Василий ВОРОНОВ (Станица Старочеркасская Ростовской области)

СЮЖЕТЫ О ПИСАТЕЛЯХ

(Часть1. Часть 2. Часть 3.)

ВЗГЛЯД

Весной, кажется, в марте 1978 года, в Ростиздат пришел Виталий Семин. Издательство недавно выпустило его книгу «Семьсот шестьдесят третий», куда вошли роман «Нагрудный знак «OST» (первая часть) и повесть «Ласточка — звездочка» с предисловием Игоря Дедкова.

Семин, как я слышал, пришел в издательство, чтобы рассказать о своей поездке в Германию. Очень хотелось увидеть и услышать этого писателя. Перед самой встречей директор Ростиздата Иван Данилович Демченко как на грех послал меня (я работал тогда в сельхозредакции) в обком с какими-то бумагами. Бежал, спотыкался, чтобы успеть вернуться на встречу. Успел под занавес, все уже выходили из кабинета директора. Редактор Л. П. Логашова, держа под руку Семина, увидела меня в дверях, позвала жестом.

— Молодой писатель, — представила Людмила Павловна. — Готовим его первую книжку.

Семин был в темном длиннополом пальто нараспашку. Белая рубашка, галстук. Толстые линзы очков. Стройно высок, породистая стать, осанка. Строгое, почти аскетическое лицо. Глубокий, мягкий изучающий взгляд. Молча и крепко пожал мою смущенную руку. Глаза наши встретились. Долго молча смотрел, губы чуть тронулись в улыбке, кажется, хотел сказать... Кто-то перебил, отвлек.

— Что ж, — он, видно, вспомнил недосказанную на встрече мысль. — Каждый кулик свое болото хвалит...

Что знал о Семине недавний выпускник Литинститута? К этому времени я прочитал, кажется, все, что он написал. Прочитал и критику о нем. В том числе подвальную статью Юрия Лукина «Лишь видимость правды» в главной газете страны — «Правде» с категорическим неприятием повести «Семеро в одном доме». Другой критик, мой учитель по Литинституту, доцент А. Н. Власенко, принимая у меня очередной зачет, торжественно погрозил пальцем:

— У вас в Ростове сидят два левака: Семин и Фоменко!

Кроме этого, я был наслышан о связях Семина с Солженицыным, о встречах и переписке с ним. Мне было искренне жаль Семина, прозу которого я полюбил. Его умный, лаконичный, предметный и совестливый язык. Мне казалось, что Солженицын, которого я не понимал, совратит Семина, изменит его, собьет с его стежки. «Архипелага» тогда я еще не читал...

Открыл мне глаза Владимир Дмитриевич Фоменко. Он читал мои первые рассказы, когда я жил еще в Кашарах. Мы подружились и, когда я бывал в Ростове, подолгу общались, говорили о литературе, о писателях, о Семине.

— Какие мы писатели? — как всегда запальчиво и убежденно говорил он. — У нас в Ростове один настоящий писатель — Виталий. Большой писатель! И вот — травят, грызут. Он перестал из дома выходить. Даже со мной не хочет видеться. Вы думаете, статья в «Правде» щелчок по носу? Обухом по голове! Бубновый туз на фуфайку! Теперь ни одно издательство не посмеет выпустить «Семерых...» Меченый! Каково ему, а? Боюсь, что сломается, сломают. Ведь и наши, свои, едят в «Молоте», в журнале «Дон», на собраниях. Ни одна собака не спросила, на что живет Виталий. Боюсь за него.

В другой раз Владимир Дмитриевич говорил о Семине как-то по-домашнему, по-отцовски. Радостно потирал ладони, смотрел на меня, не моргая ясными, как у подростка, влажными глазами.

— Посмотрите, как он вяжет слова... Как точна, предметна и прозрачна каждая фраза. Так, наверное, работает скульптор, нащупывая характерную складку. Чтобы оценить писателя, я смотрю на диалоги, на прямую речь. Тут не проведешь. Одна неверная интонация — и скулы сводит, как от зубной боли. У Виталия слово лупится, как цыпленок из яйца, от внутреннего толчка, от необходимости. Заметьте, он никогда без дела не описывает предмет или человека, все у него является само собой и как бы без участия писателя облекается в слова. Так умеют только большие мастера, Лесков, например. Я как-нибудь непременно познакомлю вас с Виталием...

После майских праздников 1978 года я как обычно сидел в сельхозредакции, занимаясь рутинной работой. Отворилась дверь, заглянул директор Иван Данилович. Хмуро поздоровался, коротко обронил:

— Семин умер.

Через день или два я вместе с Николаем Скребовым и Павлом Шестаковым выносил из морга ЦГБ оцинкованный гроб, доставленный из Коктебеля, из Симферополя. Шестаков плакал, не вытирая слез. Скребов, почерневший, сгорбленный, как-то неестественно, затравленно улыбался, когда его окликали. Я физически, до тошноты ощущал общую атмосферу внезапности огромной утраты.

В декабре 1986 года в Ростов приехал Борис Можаев. Я тогда работал главным редактором журнала «Дон». Журнал готовил к печати роман Можаева «Мужики и бабы». Мы с редактором Л.Логашовой подолгу сидели с московским гостем в гостиничном номере, работая над рукописью. Спорили, не поддаваясь натиску шумного, речистого и очень ревнивого автора. Естественно, говорили о переменах в стране, о современной литературе.

Однажды Можаев попросил:

— В последнее время часто думаю о Семине. Вы знаете, где он жил?

— Знаю.

— Хочу посмотреть.

И мы пошли вдвоем от гостиницы «Ростов» вниз по Буденновскому. Был теплый зимний день, тихо падал снег, тая на мокром асфальте. Прохожие оглядывались на медвежью фигуру Можаева в сибирской меховой шапке, на его длинную мужицкую бороду. Он крепко держал меня под локоть, шумно дышал и басом говорил в ухо:

— Мы сошлись с Виталием в «Новом мире», у Твардовского. По вечерам у главного редактора собиралась компания. Много пили, рьяно спорили, обвиняли друг друга Бог знает в чем... После Хрущева новые власти прищучили журналы, и многие авторы «Нового мира» стали не ко двору. Мы обвиняли Твардовского в мягкотелости, уступчивости. Хмельной, он тяжелел, мрачнел, взрывался.

— Не забывайте, я член правительства! Отвечаю за журнал, за всех вас!

Алесь Адамович кричал, орал, топал ногами:

— Надо драться за роман Солженицына! (Речь, видимо, о романе «В круге первом». — В. В.) Вы погубите журнал!

Посиделки заканчивались ссорами, обидами, похмельем. Я зело пил тогда, и спорщик был матерый, вспоминал Можаев. А Семин, насколько помню, не пил совсем. Сидел где-нибудь с краешку со стаканом чая и молча слушал. Вообще, он очень серьезно относился к новомирской богеме. И не раз говорил:

— Уйдет Твардовский — и конец журналу. Это закат.

Я так не думал. Вообще Виталий был замкнутый, нелюдимый. Сверхзастенчивый. В журнале его любили и пророчили будущее первого писателя.

Можаев долго рассказывал о «Новом мире» конца шестидесятых, последних лет Твардовского, Трифоныча. Подошли к дому Семина, я показал на мемориальную доску. Можаев снял шапку, помолчал.

Поднялись на этаж. Я позвонил в квартиру, назвался. Дверь открыла ласковая старушка.

— Виктория Николаевна на работе, а я ее мама Нина Степановна. Проходите.

Можаев по-житейски, по-стариковски разговаривал со старушкой, смешил, передразнивая кого-то, спрашивал, уточняя..., уже не помню деталей. Потом постояли у письменного стола с фотографий Семина и маленькой пишущей машинкой. На прощание Можаев обнял Нину Степановну и сказал ей в ухо:

— Я люблю Виталия.

Она молча затрясла головой и снизу вверх с благодарностью посмотрела на Можаева.

Прошло тридцать лет, я явственно помню мягкий изучающий взгляд Сёмина. И дорого бы дал сегодня, чтобы узнать, о чем хотел он сказать тогда, незадолго до своей смерти...

 

В ИЗМАИЛ, В ИЗМАИЛ!

Я знал этого замечательного старика, высокого, опрятного, с тихими ласкающими глазами. Много повидал на своем веку Федор Викторович Тумилевич, ученый, литератор, педагог. Не из книжных запасников обретал он знания. К раритетам относился спокойно. Но всегда благоговел перед живой изустной речью. Все его исследования и книги о казаках-некрасовцах - от прямой речи, от рассказчиков, от преданий, фольклора. Как старьевщик, меняла и коробейник, он бродил по Дону, по южной России от села до села, от станицы к станице, пополнял свои короба изустной стариной, бывальщиной, прибаутками, плачами и песнями. За каждой книжкой, статьей – полные короба находок.

Федор Викторович обожал студентов. Летние фольклорные экспедиции Тумилевича превращались в цыганские кочевья. Причем, к табору прибивались не только студенты-филологи, но и добровольцы из других факультетов, и даже не студенты. Тумилевич не умел отказывать.

- Ну, дитё, рассказывай, какая у тебя беда?

Дитё начинал жалиться доценту, откуда и почему у него столько хвостов.

- Ну, ничего, не журись.

Столь же бесхитростно общался с писателями.

- Ну, хвались, дитё, чем порадуешь старика?

О себе же, о своих заморочках, об отсидке в тридцатые годы ласково помалкивал.

Мог отшутиться одной фразой:

- Язык не только до Киева доведет…

Об одном характерном эпизоде мне рассказала жена и соратник Федора Викторовича Тамара Ивановна Тумилевич. Через много лет после его смерти.

- Мы давно собирались в Измаил, к 97- летнему казаку. Старик знал Федора Викторовича и обещал передать ему письмо Государя императора Александра 1, доставшемуся ему от деда. Письмо Государя было адресовано казакам-некрасовцам, находящимся в добровольном изгнании в Турции. Государь даровал казакам прощение и просил вернуться в Россию. Документ чрезвычайной важности. Только измаиловский казак знал, почему письмо императора не дошло до адресата. Федор Викторович волновался и не спал по ночам.

До Одессы ехали поездом, дальше на автобусе около ста километров. Стояло июльское пекло, за тридцать градусов. А в кабине еще жарче, да еще пыль. Недалеко от городка Арциз Федору Викторовичу стало плохо, у него было предынфарктное состояние.

С помощью пассажиров его вынесли в холодок под яблоню. Нужно было немедленно вызывать «скорую». Федор Викторович пожевал несколько таблеток валидолу, выпил воды и категорически приказал:

- В Измаил, в Измаил! Я живой, а там может умереть человек и унесет с собой незаписанное…

Конечно, он настоял, мы добрались-таки до Измаила, подробно записали рассказ старика и получили от него письмо императора…

- Ради встречи, ради общения с человеком он готов был мчаться в Тмутаракань,

такой он был в молодости, таким оставался и в старости, - грустно заключила рассказ Тамара Ивановна.

До последнего времени Тамара Ивановна преподавала в Ростовском университете. Она продолжала дело мужа. И ежегодно проводила студенческие фольклорные экспедиции. Семейный архив Тумилевичей она завещала университету, кафедре филологии.

Мне довелось стоять у гроба Тамары Ивановны. Ее провожал печальными песнопениями хор казаков-некрасовцев из Ставропольского края.

 

ГРЕШНИК И ПРАВЕДНИК

Виталий Закруткин, автор «Матери человеческой», несомненно, мог бы соперничать в мастерстве устного рассказчика со знаменитым Ираклием Андрониковым. Мне не раз доводилось слушать рассказы Закруткина о разных житейских курьезных случаях.

Его худое, морщинистое лицо светилось изяществом и аристократизмом. Неизменная сигарета в костяном мундштуке, благородный мягкий басок и очень выразительная жестикуляция.

Не все из рассказов мастера, к сожалению, запомнились. Но один остался в памяти.

«Иду как-то в Ростове вниз по Буденновскому. Солнце, май, на душе юношеская рассеянность. У штаба СКВО навстречу мне дедушка в форме генерал-лейтенанта. Авоська в руках, штаны с лампасами старчески приспущены, на ногах стоптанные нечищеные штиблеты. И вид такой понурый, одинокий. Прошел было мимо, и тут как током дернуло. Обернулся: Ваня! Генерал вздрогнул: Виталий! Обнялись, расцеловались. Старый фронтовой друг. Не виделись с послевоенных лет. Присели на скамейку в скверике, поговорили, повспоминали. Не понравился мне Ваня: какая-то застарелая тоска и замкнутость.

— Виталий, — спрашивает, кивая на мой мундштук, — ты что, куришь?

— Курю, как видишь.

— Гм...

Ваня промолчал многозначительно и опять спрашивает осторожно:

— И что... выпиваешь?

От меня как раз попахивало коньяком, учуял.

— Конечно, — говорю.

Покачал головой Ваня, помолчал укоризненно. И еще раз спрашивает застенчиво так, деликатно:

— И за женщинами, наверно, приволакиваешься?

— Точно, — говорю. — А как ты догадался?

— Духи женские слышу. Да и вид у тебя какой-то... несерьезный.

Я рассмеялся, хотел перевести все в шутку, но Ваня вдруг стал меня поучать.

— Знаешь, что я тебе скажу, Виталий... Брось курить, брось бегать за юбками. Глянь на меня: я сохранил здоровье. А ты... старик. Подумай, иначе поздно будет, это я тебе как друг говорю...

Я не верил своим ушам. Боже! Это говорил Ваня, бывший гвардейский майор, бесстрашный гусар и бабник. Он не раз дрался на дуэли из-за женщин. Его разжаловали, и снова повышали. У него было чуть ли не пять боевых орденов. О нем ходили легенды. И вот — брюзга-старик, советует мне...

— Нет, — говорю, — Ваня, не брошу ни курить, ни пить, ни на женщин смотреть. Иначе зачем жить? Помру, грешный, со всеми недостатками.

Покряхтел Ваня, обиделся, ушел не прощаясь. И грустно мне стало: непростая штука жизнь. И ломает она человека не только на войне. Не знаю, жив ли мой фронтовой друг, больше мы не встречались».

...Давно уже нет Закруткина, веселого, доброго и талантливого человека. Вряд ли я мог бы представить себе Виталия Александровича в облике дедушки-генерала. Молодость — это состояние души. А Закруткин всегда был молод.

 

ЖАЖДА ЖИЗНИ И СЛОВА

Бог дал Владимиру Дмитриевичу Фоменко на старости лет счастливо посидеть на завалинке, неспешно поразмышлять о жизни, глядя из окошка собственного дома в станице Старочеркасской. Он тихо радовался подарку судьбы, крутому повороту образа жизни. Не верил свалившемуся счастью сбежать из города, с глаз писательской организации, парткомов, месткомов, от пустопорожней болтовни и иезуитского самоедства. Подальше от фальши, от графоманов, от дураков и анонимов, от зависти и лести. Боже, как хорошо, как радостно встречать каждый Божий день в одиночестве, погружаясь в свои заветные мысли, слушая стук собственного сердца.

- В Старочеркасске я продлил себе жизнь, - сказал мне однажды Владимир Дмитриевич на лестничной площадке в Ростиздате. - Раньше я отдыхал на каждом этаже, сейчас шагаю через две ступеньки, как молодой.

Он соскучился по физическому труду, крестьянской работе на свежем воздухе. За гонорар из Москвы купил столетний дом в старинной казачьей станице. В придачу соток пятнадцать земли, сараи, подвал. Хозяйство давно обветшало и требовало капитального ремонта. Фоменко засучил рукава, вздохнул полной грудью: раззудись плечо, размахнись рука…

Фундамент просел, врос в землю. Стены из дубовых пластин за сотню лет перекосились от наводнений. Фоменко взялся выправить дом, поднять углы. В молодости видел в Нахичевани, как армяне домкратами поднимали угол двухэтажного деревянного дома. Добыл у кого-то старинные винтовые домкраты, нанял двух помощников. Жена Ирина Иосифовна не на шутку перепугалась:

- Володя, прекрати!

- Володя, перестань!

- Володя, ты не Геракл!

Володя счастливо улыбался и ладонью вытирал пот со лба.

Он был упрям. Выровнял стены, нарастил фундамент. Старый курень обрел правильную геометрию. Фоменко был счастлив. Подбоченясь, он играл мускулами перед женой.

- Геракл, Геракл!

Близкие и друзья знают его ботанические эксперименты на старой груше во дворе. Он умудрился привить и вырастить на подвоях шестнадцать разных сортов яблонь, груш и айвы.

Кажется, в 1986 году я навестил Владимира Дмитриевича в Старочеркасске. Он долго водил меня по огороду, во дворе. Показывал ржавые древности, развешанные на стенке сарая: стремена, остроги, пушечные ядра, каменные жернова, медные кувшины. Все это он находил во дворе и лелеял мысль откопать если не клад, то какую-нибудь скульптуру.

Наконец, сели за столик под знаменитой грушей. Угостил меня своим виноградным вином, салатом из помидоров и огурцов, жареными карасями и отварной картошкой. Заставил сорвать со старой груши краснощекое яблоко. Улыбаясь загадочной ироничной улыбкой, спросил как бы невзначай.

- Вы, наверное, думаете, что я жду от вас писательских новостей? Знаете, что ответил Марк Аврелий гонцам из Рима? Ах, оставьте политику, пойдемте, покажу, какая у меня замечательная капуста выросла. Вот-вот! Съешьте сначала это чудесное яблоко, выросшее на груше…

Конечно, говорили мы и о литературе. Он сказал, что пишет тюремные записки, пишет с наслаждением. Позже, когда я прочитал их в журнале "Дон", понял, почему " с наслаждением". Записки из камеры по духу были близки "Запискам из мертвого дома" Достоевского. По ярко выраженному христианскому чувству, любовью к падшим. Фоменко с восхищением писал о сокамерниках, людях необыкновенных профессий и судеб. Он обогатился общением с этими людьми и не жалеет, что попал в застенки НКВД.

Старочеркасские годы жизни Фоменко остались в народной молве, обросли фольклором, легендами. За десять лет, что я живу здесь, довелось услышать много забавного о писателе. Кое-что я записывал в свой дневник.

"Местный краевед и селькор Анатолий Ткаченко:

- Если выпить, могу рассказывать про писателя Фоменко сутки напролет. Он меня уважал. Первым делом давал десятку: это тебе, Анатолий, на пропой за твой прекрасный характер…

А случаев сколько хочешь! Например, у нас много рыбаков. А Фоменко их всех в заднице оставил! Он идет на рыбалку обязательно с блокнотом и карандашом. И закидушка в кармане. Кинет закидушку, сядет в холодок и строчит в блокнот. Пишет-пишет и, вроде, задремал. Колокольчик дзинь-дзинь! Писатель хватает леску и на плечо. Выволакивает сазана на десять кило, и на кукан! Отдышится, опять кидает снасть. И в холодок. Опять строчит в блокнот. Колокольчик дзинь-дзинь! Выволакивает еще сазана на десять кило. Идет домой, два сазана через плечо и готовый рассказ в кармане".

"Сосед-тракторист Иван Федорович:

- Приехал к нам из Ростова совсем больной, губы синие. Ни курить, ни пить нельзя, взялся беречь себя. У моей сестре черная коза была, вымя по земле волочилось от молока. Писатель стал к сестре ходить с медной кружкой. Сестра козу доит, а он с кружкой наготове стоит. Три кружки выпьет, похлопает по животу и идет домой, посвистывает. Два года пил козье молоко. После этого под лопату без передышки двадцать соток огорода вскопал под зиму… Бабы брехали, что он про сестру в книжку поместил. И козу сфотографировал. Я ему через забор говорю:

- Митрич, у меня бабушка жива, девяносто два года. Атамана Краснова видела в 1918 году на нашем майдане. Ты бы записал, пока жива. Или про племянника напиши, он трехлитровую банку самогона за один присест выпивает. А он смеется:

- Это, Иван Федорович, вдохновения надо дождаться. Без этого дела, например, Лев Толстой строчечки и той не напишет".

"Антонина Петровна, садовод и цветовод

- Брал у меня черенки с яблонь "комсомолка", "пепин" и "белый налив" для прививки на своей груше. Персики посадил. Пенсия маленькая, буду, говорит, туристов водить и за деньги фрукты продавать. Городской человек, а не порченый. Наши казаки водку пьют, а он о копейке для семьи думает.

-Поглядите, люди добрые, как писатель картошку содит! Ковырнет лопатой, и по рассеянности забудет клубень бросить. И так весь рядок вхолостую. Интересно, а что он осенью собирать будет? Жена с тяпкой рядом идет, землю, как дрова рубит: хрясь-хрясь! Обое культурные, в белых шляпах и в очках. У жены, говорят, пенсия сумасшедшая…"

Познакомился я с Владимиром Дмитриевичем, дай Бог памяти, зимой 1972 года в Ростове, на семинаре молодых литераторов. Попал в семинар Фоменко, и он прочитал мои рассказы. Помню чувство стыда, когда увидел свою рукопись с карандашными пометками. Владимир Дмитриевич подчеркнул не только удачные места, но, главное, выставил напоказ натяжки, штампы, лишние слова, красивости. Более того, он исправил орфографию, опечатки, убрал лишние знаки препинания. Словом, потыкал носом студента Литературного института!

Рукопись и рецензия на первую книжку "Телеграмма" хранятся у меня, как напутствие, как уроки мастера. Фоменко повлиял на мое отношение к слову, к писательскому труду, к переоценке авторитетов в литературе.

Мы общались с Владимиром Дмитриевичем до самой его кончины не так часто, но всегда очень насыщенно, предметно, споря и желая спорить, доходить до сути, до ясности. Как живительны были для меня разговоры о литературе с Владимиром Дмитриевичем!

- Какие мы писатели? - как всегда запальчиво и убежденно говорил он. - У нас в Ростове один настоящий писатель - Виталий Семин. Большой писатель! И вот травят, грызут. Он перестал из дома выходить. Даже со мной не хочет видеться. Вы думаете, статья в "Правде" щелчок по носу? Обухом по голове! Бубновый туз на фуфайку! Теперь ни одно издательство не посмеет выпустить "Семерых…" Меченый! Каково ему, а? Боюсь, что сломается, сломают. Ведь и наши, свои, едят в "Молоте", в журнале "Дон", на собраниях. Ни одна собака не спросила, на что живет Виталий. Боюсь за него.

В другой раз Владимир Дмитриевич говорил о Семине как-то по-домашнему, по-отцовски. Радостно потирал ладони, смотрел на меня, не моргая ясными, как у подростка, влажными глазами.

- Посмотрите, как он вяжет слова… Как точна, предметна и прозрачна каждая фраза. Так, наверное, работает скульптор, нащупывая характерную складку. Чтобы оценить писателя, я смотрю на диалоги, на прямую речь. Тут не проведешь. Одна неверная интонация - и скулы сводит, как от зубной боли. У Виталия слово лупится, как цыпленок из яйца, от внутреннего толчка, от необходимости. Заметьте, он никогда без дела не описывает предмет или человека, все у него является само собой и как бы без участия писателя облекается в слова. Так умеют только большие мастера, Лесков, например. Я как-нибудь непременно познакомлю вас с Виталием…

Привожу из своего дневника некоторые высказывания Фоменко.

"Вчера читал роман А. о рабочем классе, о заводе… Бог ты мой, какая халтура! Нечто натужное, скрипучее, склизкое, дурно пахнущее. В местных газетах хвалят, актуальная тема…"

"Вы спрашиваете о романах П.? Какой он писатель! Медведь на ухо наступил. Не слышит слово. Вот и пишет "духмяный", "блескучий". Запаривает по роману в год и дает этот комбикорм доверчивым людям…"

"Написал для Ростиздата внутреннюю рецензию на роман Н. Он неплохой человек, мы общаемся, но… Не могу переломить себя… Пафосно-колхозный сюжет. Идейная любовь. Конъюнктура просто неприличная, ублюдочная. Спекуляция на теме. Писателю за шестьдесят, есть неплохие книжки. И вот халтурит, врет, приспосабливается…"

