учителем, но я, наверное, единственный раз, его ослушалась, а потом долго жалела… В последние годы он часто болел, а через четыре месяца его не стало. Если я что-то в своей жизни сделала вовремя и верно, то это то, что набралась смелости отправить в редакцию это стихотворение. Потом написала еще не одно, посвящённое отцу, но он уже их не увидел. А может быть, он видит…

Наша семья была семьёй пролетария. Наше детство было похожим на детство всей детворы Советского Союза. Оно вспоминается – счастливым. Потому что было мирным. А ещё потому, что сам Бог, наверное, оберегал нас от того, что нас ожесточило бы в нежном возрасте. Бог и родители. О многом мы узнавали уже через десятки лет, имея способность, зрело размышлять.

Хотя, живя в мирное время, трудно и вредно стоять на одном месте, многое хотелось изменить в своей небогатой жизни. Но без разрушения не получалось…

А ведь было время, когда и я, выходит, мечтала о мировой революции, а иначе, как назовёшь эту мою детскую наивную задумку.

 

Дядя Том

В десять-одиннадцать лет я любила уединиться и мечтать. Особенно зимой.

Наверно, потому, что не хватало тепла.

И чаще всего после прочтения очередной книги, взятой в библиотеке, той, за которой очередь уже на месяц вперёд. И прочитать её надо за вечер. «Ну, крайний срок – два дня», – говорила строгая библиотекарша в очках на кончике носа, глядя поверх их, прямо мне в глаза. Словно проверяла, а не из-за любовной ли истории такой интерес к написанному.

Я добегала до дома, потратив на обратный путь времени наполовину меньше. И не только из-за усиливающегося мороза. В матерчатой сумке ждала моего прикосновения, восторга, а может, слёз старая, затертая, но для меня новая книга.

И книга буквально проглатывалась за несколько часов возле горячей русской печи.

Прислонившись к обжигающим кирпичам спиной, я улетала в разные города и даже страны.

Это было счастье! И если бы меня тогда спросили, что такое счастье, я бы ответила незамедлительно.

За обледенелым окном мороз, бывало, за пятьдесят, а ты сидишь где-нибудь в Африке, Индии... Так я очутилась однажды у дяди Тома. В его хижине.

С каждой строчкой дядя Том становился мне всё роднее.

В голове моей вырисовывались самые мрачные картины: дядя Том в них был одинок, как никто на свете. То он стоял у старого корыта, то латал заплаты, и слёзы одна за другой скатывались по его чёрным щекам... Разве он сможет сам прибраться в своем жилище как положено? Да еще в такую жару. Ведь мужчины этого не умеют делать.

Вот было бы смеху, если бы, например, дядя Сеня, что живет напротив, вытирал пыль, – сбежались бы все соседи. Дядя Сеня был тоже одинок. Но ему помогают племянницы, он в это время сидит, курит. Руки-то у него созданы для топора, лопаты...

Бедный, бедный дядя Том. Вот перевезти бы его к нам…

Как мне хотелось сделать его счастливым и свободным. У нас-то все свободны!

Вон, даже частенько выпивающий сосед дядя Ваня. Попробуй, продай его кому-нибудь. Я представляла эту картину: покупатель рабов бежал от него, только пятки сверкали. А дядя Ваня стоял, хохотал, обнажив свой единственный зуб. И сам Шелби просил бы у него прощение…

– Я – свободный человек! – всегда гордо говорил Иван Терентьевич, подняв кверху указательный палец, когда кто-то намекал ему на алкоголь. – Я на пенсии! Будьте добры, уважайте моё «хоббы»...

Дядя Том, конечно же, не пьёт водку... Но дядя Ваня предложит ему, наверное... Из-за этого я переживала. Дядя Ваня с подозрением относился к трезвенникам. А мне хотелось, чтобы они подружились.

А спать дядя Том может у печки, от нее жар не хуже, чем в джунглях. Я улыбалась сама себе, представляя, как я открываю калитку, возвращаясь из школы, а дядя Том собирает снег во дворе, из него он любит лепить снеговиков, ведь снега он никогда не видел, я беру вторую лопату и помогаю ему. Щёки его становятся алыми, полушубок нараспашку. Он срывает с головы цигейковую шапку и подбрасывает её вверх, крича: «Ого-го-о-о!..» А небо голубое-голубое… Такого нигде нет! А уж в Африке и подавно. Если даже снега там нет, то откуда взяться такому небу! Мы с ним обметаем веником валенки и идём в дом.

«Ох, проголодался!» – с удовольствием произносит дядя Том. Мама с отцом улыбаются, уже накрыт стол, и нас ждут румяные, горячие шанежки и пышущий радостью самовар...

А вечером к нам, как всегда приходит папкин лучший друг дядя Сеня, и они втроём садятся играть в карты. А ужиная, все снова слушают историю жизни дяди Тома, о которой я уже всё знаю, потому иду спать.

Только изредка раздаётся из кухни негодующее дяди Сени: «Вот капиталисты!», «Это тебе не СССР!» — на что дядя Том не устаёт повторять: «СССР — это шастье!..»

На этих словах я — довольная — засыпаю…

Екатерина Лаврентьевна Пионт родилась и окончила школу в поселке Берёзово на севере Тюменской области. Училась в Омском политехническом институте; оставив его, работала все годы в системе связи.
Печаталась в районных газетах, в коллективном сборнике тюменских авторов «Очертания основ», в альманахах. Первая книга стихов «У родного порога» вышла в 2000 году, затем — «Раздумье», «Из Берёзова я», «Тогда еще писали письма...» и стихи для детей «Мне рано в школу». В 2012 году вышла книга «Много неба».
Член Союза писателей России.
Живет в Москве.

Наш канал на Яндекс-Дзен

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"

Система Orphus Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную