Я живу, как страна наугад. Вправо катится колесо, Ну, а ежели лук смастерить, С неба сыплется виноград, Эта вот неразделимость брата-поэта, как буяна-баяна в русской неужатости – когда человек не точно знает, толи ему свечку поставить, толи запустить в небо рукавицей – а как настрой пойдёт! – зачастую мешают рассматривать Игоря Тюленева именно как поэта, как стихотворца. Так точно невозможно читать Дениса Давыдова без – от одного только имени всплывающего перед глазами портрета склонного к полноте усатого гусара в белых лосинах и при сабле. Вот и Игорь своей мажорностью в причёске, в национально-гражданском и поэтическом патриотизме равно впечатляющ, что и мешает читать его книги «вслепую», читая только «что» и «как», без примешательства личности автора. Я, как солдат, побрился шилом. И я пошёл за ним по миру, Сначала был для всех хороший. Потому что мне стыдно за сирых и бедных, Таков он, вредный пермяк Игорь Тюленев, что мимо не пройдёшь, не забудешь – «Нам Кама вместо Иордана». Однако же, а не есть ли в этой неразбираемости баяна и буяна некая искусность, некая игра? Конечно! Только игра эта чистосердечная. Ему нравится нравиться, иначе не стал бы поэтом. Да, может быть, слишком мажорным, слишком размашистым, много внешним. Но кто знается с Игорем достаточное количество лет, тому нетрудно перейти эту буйность, преодолеть внешнюю бравадность, чтобы разглядеть истинную природу его творчества. И любому опыт подсказывает: под звонкой кимвальной брутальностью всегда прячется некогда кем-то или чем-то пораненная нежность. Шишкастая царапающая корка панциря – оболочка, под которой смертная незащищённость. Какой сегодня в окнах звездопад! Набросим плед и в креслах поплывём, И где тут гусар, склонный к полноте и при сабле? А далее и совсем небоевое-небуянное, внуку: Не обижайте малышей, Тюленевская замажорная тайна – его раннее сиротство. Мать, мама, матушка моя… ...Под сенью русского креста Слишком рано Игорю пришлось осознавать свою крайность в роде. Рано пришлось отстаивать себя, отстаивать своих, отстаивать собой. Тут-то и стали потребны упёртость и нахрапистость, отсюда появился прячущий слезинку вызывающий сощур, и быстрее мысли кулак. В родительском доме Страшно – слово-ключ. Да как же было мальчишке в противоестественной его незащищённости не загреметь, не загромыхать, не завредничать? Да что б ни у кого из чужих и мысли не мелькнуло, что ему страшно. Зато много позже, когда уже вся Россия оказалась родительским домом, заполненным чужими заветами, когда сиротами осознали себя все по-русски доверчивые, чистые, наивные, простые, когда наступило вселенское сиротство, и, ох, поплыли по русской литературе сладострастные плачи и причитания, засуетились старческие истерики, затряслись немощные проклятия и обиды. Пропало, всё как-то разом пропало: и деревня, и космос, да и сама русская литература кончилась… Вот тут-то он, имеющий страшный недетско-детский опыт стояния на своём буян, а теперь известный русский баян, он, Игорь Тюленев, встал на своё, Богом ему уготованное место. Встал, навсегда моложавый в бурлящей таёжно-пермяцкой неужатости, в судьбой выстраданном праве быть слишком мажорным, слишком размашистым, много внешним: Молчанье золото, Покуда меток глаз Ведь эти твари На Родину любимую Какой уж есть, Я всё сказал, | |||
| |||