"Писатель К.? Гм… живой классик. Собрание сочинений при жизни. Писатель хороший, а человек еще лучше. Орденоносец, лауреат. Весь государственный, положительный. Носит значок, заседает. Я не люблю писателей, которые служат…"

"Писатели вырождаются. Появились пожилые начинающие поэты. Очень активные, навязчивые, хамовитые. Каким-то образом получают писательские билеты. Ездят по области, рассказывают на встречах сальные анекдоты. В гостиницах пьют по-скотски, пишут анонимки друг на друга. Их становится все больше. Я уже давно не хожу на собрания…"

"Вы не смотрите, что я ворчу, Я незлобив и многое прощаю, Литература другое дело, это святое. Тут нельзя врать, притворяться, халтурить. Писателю полезно воздержание. Лучше в огороде покопаться, чем вымучивать каждый день писательскую "норму".

"Знаете, я сделал открытие. Графоманов у нас любят. Любят пафос, многословие, чувствительность, забубенность. Семина, Трифонова, Твардовского, Абрамова не читают. Тут думать надо. Графоман ближе, понятнее…"

"Кому сегодня нужны мои книжки? "Память земли"? "Человек в степи"? Мое время ушло. Сейчас время развлечений. Спрос будет на легкое чтиво. Бал будут править графоманы, а большие писатели вымрут".

Помню, как в начале нашего знакомства Владимир Дмитриевич требовательно и подробно расспрашивал меня. О родителях, о сестрах, о семье. Что я умею делать своими руками, то есть, какими владею ремеслами. Где живу и что из хозяйства держу. Сколько зарабатываю. Как пишу, что читаю и у кого учусь. Есть ли в Кашарах рыбалка, охота? Основательно расспросив, рассказывал о себе.

- А я после войны, когда писал целинские рассказы и жил с семьей несколько лет в поселке Целина - держал хозяйство. Корова, куры, поросенок, даже кролики были. Иначе не прокормишься. Да еще охотился на зайцев, диких гусей, куропаток. А в Кашары, помню, меня пригласил знакомый директор совхоза, поохотиться. Я был тогда в Цимле, на стройке плотины.

Из Цимлы до Кашар ехали на полуторке. Бесконечная степная дорога с нищими хуторами, балками, стойлами коров и отарами овец. В Кашарском совхозе, в степной глуши охотились на стрепетов и дроф, дудаков по-местному. Сказочные птицы. Дрофа, самец, в брачном оперении похож на индюка, только вдвое больше. Их было множество - в целинной степи, в балках. Сегодня кое-где в восточных районах, ближе к Калмыкии еще можно встретить этих редких птиц…

Владимир Дмитриевич подробно рассказывал о тонкостях охоты, рыбалки. Вспоминал, как на Цимле ловил пятикилограммовых судаков. Я дивился, как много он знал о природе, особенностях донской фауны, сальских степей, Приманычья.

Чем больше я узнавал Фоменко, тем больше удивлялся. Он чаровал иронической улыбкой, влажными васильковыми глазами, мягким баском, аристократической посадкой головы с вьющимися, с проседью, волосами. Он всегда был самодостаточен, смел, в принципиальных случаях шел на рожон и вообще относился к породе правдолюбов. Такие всегда трудно живут, и он жил трудно. Его суждения о своем времени, о жизни, о людях были оригинальны, умны и всегда неожиданны. Например, его суждение о Шолохове.

- Я искушен в литературе и понимаю законы творчества, Мне понятно, как писали Пушкин, Толстой, Тургенев или Чехов, Понятны правила, внутренние пружины, авторские хитрости. И совершенно ошеломлен, как пишет Шолохов! Без правил и условностей. Читаешь - точно кожу с тебя заживо снимают. Хочется крикнуть, заорать: так нельзя, ты язычник, шаман! Он пишет "жизня", и это не игра словом, а осколок дикого, неведомого синтаксиса. Я не понимаю и, наверное, никогда не пойму тайны Шолохова. Он недоступен, как Эверест…

В молодости Фоменко поступил в знаменитый ИФЛИ, но после смерти отца пришлось вернуться домой. Первым, кого встретил Фоменко в Ростове, возвращаясь из Москвы, был Федя Тумилевич, старый друг. В белых парусиновых тапочках, с портфелем и в шляпе. Свежеиспеченный преподаватель филологии в пединституте, куда перевели бывшего студента ИФЛИ.

- Значит, будешь моим учителем! - засмеялся Фоменко.

От сына Фоменко, Дмитрия и от Екатерины Жак услышал я экзотическую историю об увлечении Владимира Дмитриевича кулачными боями, "кулачками", очень популярными в довоенные годы. Молодой Фоменко стал известным бойцом в Нахичевани. Дрался ежегодно до шестидесяти лет. И только в начале семидесятых годов оставил молодецкую забаву. В последнем поединке уступил вдвое младшему партнеру. В шестьдесят с лишним лет догнал вора, снявшего с него норковую шапку, и наказал обидчика.

