Андрей ПИЦЕНКО (Краснодар)
СЛАВЯНСКАЯ Забыв о машине, оставленной у школы, ты идёшь по родной своей Славянской. Название этой милой слободки, люди жившие и живущие тут нынче, неизменно произносили и произносят с ударением на первым слог. Славянская — сколько доброго тепла, сколько воспоминаний для тебя в этом слове. Славянская — сколько раз тебе, давно уж покинувшему свою слободку, снилась она? И вдруг вспоминается яркий сон, часто виденный тобой в детстве. Ты бежал и, оттолкнувшись от земли, расправив руки, подхваченный ветром, легко взмывал вверх. Ты кружился над двором, видел внизу, в огороде дедушку и отца, видел соседа деда Васю и даже председателя квартального комитета Ивана Ефремовича. Ты хотел позвать их, чтобы они увидели твой полёт - но от восторга и жути голос и дыхание перехватывало. Ты поднимался выше и парил, парил надо всей Славянской, судорожно и вместе с тем блаженно хватал воздух ртом. Сейчас, закрыв на мгновение глаза, вспоминая те волшебные ощущения — ты неожиданно представляешь Славянскую своего детства морским побережьем. Если сделать круг до улицы Красных Партизан, ты летишь над горными грядами пятиэтажек. После трамвайной линии горы становятся меньше — «хрущёвки» в два и три этажа, затем ровный низкий берег — бараки и частные домишки. И за ними — зеленое, волнующееся море садов. Сейчас моря садов нет. Словно после тектонического сдвига выросли на его месте громады новых гор — высоченные многоэтажки из льдистого стекла и холодного бетона. Ночами их равнодушный неоновый свет затмевает звёзды. А Славянская всё больше и больше становится похожа на долину, окруженную вершинами новостроек. Славянская твоего детства имела свой особенный, окраинный уклад. В будние дни с семи до восьми утра улочки Славянской оживлялись. Школьники шумными ватагами торопились к началу уроков. Мальчишки из младших классов на ходу ловко крутили на верёвке мешочки со сменкой, перепасовываясь между собой, пинали подвернувшиеся орехи и дикие каштаны, дёргали девчонок за косички с большими нарядными, белыми бантами. Девчонки в ответ под общий хохот лупили «обидчиков» ранцами — а через несколько секунд прыснувшие было по сторонам ученики снова шли артелью, как ни в чём не бывало. Иной раз можно было увидеть опаздывающего и бегущего со всех ног школяра. Ты и сам так частенько бегал — не зря мама называла тебя копушей. Мамы и папы вели за руки малышей в садики, и затем торопились к людным трамвайным и автобусным остановкам. Не зря на пятачке возле садика стояли таксисты. Иной тютя мог встать не с той ноги, проникнуться отчего-то вдруг жалостью к себе, да и всплакнуть перед садиком. А уж в группе, возле шкафчика, и вовсе учинить представление — зареветь на всю слободку, броситься папе на шею и никуда его не отпускать. И с тобой бывало. Пока отец тебя успокоит, пока Ирина Владимировна завлечёт интересной игрой — а времени то уже, батюшки! И мчался отец от садика к жёлтой «Волге» с зелёным огоньком: - Командир, выручай! На трамваях, на автобусах, бывало и на такси, разъезжался народ на работу, в город. Да, Славянская хоть и была частью Краснодара, но её жители так всегда и говорили: «Надо поехать в город». Шумели где-то заводские цеха, бурлил Сенной, торопились машины на улице Красной — а на Славянской воцарялась тишина и время текло неспешно. Мамы, бабушки, дедушки катали в колясках малышей, глядевших полусонными глазками вверх. Под нежным, ясным небом орехи и дикие каштаны тихонько нашёптывали малышам что-то дивное, сказочное, почему-то полузабытое взрослыми и вспоминаемое ими потом только к старости. Орехи и каштаны рассеяно сорили первыми пожелтевшими листочками — запылёнными за долгое лето, чуть закрученными по краям зноем. Листочки опадали на землю и жались доверчиво к иссушенным, пожухлым стебелькам отживающего разнотравья. А стебельки эти по-стариковски заботливо и тревожно клонились к тоненькой, хрупкой изумрудно-яркой, молоденькой муравушке, стремившейся к солнышку. Ещё немного пройдёт времени — и листочки, травушка одарят нас изумрудом и золотом своих последних дней, а ты по-настоящему, с радостью и болью почувствуешь их волшебную красоту, когда листочки и травушка превратятся в коричневый тлен. Тишина... На юг, в жаркие страны улетели, как твои друзья-уточки, неутомимые стрижи — не слышно было их удалого и ласкового свиста. Если бы футбольные судьи свистели так, как стрижи — никогда судей, наверное, болельщики не отправляли бы на мыло. Ворчали где-то вороны и лениво, не по-летнему иной раз стрекотали сороки. Даже полупустые трамваи у Славянского депо, казалось, скользили по рельсам едва их касаясь, словно боялись нарушить окраинный покой слободки. С первой смены разбредались школьники. Им теперь можно было неспешно исследовать закоулки, заброшенную стройку, прокатиться с ветерком на задней сцепке трамвая, прозванной «колбасой» или залезть на ветви айвы возле школы и дразнить «мучеников» второй смены, кидая в них надкусанные плоды: - Я погуляю, а ты поучишь! Подставь тыкву - айвой получишь! Школяры второй смены из дома выходили обычно загодя, шли неторопливо, и вызов принимали охотно — айва летела обратно. И всякая малость была для вас, мальчишек Славянской, настоящим событием - ремонт ли дороги, замена ли труб. Появление любой строительной техники не оставалось незамеченным. После уроков вы часами могли с восторгом глазеть на работу отбойного молотка, бульдозера, экскаватора или катка. А когда рабочий день заканчивался и строители уходили, вы лазили по технике, пропахшей соляркой, добавляя к мастике на школьных брюках ещё и масляные пятна. Вечером Славянская снова оживлялась. Уже не боясь никого потревожить, радостно звенели и скрипели на рельсах переполненные трамваи — в них ваши папы и мамы возвращались с работы. Людно, весело делалось у гастронома, и рядом, у трамвайной остановки на Доватора; очнувшись от дневной дрёмы, колготился маленький базарчик. Тут бабушки за низенькими, дощатыми, выкрашенными в зелёный цвет прилавками продавали выращенную на местных огородишках картошку, лук, свёклу, жареные семечки в газетных кулёчках. И, конечно же, заветные леденцы — янтарные «петушки» на палочках и рубиновую пастилу, свёрнутую в тонкие, длинные трубочки, при виде которых ты неизменно глотал слюну, вспоминая их приятную, сладкую кислинку. А к дальнему от остановки рядку ты боялся ходить. Там продавали мясо. Тебе жутко было подходить к этому мясному рядку, видеть на прилавках свиные головы с мучительно зажмуренными глазками. Ты боялся смотреть на эти головы, боялся смотреть и на мясников — двух, как на подбор, краснолицых исполинов-мужиков в неизменных белых фартуках с бурыми, кровянистыми пятнами. Мясники огромными своими ручищами также ловко и легко управлялись тяжеленными, большущими топорами, длиннющими ножами и секачами, как ты со своею игрушечной пластмассовой саблей. Ты помнишь, как однажды тебя напугала ссора этих исполинов, как загудели громкими басами их голоса. И пронявший тебя до мурашек ужасный рёв одного из них: - Отойди! Не то сейчас все потроха тебе оборву! Заохали вокруг старушки, затрещала одёжа — мясники схватили друг друга за грудки. Разодраться им не дали — разнимать навалились чуть ли не всем базарным миром. Но и без драки тогда ошеломила тебя их могучая, словно из древних былин явившаяся сила, с которой успели они потягать друг друга и яростный, злой кураж на их перекошенных, побледневших вдруг лицах. А другим вечером мясники, как ни в чём не бывало, стояли по-за прилавком у потемневшей старой разделочной колоды. Один кидал обрезь приблудной тощей собаке. Собака при каждом взмахе руки мясника вздрагивала, но всё-таки ловила кусок на лету, а другой мясник успокаивал её: - Не бойся, хорошая, тебя здесь никто не обидит. И оборачивался, почему-то сконфужено улыбался, объясняя покупателям: - Кутенята у ней, видать. Иссосали мамку-то. Дело такое...
Базарчика на Доватора давно уж нет. Зато осталась парикмахерская, у трамвайной остановки. Раньше она казалась тебе большой. Нынче же — совсем маленькая, прячущая свои деревянные, обшитые толем стены под выцветшим от солнца безликим сайдингом. Да и закуток для дров теперь стыдливо укрывается за железным заборчиком — в парикмахерской печное отопление. Ты на всю жизнь запомнил своё первое посещение парикмахерской! Тебя привёл дедушка — постричь под «полубокс». На ручки кресла подложили дощечку, на неё дедушка и усадил тебя, чтобы тёте-парикмахеру не сгибаться в три погибели при стрижке. Ты разглядывал на стенах фотографии женщин с разными причёсками, пока тётя-парикмахер укутывала тебя накидкой и завязывала тесёмочки. Приятно пахло одеколоном, тётя несколько раз спросила: удобно ли тебе, и не давят ли на шею тесёмочки? Сидеть было удобно, но почему-то после того, как тебя укрыли накидкой — сразу нестерпимо зачесался нос, а потом ещё и ухо (такое обязательно происходит у тебя и поныне). Тётя рассмеялась и разрешила тебе вдоволь почесаться. А потом она взяла в руки машинку и включила её. Машинка затарахтела, задребезжала и, приближаясь к твоему уху, завыла всё громче и ужаснее, словно неисправный самолёт. Ты весь сжался в кресле и зажмурил глаза — а если не удержит тётя-парикмахер эту жуткую тарахтелку? И что тогда? Отчекрыжит она кусочек уха?! И едва машинка коснулась твоей головы, как в парикмахерской раздался яростный, отчаянный вопль… Как рассказывал потом дедушка — парикмахер схватилась за сердце, а в дверь и окно заглядывали торговки с базарчика, разволновавшиеся от твоего душераздирающего крика. Стрижку продолжить, конечно же, не получилось, а дедушка долго извинялся. И потом ещё несколько лет тебя ножницами стриг дома отец. Выходило у него аккуратно, ровно, но стричь папа умел только под «горшок». Дальше ты идёшь по улице Доватора, задерживаешься под окнами пятиэтажного общежития — из открытых окон, как в детстве, пахнет жареной картошкой. За общежитием начинаются двухэтажные хрущёвки и длинные, кирпичные бараки. Во дворах между ними мало что изменилось. И оттого, кажется, ты не вспоминаешь детство - ты прямо сейчас в нём. Хрущёвки - дома на восемь квартир с одним входом. В иных нет домофонов, в других же ими не пользуются и дверь подпёрта кирпичом или камнем, и в подъезд можно запросто зайти. Лестницы выкрашены в жизнерадостный цвет осеннего неба, на ступеньках серыми облачками чуть хмурятся потёртости от множества ступавших тут ног. У дерматиновых, коричневых, с советских ещё времён дверей - блюдца, миски, коврики для дворовых собак и кошек, соседствующих в этих дворах мирно. В одном дворике ты садишься на скамейку возле подъезда. У скамейки — железная чистилка с перекладиной, о которую можно сбить налипшую на обувь землю. Рядом, за низеньким штакетником — палисадник с благоухающими, удивительно яркими, сочными осенними хризантемами. За палисадником, рядом с двумя розовеющими на солнце соснами, под черепичной крышей, местами латанной шифером и бурым железом, спрятался рядок сарайчиков с разноцветными деревянными дверцами, охраняемыми пузатыми амбарными замками. К некоторым дверцам натоптаны тропинки, у иных — заросли сухостоя. Сбоку от сарайчиков, словно стараясь прижаться к ним, нашёл покой старый «Запорожец» с мутными от пыли стёклами и спущенными, вросшими в землю колесами. Молодая вишенка, протиснувшаяся между сарайной стенкой и «Запорожцем», задумчиво скребёт тонкой веточкой по крыше автомобиля и оттого кажется, будто он часто-часто грустно вздыхает. Дальше, на пустыре, между столбиками натянута проволока и на ней, как и тридцать, сорок, пятьдесят лет назад - сушится бельё. А затем - лабиринты кирпичных гаражей и пристроенных к ним деревянных, покосившихся и давно заброшенных халабуд из тёмного горбыля и тёса в шапках слежавшегося, прошлогоднего ещё листа на крышах. Откуда-то сверху слышится деликатное покашливание. Ты поднимаешь голову — на втором этаже, с балкона, забитого всяким скарбом на деревянных самодельных полках, подперев подбородок кулачком, на тебя глядит старушка. - Вы кого-то ждёте? - с бдительностью в голосе спрашивает она. - Нет, никого. Просто в детстве частенько ходил этими двориками в школу. Вот, сижу, вспоминаю. - Да, тут у нас всегда хорошо было, дружно жили. И сейчас - грех жаловаться, хорошо, тихо, - говорит старушка и замолкает на минуту. И вдруг вспоминаются строки из стихотворения кубанского поэта: … светлый ангел прилетит, - Я ещё девочкой была, когда мы сюда переехали, - старушке хочется поговорить с тобой, повспоминать. - Бедно жили, да не тужили. Дружно жили. Помогали друг другу, одолжалися. Очень дружно жили! На День Победы мужики, а все почти фронтовики были, столы такие длиннющие сколачивали и скамейки — весь двор собирался! Каждый, что мог, то и приносил. Весело было! И патефон крутили! А плясали как! И песни пели. Хорошо пели, душевно. Если военную — так все и плакали. Мужики хоть и пили крепко, а чтоб драться или бузотёрить там — такого не было. А мы, детвора, поедим — да на сарайчики, бывало, залезем — и всё нам оттуда хорошо видать. Так вот до самой ночи и сидели, глядели сверху. Радостно было. Счастливо мы жили, мирно. А нынче уж почти никого и не осталось... Скоро и мне уж туда. Старушка о соседях с болью в голосе говорит, а о своём близком уходе — буднично так и спокойно, словно не о смерти своей, а о чём-то привычном - вроде как ей на почту нужно сходить, за пенсией. - Живите ещё долго! - Пожила, слава Богу! Пора, пора уже... - А не страшно? - Да ведь как - помереть — это всякому такая доля написана. Если не смолоду, а в своё время — то и не страшно. Моё время уж пришло. Теперь время другое, и жизнь другая. Она должна без нас идти. Замолчала старушка, замолчал и ты. Она смотрит вокруг — словно запоминает. Ей скоро «туда». Ты глядишь, запоминаешь и старушку, и балкон её, и дом — недолго, наверное, осталось и этим дворикам, снесут их, построят здесь новые бетонные высотки. И пойдет здесь другая жизнь. Какой она будет? Какими воспоминаниями станет богатеть? Тебе бы о многом расспросить старушку — о жизни её. И стесняешься - не хочется нарушить её мысли. А она, наверное, решила, что докучает тебе. - Ну, пойду, - говорит. И вот уж пуст её балкон. Удивительная штука — жизнь. Ещё каких-то пятнадцать минут назад дворик этот в твоей истории мира был всего лишь двориком, которым ты частенько ходил в школу. И вот незнакомая старушка, чьё лицо, возможно, ты больше не увидишь и скоро позабудешь, с великой любовью к жизни и покорностью к собственной смерти поведала тебе историю этого краснодарского дворика. Дворика, скреплённого кровью, болью потерь и слёзной радостью побед с Берлином, Варшавой, Будапештом, Прагой, Веной, с их историей. Закрываешь глаза — и слышишь песни, в которых отрада и кручина, сбывшиеся и несбывшиеся далёкие и близкие мечты непостижимо соединены мудростью веков. Слышишь тихий, словно дальний благовест, перезвон медалей и орденов на пиджаках и тёплый в такие мгновенья, братский рюмочный звон. И затем — протяжный, пробежавший вдоль стола, шумный выдох. Сколько в нём прожитых невзгод и радости, сколько тягости и вместе с тем неодолимой силы в этом выдохе?! Весь размах Руси можно услышать в этих песнях и звуках... Ты чувствуешь, как раздвигается дворик во времени, пространстве, разновеликом множестве судеб людских. Так в детстве сказками, рассказанными мамой, дедушкой и бабушкой, расширялся твой мир. Может быть, поэтому сейчас твоё сердце переполняется каким-то нежным и ликующим пением, словно сердце маленького мальчика.
ТРИНАДЦАТЫЙ Открывая мир, принялся ты и сам придумывать героев для сказок. Углядел ты как-то на улице «Жигули» с помятой фарой. Спросил у дедушки — почему это у него фара помята? А дедушка тебе ответил: - Оттого, внучек, что не соблюдал он правила дорожного движения. И представился тебе автомобиль эдаким сорванцом с подбитым глазом, что не слушает старших. Вечером, перед сном, ты огорошил маму: - Мама, а расскажи мне сказку про маму «Волгу», папу КАМАЗа, и их сына — непослушного Жигулёнка... Следующим вечером ты справедливо решил, что автомобильная семья вышла неполной и добавил в сказку бабушку «Победу» и дедушку — автобус ЛИАЗ. С тех пор пришлось твоим родным открывать в себе таланты в сочинительстве сказочных сюжетов про непослушного Жигулёнка и его семью. Не случайно дедушка в сказке был у тебя автобусом ЛИАЗ. Твой дедушка Андрей был волшебником. Он не знал никаких заклинаний, не умел показывать фокусы, но волшебство неустанно творила жившая в нём любовь к тебе, ко всем людям и жизни вокруг. В жизни дедушку Андрея именно любовь провела через жесточайшие испытания и помогла ему оставить сердце по-детски чистым. Если не случалось тебе идти в садик или был выходной — вы с дедушкой ехали в город. Бывало, что в парки, на карусели. Но чаще — он открывал тебе созидающий мир вокруг. Вы с дедушкой ездили в аэропорт, на речной вокзал, вы смотрели, как строят дома и ремонтируют дороги. Он рассказывал тебе обо всём - о знаках, светофорах, правилах дорожного движения, о машинах, строительной технике, о людях и природе. О каждой мелочи дедушка умел рассказать увлекательно и любовно, и находил он всегда такие слова, которые были не просто близки тебе, маленькому мальчику - дедушкины слова тебя завораживали. И, конечно, дедушка, как бывший железнодорожник, однажды взял тебя с собой на вокзал — и потом уже ты просил: - Дедушка, а давай ещё поедем на вокзал, посмотрим на поезда? Вы любили стоять на вокзальном пешеходном мосту — и сверху всё было видно — и пути, и перроны. А дедушка рассказывал тебе о тепловозах и электровозах, о том, какие бывают вагоны, о депо и мастерских, о манёврах на станциях, о сортировочных горках, горбах, стрелках и тормозных башмаках, о машинистах, диспетчерах, стрелочниках, составителях поездов и путевых обходчиках. Ты вдыхал те особые, ни на что не похожие запахи железной дороги: острого духа пропитанных креазотом шпал, мазута, чернеющего вокруг люков нагретых на солнце вагонов-цистерн, горячего масла и металла, дизельных тепловозных выхлопов. Дедушка слушал диктора, и показывал тебе: - Вон, видишь вот тот поезд? Он сейчас поедет в Москву. Ты смотрел, как у тёмно-зеленых, с жёлтой узкой продольной полоской пассажирских вагонов толпились люди и чувствовал радостное, детское возбуждение перед дальней дорогой. Ты представлял, как однажды и вы с дедушкой сядете в вагон и поедете в далёкую столицу через всю огромную и прекрасную страну. И многое слышанное тобой вдруг оживало, словно ты заглянул в какой-то волшебный калейдоскоп. Тебе мнилось, что вы непременно поедете через станцию Милованово, где давно служил на железной дороге дедушка. Дедушка помашет в окно — и все его вспомнят и будут приветливо отвечать, бежать за вагоном и расспрашивать, как он живёт. И множество коров и гусей на станционной площади (тебе о них рассказывала бабушка) будут поднимать головы и провожать вас взглядом, а один индюк громко и воинственно станет болбочить на проходящий поезд (о таком индюке, которого соседи прозвали «сигналистом», тоже любила вспоминать бабушка). А потом будете ехать вдоль полей, лесов, по грохочущим мостам через широкие реки, мимо маленьких сёл и больших городов — и всё-всё увидите, и дедушка расскажет обо всём, что бывает и было в нашей огромной стране. И представлялось, как вы приедете в Москву, и дедушка покажет тебе Кремль, башню с курантами и звездой, Царь-пушку… Поезд, везущий людей в далёкую Москву, уходил, делался всё меньше и меньше, и тускло дрожали в станционном мареве его хвостовые буферные огни. С перрона уходили провожающие, на новые поезда спешили пассажиры. Ты смотрел на них и угадывал — в какие города поедут они? На вокзал вы могли доехать на трамвае без пересадок. Но все ваши путешествия неизменно начинались на тринадцатом автобусе. Ваша остановка была следующей после конечной и называлась «улица Черняховского». Остановкой была асфальтовая площадка в бордюрной оправе под раскидистой абрикосой. Серый асфальт на ней был гладкий — от множества ступавших тут ног и дождей. В извивавшихся по асфальту тонких трещинках зеленел и золотился мягкий на ощупь мох. Когда ты смотрел на него — мох казался тебе причудливыми лесополосами, а сам себе ты казался великаном, глядевшим на эти насаждения с высоты своего роста. У края остановки установлен был столбик, на котором висел тёплого, солнечного жёлтого цвета знак автобусной остановки с большой буквой «А» в чёрном квадратике и цифрой 13. Летом этот знак прятался в гуще абрикосовой листвы, а осенью, когда опадали листья и солнышко пряталось за тучи — тут он и делался виден. И сразу на остановке становилось теплее. Ты нетерпеливо выглядывал в сторону конечной — и видел краешек притаившегося там желтого автобуса — ЛИАЗа. Так хотелось, чтобы он побыстрее тронулся в путь! И вот чудо — сверкнув на солнце стёклами, из-за деревьев показалась кабина автобуса. Ты радостно вскричал: - Дедушка, тринадцатый едет! ЛИАЗ приближался — и вот уже можно было рассмотреть его круглые фары, которыми он, словно добрыми маленькими глазками, глядел на дорогу. Спустя минуту, будто галантно и приветливо кивая вам с дедушкой, плавно покачиваясь, жёлтый автобус остановился и радушно распахнул свои белые двери. Мотор ЛИАЗа напевал свою неизменную весёлую песню на каком-то задорном тарабарском языке: «Пррлююм-пулюм-булюм-булюм-брррлююм-пулюм». Казалось, что в моторе автобуса не просто кто-то неведомый поёт, но ещё и подыгрывает на ксилофоне, сделанном из стеклянных бутылочек, баночек и баллонов — такой был у ЛИАЗа ни с чем несравнимый булькающий звук. Вы зашли в салон автобуса — он был залит радостным солнечным светом, а бордовые сидения мягко и тепло поблёскивали рубиновым, точно как пастила на базарчике у бабушек. Вы поздоровались с пассажирами, потом оплачивали проезд — так всегда учил тебя дедушка. Напротив первой двери висела касса - железный серый ящичек с синей полосой. Венчал этот ящичек мутно-прозрачный плексиглас, сделанный будто четырёхскатная крыша у домика. Дедушка поднёс пятикопеечную монетку к прорези плексигласа, и через секунду монетка мягко звякнула внутри этого ящичка. Дедушка прокрутил тёмную, круглую ручку кассы — и вылез билет: желтый бумажный прямоугольник с красным кантом, красными же буковками и большими чёрными циферками. А потом вы заняли своё всегдашнее место — перед стеклянной перегородкой, за которой начиналась водительская кабина, наискосок от водителя. Ты усаживался на колени дедушке, прижимался подбородком к ребристому, пахнущему множеством рук поручню и во все глаза глядел и на дорогу, и на водителя. Это место, откуда удобнее всего было смотреть на дорогу и на происходящее в кабине, в тринадцатом автобусе так и называлось — место двух Андреев. Говорили про вас: «Андрей старый да Андрей малый». И когда «тринадцатый» отправлялся со Славянской, на ваше место никто не садился. Да и совсем не по-городскому было в автобусе, когда он ехал по Славянской — словно на селе, все пассажиры давно уж знали друг друга, потому здоровались и рассаживались рядышком, на передних сидениях. Узнавали новости: у кого нынче брать на Колхозном картошку и как на Кооперативном цыганка с блескучими глазами облапошила Антоновну, выудила у той простофили пятнадцать рублей. Рядом с вами сидела бабушка Аза. Она носила очки с толстенными стёклами, оттого глаза её казались до смешного большими. Ещё бабушка Аза ходила смешно — росточку она была небольшого и переваливалась с ноги на ногу, точно как уточка. У бабушки Азы кто-то спросил: - А сосед-то твой, Аркаша, чего-то не видать его? - Как же не видать, видала его сегодня, лиходея, - глаза бабушки Азы в очках ещё увеличились. - Чего? - А вот: затеялась постирать сегодня. И только, значит, развесила бельё — а ему, ироду, стало быть, приспело костёр палить. И палит чёрти-чё — такой чад, такой чад, что и неба не видно! Я ему выговор, а он только смеётся. У меня, говорит, Аза, свой распорядок жизни, я твоему не мешаю, и ты моему, говорит, не мешай. А с другого сидения слышалось с укором: - Мой-то зять - вчера опять подшофе явился. Извини, говорит, тёща, газанули малость в гараже… И ты думал, что «подшофе» - это такая кожаная шофёрская куртка. Ты бы и сам от такой не отказался. Но на детей таких курток не делают. А так бы пришёл домой подшофе — и никто бы на тебя не ругался. Обо всём, что творилось на Славянской, можно было узнать в автобусе. А ещё говорили о ценах, погоде, огородах, болячках и политике. Помогали советами, менялись книгами, редкими кулинарными рецептами и ещё более диковинными рецептами против разных недугов, уславливались сменяться рассадой, одалживались тут и деньгами, договаривались о встречах. И пока ходил «тринадцатый» - не просто возил он пассажиров. Возил он вместе с ними пасторальный дух артельной, слободской неспешной жизни, вспоминаемой нынче и кажущейся теперь давней стариной. Потом дедушка спросил тебя - что велит сделать вот тот знак? Ты увидел перевёрнутый белый треугольник с красной окантовкой и ответил: «Этот знак говорит, что мы должны уступить дорогу». Рядом сидел дядя Саша, ваш сосед, он работал водителем грузовика. Дядя Саша имел славу страстного знатока-птичника, у него была голубятня, большой вольер во дворе со всяческими пташками и целая комната в доме, отведённая под клетки с кенарями. Дядя Саша ехал на Колхозный рынок покупать птичкам корм. Он покачал головой и рассмеялся, услышав твой ответ про знак: - Тебя дедушка правилам дорожного движения научил лучше, чем меня инспекторы ГАИ! Интересно было слушать пассажиров, интересно было наблюдать за дорогой, за водителем, как он крутил руль в бежевой оплётке, нажимал клавиши, открывая и закрывая двери, подносил к губам микрофон, объявляя следующую остановку. В кабине каждого «тринадцатого» ты видел удивительный мир. И каждый ЛИАЗ представлялся тебе живым, со своим характером, со своим укладом автобусной жизни. У одного в кабине было уютно по-домашнему. Вместо стёганого покрывала из кожзаменителя моторный отсек закрывало байковое одеяльце. Чтобы водителя не слепило солнце, сверху, на лобовых стеклах висела домовитая кайма с цветочками и беспокойной бахромой. Другой автобус был новенький щёголь, выкрашенный на заводе красной краской с широкой белой полосой внизу. И в кабине этого красного молодца всё говорило о его удалой поре - на крышке бардачка, под стеклом, с фотографии загадочно улыбалась женщина, похожая на Софию Ротару, на передней панели красовалась переводка гоночной машины, над зеркалом качался вымпел со вставшим на задние ножки козликом (позже ты узнал, что это был вымпел немецкой футбольной команды «Кёльн»). В кабине третьего всё было аккуратно разложено по своим местам. Перед водителем, у лобового стекла стояла картонка с приклеенной к ней бумажкой — поминутным расписанием маршрута, рядом пенал с ручками и карандашами и ровно сложенный путевой лист под чёрным кругляшом магнита, а на краю лобового стекла висел термометр. Четвёртый повидал в своей автобусной жизни, наверное, всякое. В кабине, будто оспинки, серая рябь — жёлтая заводская краска там и сям была побита. На лобовом стекле его, будто морщинки, разбежались трещинки. Там, где на передней панели должны были быть часы — зияла темнотой круглая дыра. На моторном отсеке, словно лекарства и компрессы — инструменты и промасленная ветошь. Неразговорчивым казался автобус — не объявляли в нём остановки. Микрофон его, весь перевязанный синей изолентой, наверное, был сломан. Весь он, этот бывалый автобус, мнилось, был наедине со своими потаёнными мыслями. Может оттого, не обращая ни на кого внимание, и пел он своё «Пррлююм-пулюм-булюм-булюм-брррлююм-пулюм» громче других своих собратьев. И если ЛИАЗ — красный молодец — на Каляевскую горку пёр с форсом и надрывом, любуясь собственной силой, то бывалый автобус едва тащился, одышливо наполняя салон сладковатым выхлопом. Казалось, что вот-вот остановится он, оставят его силы и покатится вниз, в изнеможении не владея собой. Но вот одолевал автобус горку, и не прибавлял скорости — плёлся снова задумчиво - дескать, я своё отбегал, куда мне торопиться? И снова пел мотором свою песню, пел громко, свободно и раскованно, как поют дети и старики… В твоём детстве трудяги ЛИАЗы работали на многих автобусных маршрутах. И ты во все глаза глядел на них — и в каждом замечал множество особенностей. Жёлтые, красные, белые с двумя зелёными, синими, бордовыми полосками. Старого выпуска — с круглыми фарами сзади, и нового — с прямоугольными. С переваренными пониже боковыми зеркалами или оставленными заводскими. С разными зеркалами в кабинах — в одних были длинные и узкие, в других широкие и квадратные — каждый водитель творил доводку автобуса для своего удобства. Ты рисовал в альбоме каждый новый увиденный автобус — со всеми запомнившимися деталями. Дедушка долго рассматривал каждый нарисованный тобой автобус и часто взволнованным голосом звал бабушку: - Лиза, иди глянь! Это ж надо видеть — как он их памятью-то схватывает, да на бумагу переносит! Когда ты учился в средних классах, дедушка Андрей уже закончил свои земные сроки. И ты больше не ездил на вашем месте двух Андреев у водительской кабины. Вы с друзьями ездили на задней площадке — там, когда автобус нырял на ухабах, вас подкидывало, словно на качелях, и от этого на мгновения животы ваши как-то щекотно прилипали к самому горлу и вы хохотали от этого радостно-волнующего ощущения. Зимой, по снегу, бывало в салон и не заходили — оравой цеплялись к заднему бамперу и, глотая автобусные выхлопы, сидя на корточках, восторженно скользили по укатанной снежной дороге. Конечно, дедушка такое развлечение бы не одобрил… В старших классах, на занятиях в учебно-производственном комбинате, называемом УПК, ты выбрал профессию автослесаря. И потом вас, «автослесарей», отправили на практику, в автоколонну 1419, что была на улице Дальней. Там вас, как особо ценных специалистов, конечно же, к действующим автобусам не подпустили, а отвели в тускло освещённый, холодный цех, где разбирали уже списанные. Пожилой мастер, то и дело грустно и шумно вздыхая, покусывая ус, указал вам на красный с белой полосой ЛИАЗ, беспомощно глядевший на вас своими круглыми фарами: - Будете разбирать его салон. Пока снимайте сиденья и поручни. Ты заскочил в автобус, подошёл к перегородке, отделявшей водительскую кабину от салона и замер… В кабине, на крышке бардачка, под стеклом, с потускневшей фотографии загадочно улыбалась женщина, похожая на Софию Ротару, на передней панели красовалась потёртая переводка гоночной машины. Над зеркалом не качался вымпел со вставшим на задние ножки козликом, да и зеркало уже кто-то снял. Разом вспомнилось, как вы с дедушкой ездили на вокзал на этом новеньком тогда ещё красном молодце, как он форсисто урчал и булькал, штурмуя Каляевскую горку. Вспомнилось, как ты рисовал его, щёголя, в своём «автобусном» альбомчике. А теперь он доживал свои последние дни, стоя в тёмном, холодном цеху. И тебе выпало его, молчаливо умирающего, курочить и кромсать? Ты нашёл мастера и сказал, что не будешь разбирать этот автобус. Мастер отчего-то снова тяжело и грустно вздохнул. Поглядел в промасленный пол и тихо промолвил, что, дескать, наприсылают всяких «фон-баронов», а ему тут прыгай вокруг них. И добавил, покусывая ус: - Можешь ехать домой, практику тебе не зачтут. Тогда ты рассказал ему про дедушку Андрея, про ваши путешествия, про автобусы, тринадцатый маршрут и красного молодца. Мастер завздыхал еще тяжелее, и всё покусывал ус. Дослушав, махнул рукой и назначил другую работу — возить всякие детали на тележке в другой цех. Остальные ребята из школы работали вместе, часто хохотали — а ты в одиночестве тоскливо катал свою мрачно гремевшую тележку до конца практики. Когда она закончилась — красного молодца уже не было...
ПЕРВЫЕ УЛИЦЫ Позади осталась улица Четвёртая Линия. По ней когда-то ходил тринадцатый автобус. Впереди же - зелёные тихие улочки с ухабистыми, пыльными грунтовыми дорогами, палисадниками, низкими заборчиками, лавочками у калиток. Вот за дощатым забором — дом с фронтоном из деревянных плашек. И забор, и фронтон давно покрашены синей, местами облупившейся краской.В этом доме жил дядя Сюня — друг отца. Имя его было Сергей, но по имени его никто не звал — все называли почему-то Сюней. Дядя Сюня был… исполинского росту и могучей стати мужик. Кулачища его казались пудовыми гирями. Если он ветреным днём выходил за калитку в трико — оно надувалось, словно паруса линейного корабля. Стоило дяде Сюне зайти к вам во двор — и ваша милая собачка Жуля бросалась искать себе укрытие — она боялась этого великана и его громкого, грудного голоса. Устрашиться ражего дядю Сюню делом было нехитрым. Но только тому, кто его не знал. Дядя Сюня был весёлым и добродушным человеком. Поэтому вокруг него всегда вилась детвора. И ты каждый раз обрадованно бежал к нему: «Дядя Сюня, давай мерить силу»! Дядя Сюня улыбался, загибал мизинец, который был едва тоньше твоей руки, а ты пытался его разогнуть. Ты целых две недели упражнялся с гантелями — тренировал мускулы, чтобы наконец одолеть дядин Сюнин мизинец. Но ты пыхтел, менял ладони местами, напрягал все свои силы — дядя Сюня же преспокойно разговаривал с отцом, словно вовсе не замечая твои усилия, а его мизинец, сделанный будто из железа, даже и не думал разгибаться. Ты сдавался, а дядя Сюня говорил: «Нет пока силы. Ещё надо её тренировать, Светланович». Ты ждал этих слов, смеялся, и отвечал: - Я — Валентинович! - Валентиновичем ты станешь, когда разогнёшь мне хотя бы мизинец. - Нет, я Валентинович, - кричал ты, обхватывал ногу дяди Сюни руками и ногами и по-обезьяньи повисал на ней. Дядя Сюня восклицал «А-а-а, попался!», щекотал тебя и хватал под мышки, ты изо всех сил пытался удержаться на его ноге, но через мгновение, словно пушинка, уже взмывал ввысь и, хохоча, кружился в пахнущих табаком, сильных и добрых руках… А рядом — за железным тёмным забором — дом дяди Вити. Дядя Витя, дядя Сюня и отец крепко дружили. В отличие от балагура дяди Сюни дядя Витя чаще молчал. Его смуглое лицо имело выражение глубокой сосредоточенности, будто дядя Витя почти всё время решал в уме какие-то очень сложные математические задачи. Так тебе казалось в детстве. Может быть оттого, что дядя Витя работал электромонтажником. Слово «электромонтажник» вызывало у тебя настоящее благоговение. Быть электромонтажником, по твоему мнению, мог только отважный человек. И вдобавок человек всесильных умений и редкостных, совершенно недоступных тебе знаний. Ведь даже в обычные розетки тебе запрещали совать спички, пальцы или бабушкины вязальные спицы (бабушка так и говорила: «А вот как ошпарит тебя током, так будешь знать»), а дядя Витя орудовал отверткой не только в разобранных розетках — тебе представлялось, как он мог запросто зайти в тёмное нутро страшно гудящей трансформаторной будки — и ничего его там не ошпаривало! И не боялся дядя Витя никаких «коротышей» и «паучков», о которых ты слышал от него, и тебе мнилось, что эти загадочные и опасные «коротыши» и «паучки» непременно живут во тьме трансформаторных будок. Белая «копейка», машина дяди Вити стояла во дворе рядом с гаражом. Ты не помнишь, чтобы она когда-нибудь была в гараже — ведь он был занят великим множеством всяких таинственных деталей — резисторами, конденсаторами, реле, катушками, трансформаторами и проводами. Ты любил разглядывать их, но заходить в гараж боялся — вдруг в нём, как в трансформаторной будке, притаился коварный «коротыш», только и ждущий момента, как бы ошпарить тебя током! Ещё в гараже были удочки, садки, самодельные деревянные мотовильца для лески — дядя Витя, дядя Сюня и твой отец страстно любили рыбалку. По субботам ты часто просыпался, а папы дома не было. Ты спрашивал у мамы, а она отвечала, что папа рано утром уехал на рыбалку с дядей Сюней и дядей Витей. Ты, конечно, страшно огорчался оттого, что тебя не взяли. Ведь как замечательно было бы послушать весёлые байки дяди Сюни, побороться с этим добрым великаном, побегать по берегу, строча из воображаемого автомата и покидать в воду камни, представляя, что это гранаты. Ты и не подозревал, что именно поэтому тебя и не взяли с собой, ведь рыбалка — это дело серьёзное, на рыбалке нужно было терпеливо и тихо сидеть на берегу, а не резвиться и шуметь, распугивая всю рыбу… Каждый раз, когда ты возвращаешься на Славянскую, воспоминания, будто цветной калейдоскоп, кружат голову. И тебе снова наивно кажется, что эти милые улочки встретят тебя точно такими, какими они были в твоём детстве. Но и здесь многое поменялось и продолжает меняться. В иных местах мнится, будто и вовсе угодил в незнакомую местность - с высоких кирпичных, цитадельного вида заборов, ограждающих важные хоромы, подозрительно зыркают на тебя недрёмные зрачки камер. Вместо палисадников тут теперь — стерильные бетонные площадки. Ты вспоминаешь великое разнообразие заборов времён детства. Их ладили из высечки, сетки-рабицы, металла, досок, шифера и даже из железных кроватей. Уходит это похилевшее множество в прошлое, уступая место кирпичу и металлопрофилю. Глядя на однообразные листы металлопрофиля, иногда даже представляется, будто ты старшина, идущий меж двумя шеренгами на ротном строевом смотре. Наверное поэтому ты задерживаешься у старого низенького дощатого забора, плотно увитого плющом. Раздвигаешь упругие стебли и огрубевшие за жаркое и пыльное лето листья, проводишь рукой по размякшим от времени и влаги доскам. С досок крупинками сыпется труха, муравьи и какие-то букашки торопятся убежать от твоих пальцев. И здесь, упрятанная от человеческих глаз, происходит своя тихая, незаметная жизнь. Нет уже и милых лавочек у калиток, на которых тёплыми вечерами любили собираться бабушки. Каждая, как генерал, являлась со своим войском — внучатами, кошками и собаками. Кошки важно сидели у ног своих хозяек и бросали надменные взгляды на внучат и собачат, что весело гомонили и гавкали, бесились рядом, на дороге, поднимая пыль до небес. В косых лучах закатного солнца и небо, и пыль, и деревья, и заборы, и лица бабушек — весь мир казался золотисто-розовым, лёгким, светлым и праздничным. А на лавочках доставалось зятьям да невесткам, артельно переживалось виденное в кинофильмах, сообщалось о новых потаённых отварах и компрессах, с которых «у Маши с Третьего Проезда шибко полегчало в коленях»… Нет и калиточек в низких заборчиках между дворами, в какие запросто, по-соседски ходили помочь по хозяйству, одолжиться, а то и вовсе почаёвничать за обстоятельным, неспешным разговором. Растут на месте калиточек нынче ввысь заборы… Вот дом, у которого растёт огромный орех — когда-то на его сильную, несгибаемую, словно мизинец дяди Сюни ветку хозяева на тросах подвесили зелёную мотоциклетную люльку от «ИЖ Юпитер-2», похожую на ракету или фюзеляж самолёта. От люльки всё ещё пахло бензином и нагретым на солнце металлом — оттого и казалось, что в ней ты летишь в самом настоящем бомбардировщике или десантном самолёте. Лучшей качели, особенно для мальчишек, нельзя было и придумать. Первое время вся окрестная ребятня собиралась здесь, нещадно вытаптывая хозяйский палисадник. Всем хотелось покататься на диковинной качели. Поначалу бывало, что очередь к люльке начиналась на земле и продолжаясь, извивалась уже на орехе — на ветках стайками сидела детвора, нетерпеливо болтая ногами. То и дело раздавались возмущённые крики: - Хватит! - Целых пять минут уже катаетесь! - Мы тоже хотим! - Тормозите их, ребзя! С земли тут же за люльку цеплялись руками, замедляя её ход, пока она не останавливалась. Из люльки ребята нехотя прыгали на землю и, ковыряя в носу, завистливо глядели на тех счастливчиков, которые, оглашая округу победным кличем, с ловкостью заправских мореходов скатывались с веток по тросам в люльку, пока она не набивалась битком. - Разойдись! - слышался чей-то властный, полный минутного превосходства возглас и люлька, изо всех сил раскачиваемая экипажем, взмывала всё выше и выше. Часто к вам выходил хозяин дома, дядя Женя. Он облокачивался на забор и смотрел на весёлый и шумный ералаш вокруг, а на лице его бродила улыбка. Дядя Женя то и дело курил и, наверное, вспоминал радостные дни и своего детства. - Дядя Женя, а вы хотите покататься? - раздавался подрагивающий, счастливый голосок из люльки. Дядя Женя смеялся и отвечал: - Катайтесь уж сами! Я из того возраста давно уж вышел. Ребята постарше поговаривали, что дядя Женя ещё с одним дядькой, после того, как повесили мотоциклетную коляску, пили водку и поздним вечером, в темноте, пьяные сами покатались. Дядя Женя тогда не удержался и крепко чебурахнулся — жена его за это сильно ругала. Ещё говорили, что она вообще ругала дядю Женю за эту качелю, дескать от мальчишек с ней совершенно не стало никакого покоя. Иной раз карапуз, мечтавший, чтобы и у него перед домом появился такой удивительный «антракцион», спрашивал: - Дядя Женя, а где вы такую коляску взяли? Дядя Женя в ответ лукаво улыбался: - Где взял, там уж теперь нет. Дядю Женю часто кликала из-за забора жена, а он говорил - «Сейчас, сейчас иду». И ещё минут пятнадцать смотрел на ваши катания, курил и улыбался… Стоит и поныне могучий красавец — орех. Задумчиво сорит крупным медным листом. Вспоминает ли он о том весёлом времени, когда мотоциклетная люлька, привязанная к его ветке, раскачивалась днями напролёт под шумные и счастливые возгласы детворы, а дядя Женя курил у забора и довольно улыбался?.. А вот тут, на углу, где теперь бетонный заезд для машины, когда-то росла ранняя черешня. И как не гоняли вас хозяева — всё одно умудрялись обносить, соревнуясь со скворцами, эту черешню, не давая ей толком дозреть. Вы собирались неподалёку маленькой стайкой — в три-четыре мальчугана, договаривались кто и в какую сторону улепётывает в случае появления хозяев — и лезли на дерево. Вы, как и скворцы, сторожко и часто вертели головами, а сердечки ваши, казалось, трепыхались одновременно и у пяток, и у самого горла. Быстрыми движениями вы хватали черешню с рыжими шрамиками — следами поклёвок скворцов, и совали её в рот. - Ребзя, атас! - вдруг раздавался взволнованный, пронзительный вопль. Ты вздрагивал и с обезьяньим проворством шустро перебирался на одну, потом на другую ветку пониже, и с неё сигал на землю. Приземлившись, не оглядываясь, ты наугад нёсся со всех ног подальше от места преступления. Сзади слышалось страшное: «Ой, дяденька, ой, ухо, ой, больно»! Жутко и радостно колотилось твоё сердце — кого-то поймали, а ты сумел улизнуть! Вот место, где вы раньше играли в хоккей. Здесь хозяева дворов, что стояли друг против друга, на улице не разбивали ни палисадников, ни огородов — и зимой, когда выпадал снег, вы захватывали эти участки вместе с проезжей частью. Утаптывали снег от забора до забора — и получалась широкая хоккейная площадка. Машины ездили тогда редко и почти не досаждали вам. В одном из дворов, за трухлявым забором неопределённого цвета, в ветхой саманной хатёнке — жил с дедушкой и бабушкой Гаврила. Было ему около тридцати. Родители Гаврилы, ходил слух, давно умерли от водки. Про него сказывали разное. Кто из мальчишек стучал себя по лбу и утверждал, что Гаврила - «того, тронутый», кто-то уверял, что он горький пьяница. Бабушка же говорила, что Гаврила «непутёвый». А дедушка отзывался: - Гаврила блажной, и смеяться над ним — плохо. Ты спрашивал - как это блажной? Дедушка отвечал: - Безобидный он, на мир по-своему глядит, по-особому. Бывают вот такие люди. Стоило вам поделиться на команды и начать игру, как тут же из калитки появлялся Гаврила в своём неизменном трико с заплатами на коленях, галошах, лёгкой чёрной курточке и пыжиковой шапке. Наверное, ему тоже нравился снег и он часто поглядывал в окошко, а может — ждал именно вас. Гаврила всегда поначалу стоял в стороне и пыхтел «Беломором». Докурив, Гаврила начинал частить: - Возьмите и меня! Ненадолго! Возьмите! И меня, ненадолго! Вы какое-то время делали вид, что не замечаете его. Но вскоре всё же сдавались и самому младшему хоккеисту — иногда им бывал и ты — давали отдохнуть. Гаврила просил у «заменённого» клюшку и взяв её, утешал расстроенного мальца: - Я ненадолго! Я ненадолго! А хочешь семечек? Я тебе вынесу! Сейчас поиграю — и вынесу! Однажды, когда уже азартно трещали ваши клюшки, Гаврила появился из своей калитки на костылях. Одна нога его была в гипсе. - Сломал! - радостно известил вас Гаврила, а каждый хоккеист про себя облегчённо выдохнул. Гаврила по традиции попыхтел «Беломором» и зачастил: - Возьмите и меня! Ненадолго! Возьмите! И меня, ненадолго! - Ну куда, Гаврила? У тебя и нога сломана… Гаврила рассмеялся и потряс костылём: - А я на ворота! Как Мышкин буду! Или Белошейкин! У меня сегодня и клюшка есть! Даже две клюшки! - Ладно, давай... И счастливый Гаврила занял место в воротах — между двух камней, обозначавших штанги. Всем своим видом он показывал, что полон решимости отбивать костылём теннисный мячик - после множества травм вы решили играть не шайбой, а зелёным теннисным мячом. Однако, Мышкина или Белошейкина из Гаврилы не получилось — он неуклюже тыкал костылём в снег мимо мячика, и тот каждый раз предательски оказывался в воротах. Гаврила быстро наполучал «полную авоську». Ему это не понравилось, да и вам тоже — кому охота, чтобы в самой настоящей хоккейной сшибке у одной из команд был «вратать-дырка»?! - Я повожусь! Немного повожусь! Давайте, повожусь! - Гаврила выскочил из ворот. Он прыгал, крутился на одной ноге, пытаясь перехватить мячик, махал костылём, мазал и отчаянно ругался. Гаврилу обводили, он поскальзывался, то и дело растягивался на снегу. Сначала вас это забавляло, но через несколько минут вы всё же решили ему помочь. Все знали, что Гаврила всегда играл только до своего забитого гола. Кто-то посоветовал ему: - А ты поменяй костыль местами. Тем концом, что в плечо упирается — им бей. Так оно удобнее, мазать не будешь. Гаврила перехватил свой костыль — и уже через минуту ликовал — он забил гол! Конечно, когда он забивал — вся команда соперника ему заметно поддалась. - Как Крутов, да? - уходя, смеялся он. Гаврила всегда так говорил, когда забивал гол. Крутов был его любимым игроком. Потом он снова курил у калитки, удивлённо мотал головой, улыбался и говорил сам себе: - Как Крутов забил… как Крутов… Проходишь ещё квартал — и снова останавливаешься. Вот тут у железного забора был когда-то дивный палисадник. Оградкой служили вкопанные разномастные кроватные железные спинки, скреплённые проволокой. Но это было самое настоящее волшебное место! Таких волшебных мест во всём мире всего было два. Первое место — это, конечно, твой двор, в котором ты жил вместе с папой, мамой, сестрой, бабушкой и волшебником-дедушкой. А второе - этот самый палисадник. Вот в этих местах и начиналась весна, устремляясь затем по Краснодару и всей-всей огромной земле. В детстве ты, даже когда шёл с мамой в садик - или задавал ей бесчисленные вопросы, или беспрестанно воевал с беляками, а чаще, конечно, с фашистами. Ты мог запросто плюхнуться на кучу песка и из противотанкового ружья подбить пару немецких танков — а мама, конечно же, начинала ругаться — ведь нехорошо приходить в садик в испачканных штанах. Ты обещал больше не пачкаться и снова глядел по сторонам. На войне-то — не зевай, солдат! Вон немцы побежали — отступают, гады. Надо по ним из пулемёта шарахнуть! Сорока трещит — из «шмайсеров» фашисты огрызаются. А вот машина стоит — так это и не машина вовсе, а немецкий, подбитый тобой танк догорает. Грузовик поехал — наша «тридцатьчетвёрка» это! Где уж тут среди пожарищ, дыма и жарких боёв разглядеть чудеса природы? Но ты выходил погожим мартовским утром во двор и видел… чудо! Облачка, махонькие, нежные облачка прямо на земле! Белые нарциссы, которые сажал дедушка вдоль дорожки, зацвели! Ты подбегал к ним и усаживался рядом на корточки — и облачка делились на множество совсем крохотных. Из серёдки каждого облачка на тебя радостно глядело маленькое жёлтое солнышко. И рядом — как на самом настоящем ночном небе мерцали бледно-синие звёздочки, собираясь в целые созвездия. Зацвели пролески! А дальше, будто бабочки расправили и греют свои белоснежные и фиолетовые крылышки — это крокусы. И слышен вдруг становился весёлый посвист скворцов. Приветливо гугукали горлицы. Петухи разноголосицей отвечали этому радостному птичьему гомону. Что же случилось?! Твой волшебник-дедушка втайне от всех договорился с другим дедушкой, Морозом — и теперь у вас во дворе началась весна! А потом вы шли с мамой в садик — ты смотрел по сторонам — но на улицах ещё не было весны — только голая, мокрая и чёрная земля. И птиц было не слышно. Но как только вы подходили к палисаднику, огороженному кроватными спинками — ты снова видел и облачка нарциссов, и созвездия пролесок, и крылышки бабочек. И синие бутоны мышиного лука, похожие на перезрелую сладкую шелковицу, будто предвещали — скоро, скоро будет много всяких сладостей — только и успевай срывать! Радостно заходилось твоё сердце — здесь, у палисадника тоже посвистывали скворцы и гугукали горлицы! И ты понимал — это они на своём языке разносят по земле весть, что пришла весна. Деревья послушают их песни про маленькие облачка нарциссов и сами станут переодеваться в большие, пышные, белоснежные облака. И помчится, помчится по земле весна! А земля, она ведь огромная — попробуй успей разнеси весть из одного места — долго это! Потому-то весна сразу в двух волшебных местах и начинается — у вас во дворе да в этом палисаднике. Хозяйствовала в нём старенькая-престаренькая бабушка — Александровна — так её все и называли. Александровна каждый день усердно трудилась в своём палисаднике, хотя уже едва ходила — опиралась на низенькие ходунки, согнувшись почти до земли. Передвинет ходунки пред собой, сделает пару маленьких шажков, переставит чуть дальше один бидончик, другой — в них дождевая вода для полива. И так — днями напролёт. То поливала она, то прорывала сорняки, то тюкала маленькой, будто игрушечной тяпочкой — делала лунки, чтобы посадить новые цветы. И всё с ходунками, внаклонку. В палисаднике всегда был порядок и почти круглый год продолжалась в нём жизнь, пышавшая благоуханием и буйством цвета. В апреле тут пламенели тюльпаны, в мае румянились пухлощёкие пионы и алели маки. Под июньскими грозовыми ливнями грациозно кланялись прохожим своими белыми головками тоненькие ромашки — наверное, их научала хорошему тону бабушка-хозяйка. А потом радостно пестрили георгины и хризантемы… И ежели выдавалась тёплою осень - в начале декабря ещё цвели розы. Тогда, в детстве ты думал — волшебница ли Александровна? И если волшебница — то почему она сама себя не вылечит? А сейчас, вспоминая, как Александровна, аккуратно толкая впереди себя ходунки, низко наклонившись, будто в поклоне всему миру, маленькими шажками шла по тротуару к своему палисаднику — понимаешь — конечно, и она была волшебницей! Александровна дарила волшебную красоту своим каждодневным трудом, трудом нелёгким, но радостным. Нынче оградку из кроватных спинок едва заметно - заплело сорным разнотравьем, но над ним ещё возвышаются бутоны роз… Через пару минут ты останавливаешься возле забора из шифера. Об этом заборе и хозяине двора ты тоже частенько вспоминаешь. Тут жил дед Степан — по дороге в садик, а потом в школу ты ходил мимо его двора. Вы с ним часто пускали «Катюшу». Дед Степан каждое утро метлой неспешно подметал тротуар перед забором. В тёплые дни он всегда был в серенькой кепке и защитной гимнастёрке. Ещё он беспрестанно курил «козьи ножки» - большие, толсто скрученные из газеты. Грустные глаза деда Степана всякий раз слезились от едкого табачного дыма, а когда он крепко, во все меха затягивался — лучики морщинок на его лице делались глубже и заметнее. За забором, во дворе деда Степана росли три высоких, изящных берёзы. Осенью, с первыми холодами берёзы становились похожи на девушек. Казалось, будто после летней жары они зябко подбирали плечи и кутались в красивые светло-золотые шали. В такие дни ты любил, проходя мимо, смотреть на эти пожелтевшие берёзы — и отчего-то душа наполнялась необъяснимой радостью и светлой грустью. Однажды ты не успел опустить голову вниз и на тёмной ветке черешни, что росла рядом с берёзами за забором, увидел рыжего кота — будто и он, вдохновлённый осенним светом, решил добавить своим рыжим присутствием золотых красок черешне, чтобы она не столь бледно выглядела на фоне берёз. Кот, щурясь, укоризненно смотрел на тебя сверху вниз, словно хотел сказать: - Ты давай, иди куда шёл, очень хорошо знаем мы вашего брата, нечего тут… Кот недовольно шевельнул усами, будто и взаправду произнёс что-то себе под нос. - Я вот тебе покажу - «иди куда шёл», ишь ты какой! - ты про себя ответил коту на его слова, которые сам же себе и вообразил. И громко шикнул на кота — он спрыгнул с ветки и скрылся за забором. Но ты тотчас забыл о нём и теперь шикал на забор. В волнах шифера звук резонировал — становился громче на гребне волны — и тише в её углублении. Ты набрал полную грудь воздуха и побежал вдоль забора и громко шипел. А потом побежал обратно. И снова, и ещё… Через минуту ты уже знал, что если бежать быстро-быстро и шипеть в шифер — то звук похож на вертолёт, а если идти быстрым шагом — получался звук точь-в-точь как у «Катюши», когда она пускала по фашистам свои ракеты. Ты ходил и бегал вдоль забора и совершенно позабыл, что тебе нужно в школу. - Чего это ты такое делаешь? - послышался голос и ты вздрогнул от неожиданности. Ты и не заметил, когда дед Степан появился из калитки. Ты смутился и опустил голову вниз. Что подумает о тебе старик? А ну как станет смеяться? Такой большой мальчик, в школу уже ходит, значок октябрёнка носит на школьной форме — а всякими глупостями занимается. Но и молчать было нельзя — а вдруг он решит, что ты тут хулиганишь? - Из «Катюши» стреляю, - робко ответил ты. - Это как же, братец, ты из «Катюши» стреляешь-то? - полюбопытствовал дед Степан. Он и не думал смеяться над тобой. - А вот послушайте — если идти и шипеть близко к забору — похоже, как будто «Катюша» стреляет, - ты осмелел и продемонстрировал своё открытие. - Ну дела чудные! А ведь и правда - похоже! - удивился дед Степан. - Это как же ты до такого догадался? Про кота ты ему рассказывать не стал. Пришлось сочинить, что увидел на заборе, в волне шифера паука — ну и дунул на него. - Шибко, видать, дул, - понимающе улыбнулся дед Степан. - Кот мой Тихон — так с черешни его вроде как ветром сдуло. Потом, когда ты проходил мимо его двора, дед Степан улыбался и частенько говорил: - Ну здравствуй! Что, давай что ли из «Катюши» стрельнем? Дадим залп? Ты ходил вдоль забора, а дед Степан следовал за тобой, вострил ухо и каждый раз потом изумлённо и одобрительно качал головой: - Ну дела чудные! Чего только не бывает на свете! Вот те и простая штуковина - забор... Спустя тридцать с лишним лет ты можешь сказать: «Да, дед Степан — чего только не бывает на свете»! Но как же ты рад, что эта простая штуковина - забор из шифера, да и берёзы за ним - стоят и поныне. Ты оглядываешься по сторонам — нет ли кого поблизости — и как в детстве, набрав в грудь воздуха, идёшь вдоль забора и даёшь залп из «Катюши»! Рад ты и ещё более простой штуковине — большой луже посреди грунтовой дороги. Она тут и в твоём детстве была — и пересыхала только летней засушливой порой. Раньше в ней задумчиво плавали седые облака и, словно в зеркале, обнаруживались детские любопытные физиономии. Лужу бороздили велосипедные колёса, исследовали красные, зелёные, синие и белые резиновые сапожки. Вот и сейчас - вокруг лужи, в грязи, покрытой потрескавшейся сухой коркой - загогулины махоньких, но глубоких следов любознательного человечка. А рядом — всё тот же лопоухий, чумазый от пыли и заляпанный грязью подорожник. И кажется на мгновение, что всё осталось незыблемым, таким же, как в детстве. Но тебе кто-то резко сигналит. Наверное, правильно делает - мало ли чего на уме у человека, посреди дороги на корточках рассматривающего лужу? Ты отходишь к обочине - мимо, взревев мотором, проезжает чёрный джип. Нет, всё меняется. Но всё-таки, когда ты закрываешь глаза — ты надеешься услышать звуки улочек своего детства. И чудо! Оживает многоголосая перекличка петухов, кудахтанье кур, растревоженной оравой гогочут гуси. Со вздымающихся крестовин во дворах голубиные стаи взлетают ввысь с шумом, похожим на морской прибой или июльский ливень. Слышно блеяние мудро прищуренных козочек, привязанных к деревьям в тени у заборов и редкий вечерний рёв недоеной коровы. Коров, ты ещё помнишь, водили на выпас на заросший травой пустырь за железной дорогой. По асфальту улицы Толбухина мерно цокает подковами лошадка, запряжённая в телегу. Обгоняя её, стрекочет старенький «горбатый Запорожец», обдавая всё вокруг сизыми выхлопами, и лошадка громко фыркает. В вечернем тёплом, заревом воздухе можно уловить далёкую праздничную гармонь и протяжные женские голоса. На углу Туапсинской и Второго Проезда Толбухина, как всегда, куражливо и звучно стучат костяшками пенсионеры-доминошники. Соседка, тётя Ира отворила окно и зовёт сына: - Дима! Пора домой! - Ну, мам, ну ещё чуть-чуть.., - гундосит Димка, твой приятель. - Никаких ну! Домой! Вдруг надрывно взревел где-то мотоцикл, словно пикирующий бомбардировщик, и будто бомбы, высыпавшиеся из него — резко прогремели басы из проезжающей машины - звуки нового, шумного, спешащего века. И тут же — звонкоголосый, жаркий детский спор — школьники возвращаются домой. И кажется тебе, что спор этот разом и примиряет разноголосицу времён и веков...
Вспоминаешь, когда ты научился ездить на взрослом, двухколёсном велосипеде — как улицы тогда впервые поменялись для тебя. Мама просила тебя кататься только вокруг квартала. И ты честно так и катался целый день на отцовском оранжевом велосипеде «Пермь» с лимонными катафотами и мягким седлом, приятно поскрипывающим пружинами. А на следующий день ты решил прокатиться ещё квартал, потом ещё и ещё… Ты крутил педали изо всех сил, ветер шумел в ушах, мимо пролетали заборы, дома и деревья! Одна улица сменяла другую — и ты уезжал так далеко! И казалось, что можно уехать, куда захочешь — хоть на край земли — и всё-всё увидишь. Иногда мнилось, будто это не ты крутил педали, а вольный ветер подхватывал тебя — и вы летели вместе с ним. Сердце замирало от скорости, ощущения собственной ловкости и одновременно невесомости. Великой вольницей дальней дороги и новых открытий будоражили тебя улочки Славянской. И, наверное, в те минуты ты впервые, на мгновения сладостно чувствовал себя самым настоящим взрослым. Ведь дети не уезжают так далеко от дома, а катаются рядом на трёхколёсных малышковых велосипедах. Улица Толбухина, Черняховского, Панфилова, Доватора... На этих улицах вы, конечно же, играли в войнушку. Защищали Брестскую крепость, бились в развалинах Сталинграда. Посмотрев фильм «Батальоны просят огня» - форсировали Днепр, потом сражались за Родину в задонских степях, а после «Государственной границы» - принимали первый бой на пограничной заставе. Вы хотели быть лётчиками, как Маэстро или Кузнечик, горячо полюбившиеся вами на всю жизнь, самоходчиками, как младший лейтенант Малешкин, или артиллеристами, как капитан Ермаков. На Круговой, возле угольного склада, у железной дороги со времён войны оставался полузасыпанный противотанковый ров. В нём вы пережидали бомбёжки, отражали атаки немецких танков. Сидя во рву среди всякого сора вы, как партизаны Ковпака, пускали под откос немецкие эшелоны. У кого не было игрушечных автоматов, брали с собой хоккейные клюшки — и они становились винтовками, пулемётами или противотанковыми ружьями. Булыжники в ваших руках превращались в гранаты. Вы таскали из дома бинты и перевязывали друг другу руки и головы, а потом на бинтах давили вишни, чтобы «проступила кровь». А после того, как по телевизору показывали фильм «Александр Невский» вы, не сговариваясь, выходили на улицу с самодельными деревянными мечами, черенками от лопат, а то и вовсе — с большими бабушкиными скалками. И во время ваших сечей с тевтонцами стоял самый настоящий бранный звон — мечи и копья били в щиты, в которые превращались самые обычные крышки от больших алюминиевых и эмалированных кастрюль. Случалось, что ратное поле возле угольного склада оглашалось оглушительным рёвом — то русский богатырь, раззадорившись в лихом боевом кураже, доставал по кумполу замешкавшегося «тевтонца». Тут уж и русская дружина, и немецкий клин разом прекращали сражение. Пораненного рыцаря, громко заливавшегося слезьми, обступали кругом, хором утешали и с любопытством осматривали и щупали быстро растущую на его лбу шишку, или хоронились кто куда — иной «тевтонец», яростно голося, гонялся за обидчиком, исступлённо швырял в него мечом, щитом, а потом и камнями. В такие мгновения лучше было никому не попадаться под горячую руку разгневанного рыцаря. Позже, когда вы расходились по домам, во дворах, словно эхо настоящего побоища, раздавались крики и плач — от мам и бабушек усталому войску доставалось за шишки, ссадины, синяки, зазубрины на скалках и отбитую эмаль на крышках кастрюль. В вольном осеннем воздухе тянет горечью — кто-то, наверное, палит костёр. Ты помнишь, как в детстве - если кто-то вечером жёг костёр — тут же объявлялась детвора со всего квартала. - Дядь Серёж, а можно мы с вами костёр жечь будем? - спрашивали вы хозяина, перед своим двором палившего ботву, обрезанные ветки и трухлявые доски. - Можно, отчего же нельзя, - отвечал дядя Серёжа. Обрадованные, вы неслись по домам. Дома тебя, конечно, звали ужинать. А ты просил: - Не, я не хочу. Мама, дядя Серёжа костер палит. Можно я там дотемна побуду? Мы картошку хотим печь. - Можно. Но сначала нужно поужинать, - говорила мама. Ты быстро, словно чайка, глотал, разделываясь с ужином. Потом опустошал от спичек коробок, насыпал туда соли и мчался в кладовую — взять несколько картошин. И бежал на улицу, туда, где вовсю уже пылал костёр. Ребята уже сидели около костра большим, подвижным кругом — то и дело кто-то, окутанный едким дымом, зажмурив глаза, начитал причитать: «Дым, дым — я масло не ем». Иногда это заклинание помогало, и дым брался щипать глазки сидевшему рядом парнишке, а иногда нет — и тогда бедолага вскакивал и отбегал в сторонку — глотнуть воздуха. Рядом с вами, на земле, аккуратной пирамидкой, словно маленькие пушечные ядра, была сложена картошка. Вы глядели на чарующую пляску языков пламени и слушали рассказы дяди Серёжи про то, как он служил во флоте, на большом противолодочном крейсере «Ленинград», с палубы которого взлетали даже вертолёты. Дядя Серёжа любил вспоминать флотскую службу, виденные им во время походов песчаного цвета минареты и стены цитадели в Александрии, серые камни крепости в югославском Дубровнике, но больше всего - про разминирование в Суэцком заливе. Однажды, когда дядя Серёжа рассказывал, как подорвался на мине тральщик, костёр, словно живой, сопереживающий слушатель, громко стрельнул поленом. Ты тогда вздрогнул от неожиданности и на мгновение показалось, что вот теперь, в сумерках, дядя Серёжа подмигнёт и заговорщицким шёпотом, то и дело озираясь, расскажет какую-нибудь страшную тайну, как в фильме «Кортик». Но дядя Серёжа надолго замолчал. Потом он почему-то грустно вздохнул: - Да, такие были дела. Ну, ладно, вы тут уж сами теперь… Уже темнел поздний октябрьский вечер, окна домов уютно теплели светом, а вы рассказывали друг другу небылицы. Детские фантазии, не ведавшие никаких преград, благостройно уподоблялись жуткой и прекрасной таинственности наступавшей ночи. У каждого из вас вдруг выискивался далёкий родственник, служивший водолазом и переживший нападение акул или потерпевший кораблекрушение и на годы ставший узником необитаемого острова. Твой приятель, Димка, живший по соседству, переплюнул всех. Он, отчаянно жестикулируя, рассказал, как они с папой катались по Кубани на «Ракете» - и «Ракета» стала тонуть. Уцелеть Димке и его папе помогли отважные матросы из невесть откуда взявшейся спасательной шлюпки... Конечно, вы знали, что все эти сюжеты самым нескромным образом заимствованы из книг и фильмов, но вдохновенным чувством хотелось верить всему, верить, что настоящие приключения и подвиги бывают не только в книгах, верить во всякие чудеса, коими полнится загадочный и огромный мир. В небе мерцали звёзды. Когда кто-то из вас ворошил угли, искры, словно целые созвездия, вздымались ввысь к своим небесным собратьям и растворялись в необъятном тёмном просторе. Угли в костре грезились тебе то жерлом проснувшегося вулкана, то незнаемым наукой видом хамелеона — угли переливались малиновым, жёлтым, пурпурно-сизым или графитовым цветом. Одни алели по краям, другие пламенели в самой своей серёдке — и тогда они представлялись тебе сказочной новогодней гирляндой, смотанной в большой мерцающий клубок. В углях уже пеклась картошка. Самые нетерпеливые или те, кто боялся, что скоро покличут домой, с надеждой в голосе спрашивали: - Наверное, уже можно? - Ещё рано, - деловито отвечал кто-то из ребят постарше. В предвкушении вы глотали слюну, а у кого-то даже требовательно урчал животик. Но вот один из вас начинал «делать пробу» - ворошил палкой угли, выкатывал картошину, и потом, поохивая, долго перекидывал с ладони на ладонь, будто ученик в цирке, постигавший азы жонглирования. Когда картошка остывала и её уже можно было держать в руках, «отведыватель» чистил её чернющими от золы пальцами и тянул в рот, жевал и, закатив глаза, мычал от удовольствия. И все разом, словно по команде, начинали разгребать угли и золу палками, отыскивая заветные свои картошины. Ты любил картошку с кожурой, хрустящей и горьковатой, остро пахнущей золой и костром. И, непременно обжигая язык и нёбо, поначалу объедал именно кожуру. А потом, присыпая солью из спичечного коробка, расправлялся с клубнем, который, казалось, сам таял во рту. Вы глядели на чумазые физиономии товарищей и чувствовали себя счастливыми и взрослыми — вокруг была ночь и вы пировали картошкой, которую приготовили сами! Впереди вас ждала очень долгая и прекрасная жизнь, и бояться в ней было совершенно нечего и некого! И налопавшись картошки, словно желая убедиться в том, что вы никого уже не боитесь, в зловещей темноте вы начинали рассказывать такие ужасные истории, от которых бледнела даже луна — про мертвецов, чёрные занавески, красное пятно, зелёную пластинку и гроб на колесиках. Димка и вовсе поведал, что они с мамой видели дома маленького, страшного, бородатого мужичка — домового. Димка, выпучив глаза, издавал какие-то жуткие звуки — показывал вам, как домовой кряхтел и говорил непонятными словами. Ты вдруг вспомнил, что нужно домой — ведь мама просила тебя не сидеть допоздна. А если получишь нагоняй и завтра не отпустят на улицу?! Но идти домой нужно было целый квартал! Вдвоём-то не страшно, а одному, в темноте… Ты спросил Димку: - Может домой пойдём? - Рано ещё! - отмахнулся Димка. Теперь ты сердился и на Димку, и на приятеля Серёжку, который неделю назад опробовал на уличных фонарях новую рогатку. А с какими забавными хлопками хрястнули тогда две лампы на этих фонарях. Как было тогда весело! Ты всё-таки решился идти один, попрощался с ребятами и пошёл от потухшего костра во тьму, наполненную леденящими кровь шорохами. Тревожно поскрипывал жестяной колпак уличного фонаря. Ветки деревьев, словно чьи-то аспидные, жуткие костлявые руки, тянулись к тебе. У двора деда Гриши, из теми кустов вдруг выскочило чёрное пятно… Ты вздрогнул, прижался к забору и остолбенел от ужаса. Сердце, от страха готовое разорваться на куски, клокотало у самого горла и не давало из него вырваться крику. Чёрное пятно приблизилось к тебе… и ты узнал в нём старого, полуслепого Дружка, пса деда Гриши. - Ох, Дружок, балбес, напугал! - надтреснутым голосом вымолвил ты, а Дружок в ответ завилял хвостом. Ты сделал несколько шагов и вдруг ноги, словно обутые в башмачки-скороходы, понесли сами - ты припустил во весь дух. И забежав во двор, закрыв на засов калитку, понял — всё страшное осталось позади. Ты дома... |
|||||
Наш канал
|
|||||
|
|||||
Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-" |
|||||
|
|||||