Фоменко удивил читателей рассказами "Человек в степи". В современной литературе трудно было найти аналог, их сравнивали с "Записками охотника" Тургенева и "Записками степняка" Александра Эртеля.

Роман "Память земли", опубликованный Твардовским в "Новом мире" сразу стал советской классикой, его перевели на двадцать три языка.

Фоменко и в литературе обладал азартной натурой бойца, во всем жаждущим первенства. Писал же мучительно медленно, выискивая точное слово. Он просеивал через свои густые сита-решета разговорную речь, народную мудрость, сокровища книжной культуры. Оттого его язык чист, звучен и прозрачно высок. Он стал Мастером.

Я как-то спросил его жену, Ирину Иосифовну, ссорились ли они с Владимиром Дмитриевичем. Она рассмеялась.

- По полу катались! Орали и спорили до хрипоты. Он ведь всегда прав, и всегда первый. А я не уступала…

Я живу в Старочеркасске на улице Почтовой, буквально через дорогу от старинного домика Фоменко. Мы могли бы быть соседями, неожиданная смерть Владимира Дмитриевича помешала этому. Он умер в станице средь бела дня 17 октября 1992 года на пути в Ростов, в журнал "Дон" с рукописью в портфеле.

Тихое старочеркасское кладбище у старинной Преображенской церкви навечно приютило в одной оградке Владимира Дмитриевича и его жену Ирину Иосифовну.

 

НА КРАЮ РОССИИ

Поэзия ночует там, где застанет жажда, и никогда не живет в золотой клетке, она умирает от комфорта и сытости. Лучшие стихи, начиная от Державина, написаны при наихудших жизненных условиях. Жалуясь, ропща, смиряясь, вопя от восторга, умирая от любви, - все что угодно, только не кофий в постели, не канарейка в кабинете.

Поэзия выбирает странников и страдальцев, чудаков и бессребреников, блаженных и небожителей. Она как молния выхватывает самые страждущие уголки отечества: Ясную Поляну, Константиново, Карабиху, Тарханы, Орел и Воронеж, Москву и Вологду…

В 1984 году студент Литературного института Александр Можаев привез на родину в хутор Можаевка Ростовской области молодую жену, свою однокурсницу Викторию. Хутор на краю России, прямо на границе с Украиной. До Ростова 240 километров, до райцентра - 60. За свою многовековую историю старинный казачий хутор в писателях не нуждался. Александр работал в колхозе трактористом, а Виктория устроилась в школу учительницей пения . У нее было музыкальное образование, и она играла на скрипке.

Виктория приехала в хутор из Витебска, где жили ее родители. А родилась в Барнауле, в семье военнослужащего. С детства Вика кочевала по стране, повидала много городов больших и маленьких. Но в хуторах и селах жить не приходилось. И хутор Можаевка стал для нее terra inkognita.

Александр взял кредит в колхозе, и Можаевы начали строить дом. Большой, полутораэтажный, у быстроводной реки Деркул, на краю России. Он был залогом того, что хозяева стали на этом берегу всерьез и надолго. Успели под самый занавес. Начались перемены, рухнула страна, грянул передел собственности. Хутор остался без колхоза, а хуторяне без земли, без работы. Пенсии и пособия задерживали по полгода и больше. Я помню, как жена писателя Анатолия Калинина, Александра Юлиановна, отозвала меня в сторону и, смущаясь, попросила: "Вы скажите в Ростиздате, чтобы хоть часть гонорара за "Цыгана" заплатили. Поверите, хлеба купить не за что".

Молодожены Можаевы успели подстелить соломки, обзавестись хозяйством. Корова, телята, свиньи, куры, утки. Огород 40 соток. Выращивали картошку, овощи, фрукты. Солили, квасили, мочили, закатывали в банки все, что росло на грядках. Как и все хуторяне. Полное натуральное хозяйство, как в лихие времена. Земля-кормилица, она всегда спасала. Надеялись только на себя, работали от рассвета до заката. Один за другим рождались дети. Быт забирал, засасывал все больше и глубже.

Александр, надрывая жилы, тянул все хозяйство, а Вика своими маленькими руками с изящными музыкальными пальцами кормила скотину, доила корову, готовила домашнюю еду, стирала, мыла полы, помогала мужу на стройке. А на уроках пения в местной школе брала в руки скрипку…

А что же поэзия?

Произошло чудо.

Вика полюбила хутор и хуторян - и писала об этом.

С тихой радостью обживала свой дом - и писала о доме.

Рожала сыновей - и писала о них.

Любила мужа - и писала о любви.

Молилась Богу - и писала о своих молитвах.

Тосковала по литературному сообществу - и писала о воображаемом общении.

Смотрела на облака…

Слушала тишину…

Радовалась…

Печалилась…

В хуторе Можаевка открылся родник поэзии. Настоящий. Чистый, как ключевая вода. Это случается редко. По Божьему промыслу. Это случилось с Викторией Можаевой.

ЧИТАЯ ЛИТЕРАТУРНУЮ ЭНЦИКЛОПЕДИЮ
Ищу своих - в подтекстах биографий,
В стихах и письмах, и в молчанье их.
В бесценном хламе старых фотографий
Ищу своих.
Не пыль, а кровь страницы расплескали.
Исчезло время, как после Суда…
Я чувствую: они меня искали
Еще тогда.
В многосплетениях словесной вязи
Душа найдет, чему ей должно внять.
Таинственно-непобедимой связи
Нам не разнять.
Сиянием живым переливась,
Закат на окнах заиграл моих, -
Как у огня сижу, отогреваясь
Среди своих.

В медвежьем углу, в лихие годы, среди чужих людей она, слабая хрупкая женщина, дышала полной грудью, работала в радость и писала стихи. Рожала детей, играла на скрипке, крепко обустраивала семейное гнездо. "Мы дом построили по плиточке, как строит ласточка гнездо". Она нашла смысл жизни и утешение в хуторской глуши. Писала простые слова, идущие от простого сердца. Оттого так чисты и пронзительны строки.

Какая печаль здесь таится,
В пропитанной хлоркой тиши!
Забытая властью больница
В районной российской глуши.
Здесь все первозданно-убого.
Прихватит - кричи, не кричи…
Здесь все уповают на Бога:
Больные, а больше - врачи.
Чудес не бывает на свете? -
А возле безвестной реки
Рождаются все-таки дети
И долго живут старики.
И добрым советам не внемлю,
И к лучшим краям не бегу,
Но эту холодную землю,
Как чудо, в душе берегу.

Как нежны ее слова, обращенные к детям. "Человечек ты мой, огонечек, - как бельчонок уснешь на руке," - шепчет она своему новорожденному. Материнский инстинкт, материнское чувство облекаются в совершенные поэтические формы.

Муж и жена люди разные, а творческие характеры и подавно.Взаимопонимание большая редкость. Можаевы не только ладят между собой, они дополняют друг друга во всем. Александр Можаев однажды гостил у меня в Старочеркасске. Теплой летней ночью мы до утра сидели в беседке. Он подарил мне только что вышедший том повестей и рассказов "На краю России". Итог двадцатилетней работы. "Литературная газета" откликнулась на книгу большой статьей. Александр Можаев состоялся, как писатель, как самобытный прозаик. Эта тема для отдельного разговора. Я расспрашивал его больше о Вике, о ее творчестве, характере. Александр ответил, как мне кажется, глядя в корень.

- Вика глубоко верующий человек, Она сильнее меня.

Живя безвыездно в хуторе (один раз за 25 лет была в Ростове), Вика Можаева не считает себя жертвой. Конечно, ей снились города и страны, манили дороги, тревожили гудки поездов. Но "шестеро детей русоголовых", дом и хозяйство при постоянной нехватке денег… Она могла только помечтать, вообразить и - написать! С грустной улыбкой. И смирением.

Поезда, поезда, поезда.
Сладкий дым по гремящему следу.
Никогда, никогда, никогда
Я уже никуда не поеду.
Никогда я уже не ступлю
На ступеньку - зовется "подножка"…
Как я в тамбуре ночью люблю
Постоять у слепого окошка!
Города, города, города:
Утром - Теплый, и Светлый - к обеду…
Никуда, никуда, никуда
Я уже никогда не поеду.
Непривычно и весело жить,
Как на ветке, на полке вагонной,
В карусели дорожной кружить,
Проносясь в пестроте заоконной.

Поезда, поезда, поезда…
Никогда, никуда, никогда...

Безденежье повергало в уныние многих. И слабых, и сильных. Самую трудную пору Можаевы пережили. С достоинством. Не ропща, не отчаиваясь. Только своим трудом, терпением, упорством добились самостоянья, сумели реализовать Богом данные таланты. Бывали дни, когда впору было отчаяться, опустить руки. В русской поэзии много печали. Я знаю из своего окружения, когда замечательные лирические поэты (особенно в 90-е годы) стали писать памфлеты, сатиру и просто политические частушки. И погубили свои таланты.

Вика Можаева всегда могла с улыбкой посмотреть со стороны на себя, на трудную жизненную ситуацию.

Опять в кармане полслезинки,
Да мы не станем горевать!
Вот научусь плести корзинки,
Поеду в город продавать.
И ляжет ранняя дорога
Через поля, через зарю…
И, может быть, продам немного,
А может, просто раздарю.
И яркий мячик на резинке
Я детям привезу тогда…
Вот научусь плести корзинки,
И - отвяжись, моя беда!

Хутору Можаевка повезло. С каждым годом, благодаря публикациям писателей Можаевых, расширяются границы его известности. На литературной карте России навсегда прописался этот живописный уголок. Здесь родилось чудо. Здесь живет Поэзия.

Продолжение следует

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"
Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную